Алексей был уверен, что в Будапеште почти все говорят по-немецки. Ну, хотя бы, многие. Уже первые попытки выяснить у редких прохожих направление убедили его в обратном. На все вопросы венгры отвечали коротким «nem tudom» («не пoнимаю»), и заторопившись, исчезали за ближайшим углом.
В конце концов, Васьков не выдержал.
- Товарищ гвардии майор, да они ведь, суки, свое «нем тудом» начинают талдычить еще до того, как вы им вопрос задаете! Они ж, гады, попросту разговаривать не желают.
Где-то через полчаса езды вслепую по улицам чужого города, излучавшего затаившуюся враждебность, Алексей увидел пожилую женщину в пальто образца Бог знает какой эры. Она с усилием толкала перед собой велосипед со спущенным задним колесом. Старуха вежливо, не перебивая, выслушала вопрос офицера, а затем сама спросила:
- Parlez vous francais?
Оказалось, что женщина не только знала, где находится 12-й район, но и сама направлялась именно туда.
Велосипед и его владелица, бывшая преподавательница французского в гимназии, были водружены на заднее сиденье. Старуха оказалась на редкость словоохотливой. Она переводила вслух на французский, к тихой ярости Николая, каждую вывеску, каждую надпись, справедливо полагая, что для русского глаза и уха все эти слова из языка, не похожего ни на какие другие – сплошная абракадабра. Алексей бесполезно пытался провести мысленную параллель между «butor» (мебель) или «кalap» (шляпы) – и любым другим европейским языком. Или латынью. Единственным утешением был «kávéhaz» – даже без объяснения было понятно, что это дом, где есть (точнее, был) кофе. Кофейня, кафе. Впрочем, несмотря на разные вывески, все магазины выглядели одинаково – с закрытыми ставнями и разбитыми кое-где витринами
Венгерка попросила остановиться на небольшой площади с почерневшим от времени обелиском в центре. От площади отходили лучами несколько улиц. Васьков остался сидеть за рулем. Лицо его было непроницаемо-равнодушным.
Алексей все понял. Он сам помог старушке выгрузить велосипед.
- Вот эта улица, которую вы ищете. Простите за бестактность, monsier officier, у вас там родственники или просто знакомые?
Вместо ответа, Алексей взял под козырек.
Улица Сечени шла изогнутой дугой. Почти все дома были в два или три этажа, с довольно большими дворами за невысокими заборами. В заборах каждая доска была на месте, штукатурка на стенках не потрескалась, и брусчатка на проезжей части, там, где ее не покрыло снегом, была в полном порядке. Эту улицу населяли люди небедные.
Дом номер 22 оказался высоким трехэтажным угловым зданием. Оно выглядело безжизненно. Все окна, выходившие на улицу, были полностью закрыты темно-коричневыми ставнями. Дверь в подъезде не открывалась, и Алексей решил пройти через примыкавшую к дому высокую калитку. Однако и она оказалась наглухо запертой изнутри. Потоптавшись в нерешительности, Алексей вернулся к входной двери и с силой крутанул медную, в форме шара, ручку. Дверь поддалась.
Сразу за дверью, на стене слева, в рамке со стеклом шли номера – с первого по шестой. Против каждого номера – по два слова. Список жильцов.
«Dr. Solomon Sándor».
Алексей начал подниматься по лестнице. Это были последние ступеньки, последние шаги, последние метры пути, начавшегося два десятилетия и две тысячи километров назад. Еще пять ступенек, еще три, еще одна...
Квартира номер три оказалась на втором этаже. Дверь была двустворчатaя, покрашенная белой глянцевой краской. Верхняя часть левой половины двери была из толстого зернистого стекла.
Алексей с бьющимся сердцем постучал в стекло. Он уловил какое-то движение, какой-то шорох – но к двери никто внутри квартиры не подошел. Алексей постучал сильнее.
- Ki az? (Кто там? (венг.)) – испуганно спросил женский голос. Женщина стояла за дверью, прислушиваясь – ее вопрос раздался, когда пальцы Алексея еще не оторвались от стекла.
Алексей растерялся. Он совершенно не был готов к тому, что собеседница за
дверью, кто бы она ни была, говорит по-венгерски.
- Ki maga? Mit akar? (Кто вы? Что вам нужно? (венг.)) – этот голос принадлежал другой, значительно более молодой женщине. В нем звучала истeрика.
- Ich bin ein Russisher Offizier, – торопливо произнес Алексей. – Őffnen Sie, bitte (Я русский офицер. Откройте, пожалуйста(нем.)).
- Was, was? (Что? Что? (нем.)) – Чувствовалось, что обитательницы квартиры не понимают немецкого.
- Je suis un soldat Russe. Ouvrez, s’il vous plait, – старательно отделяя каждое слово, повторил Алексей по-французски.
За дверью почувствовалось замешательство. Женщины пошептались.
Стеклянная половина слегка приоткрылась. Алексей понял, что его изучают. Он попытался изобразить радушие. Медленно, очень медленно ключ совершил два оборота в замке. Зазвенела снятая цепочка. Затем наступила очередь задвижки. Дверь открылась.
- Что вам угодно?
Вопрос, заданный женщиной из альбома, прозвучал по-русски. Она была одета в старомодную шубу из меха непонятного происхождения; голова была туго обтянута платком. У девушки, прятавшейся за ее спиной, было испуганное лицо.
- Что вам угодно, господин… господин офицер? Алексей продолжал молчать. Так длилось несколько секунд.
Внезапно женщина из альбома побледнела и отступила назад. Казалось, что она изучает каждый миллиметр, каждую клетку лица незнакомца. Сделав опять шаг вперед, она протянула руку и сняла с его головы шапку. Дотронувшись до его лба, провела пальцами по щеке, по подбородку. Не совсем понимая, что делает, Алексей прижался губами к этой ладони.
- Anyu, megörölted? Mit jelent ez? Ki ez az ember!? (Мама, ты с ума сошлa? Что все это значит? Кто этот человек? (венг.)) – Девушка сорвалась на крик.
Не поворачиваясь и не отрывая глаз от Алексея, Лида произнесла прерывающимся голосом:
- Успокойся, Верочка. Это Алёша. Твой брат приехал.
...Письмо Лиды Петру, то самое, первое, так и осталось без ответа. Это спасло их. Венгрия сохранила у себя старые габcбурговские законы, серьезно наказывавшие за двоеженство – ну и разумеется, за двоемужество, и Шандор с Лидой решили не рисковать – лучше жить во грехе, чем в тюрьме. Лида осталась Fomin Lidia. Pодившaяся в 1922 году девочка была зарегистрирована как Fomin Vera. Их не затронули ни депортации, ни даже простые притеснения. Упрямство, принципиальность, уязвленная гордость бывшего царского офицера спасли жизни двум женщинам в Будапеште.
Лида продолжала писать в Киев. После третьего оставшегося без ответа письма она поняла, что между ею и Петром стоит глухая стена. Она стала адресовать письма своим родителям, справедливо рассудив, что как бы там ни было, она навсегда, навсегда останется их навсегда останется их дочкой, а они – бабушкoй и дедушкoй ее дочери (фотографии неизменно прилагались). Именно это последнее обстоятельство и растопило лёд в их сердцах, точнее – в сердце отца Лиды, которого долгие годы обуревало возмущение не поддающимся разумению поступкoм его дочери. Лида продолжала слать письма – и швейцарские франки. Только теперь Алексею открылась тайна его сытого детства, пришедшегося на полуголодный Киев двадцатых годов.
Васьков, оставшийся внизу в машине, был направлен назад в санчасть с категорическим приказом – нет, просьбой – привезти любой вид съестного, которое только попадётся на глаза, а также то, что советскому старшине на глаза не попалось.
—
- Anyu, tegezhetek vele, vagy magazzom? (Мама, мне с ним на «ты» или на «вы»? (венг.))
- Конечно, на «ты», Верочка, только на «ты», – улыбнулась Лида. – Oн ведь твой брат.
- Алйоша, – решилась Вера, – а вы… а у тебья имеется твоя женщина?
Алексей понял, усмехнулся.
- Нет, Вера, я не женат. Но…
Он остановился.
- Что это значит – «но»? Пожайлуста, еще далше рассказать.
И Алексей начал рассказывать. Перед глазами двух женщин, сидевших в холодной квартире полуразрушенной eвропейской столицы, прошла драма, участниками которой были две семьи. Историю любви Алексея и Наташи Вера слушала с завороженным видом, изредка роняя не понятное для Алексея «mint egy mese» или «lehetetlen» (Как сказка, невозможное). Она ни разу не перебила, не просила повторить и разъяснить – чувствовалось, что она прекрасно понимает каждое сказанное Алексеем слово.
Когда Алексей дошел до момента своего появления на хуторе Параски сразу после освобождения, Лида вдруг остановила его движением руки и прошептала:
- Выходит… выходит, я уже бабушка?
- Ты есть два раза бабушка, – поправила ее Вера. – А я теперь есть два раза тётья.
Все это время Лида сидела за столом рядом с Алексеем, держа его руки в своих. Алексей вдруг вспомнил:
- А доктор Шoломон, то есть, Шандoр – он что, из плена не вернулся?
Вера хотела что-то сказать, но мать опередила ее.
- Откуда тебе известно, что он в плену? – Лицо ее было бледно.
- Я с ним встретился на Дону.
Вера вскрикнула.
Когда Алексей закончил свой рассказ о встрече, произошедшей у него два года назад во фронтовом госпитале, в комнате наступило тягостное молчание. Его прервал громкий стук в дверь, от которого мать и дочь вздрогнули. Алексей сделал успокаивающий жест и пошел встречать Николая.
Заднее сидение «виллиса» было завалено пакетами, банками, свертками. Пока Алексей нес на второй этаж большою брезентовую торбу, наполненную «вторым фронтом» – жестянками с тушёнкой, сухарями, сахаром, шоколадом – cтаршина нес дрова. Это были не заборные доски, не засохшие ветки деревьев, не обломки чьей-то разломанной мебели; это были настоящие дрова, где-то кем-то когда-то – явно не сегодня – напиленные, нарубленные, сложенные в поленницы и обнаруженные советским старшиной. Алексей не спрашивал Васькова о происхождении поленьев – загадочная ухмылка на лице сибиряка говорила, что вразумительного ответа все равно не будет.
Одного взгляда на красные глаза обеих женщин и на сумрачное выражение лица Алексея было достаточно, чтобы Васьков сказал сам себе «нишкни». Не понимая смысла происходящего, он, тем не менее, своим мужицким умом догадался, что между майором и этими венгерками существует какая-то связь, и потому для него, Васькова, они – не женщины. С полной охапкой дров на вытянутых руках, он обратился к старшей из них:
- Фрау, битте… дрова, фойер, ферштейн? Кюхе, кюхе где? И услышал в ответ:
- А как вас звать, молодой человек?
Большая кафельная печь в гостиной разгоралась долго. Гораздо быстрее дела шли на кухне. Железная плита с эмалированными ручками – Васьков таких в жизни не видел – разгорелась в считанные минуты. Пока Лида и Николай занимались продуктами, Алексей оказался в полной власти Веры. Чувствуя, что на него вот-вот обрушится целая лавина вопросов, он решил сам завладеть инициативой.
- Верочка, а ты… ты одна? Или ты замужем?
Вера закусила губу. Алексей решил, что совершил какую-то бестактность, и уже открыл рот, чтобы извиниться, но она остановила его движением руки.
… Габор и Вера были знакомы с детства. Они не просто знали друг друга – они были неразлучны, тем более, что жили на одной улице – Сечени, и их родители дружили. Вера решила выйти за Габи замуж, когда ей было неполных шесть лет, но решила ему об этом не говорить. Габи принял такое же решение где-то в это же время, в возрасте семи с небольшим, о чем он ее и известил. Осуществление этих планов было решено отложить до тех времен, пока они оба хоть немного подрастут. Они подросли – и поняли, что нужно ждать, пока Габор станет инженером. Они выросли – но к тому времени стало ясно, что Габора не пустят даже на порог университета. К своему удивлению, Габи, сын родителей-католиков, узнал, что сколько бы раз он ни произносил «Pater noster», сколько бы раз ни причащался и ни ходил к исповеди, он все равно оставался – zsidó, равно как и другие сто тысяч его сограждан, наивно считавших, что переход в xристианство превратит их из мадьярских иудеев в мадьярских мадьяр. Не превратил. Вместо этого, им отвели самые задние сиденья в трамваях, причем не в головных вагонах, а в прицепах. К крестам, которые oни носили на груди, прибавились нарукавные желтые повязки. И все же, и все же, и все же…
Носителям желтых звезд и повязок независимая Венгрия разрешила жить, и даже – работать. Пусть по приказу, по разнарядке, по назначению, но – работать! И получать за это какие ни есть, а все-таки – пенгё.
Некоторое время жизнь продолжалась, причем даже с каким-то подобием нормальности. Она продолжалась, когда пятьдесят тысяч мужчин-евреев, включая Шандора Шoломона, были взяты на трудовую повинность – копать траншеи, и вообще, обслуживать армию страны, которую они считали своей родной, но которая не хотела их считать даже своими пасынками. Жизнь продолжалась и в июле сорок первого, когда двадцать тысяч «не своих», то есть не исконно венгерских евреев были высланы в Галицию, где союзники-немцы их преспокойно поубивали на глазах у так же спокойно взиравших венгерских гонведов. Жизнь продолжалась даже год спустя, когда тысяча евреев были убиты уже самими венграми в оккупиpованной венграми же части Югославии. И когда тысячи «принудительных», включая Шандора, не вернулись с Дона – жизнь продолжалась… Жизнь остановилась в марте 44-го.
Автобус, в котором Габор ехал на работу, остановил полицейский. Cтраж порядка вежливо осведомился, есть ли среди пассажиров евреи, и попросил их выйти. Вместе с Габором из автобуса вышли еще несколько человек. Им объяснили, что это очередная проверка, идет война, вы ведь понимаете, господа? Господа поняли. Они даже поняли его отказ разрешить им позвонить родным из его будки – телефон, все-таки, для служебных целей, господа.
В последующие два часа полицейский остановил еще несколько автобусов. Когда собралась группа человек в двадцать, он попросил их следовать за ним. По мере приближения к центру, из боковых улиц, из перекрестных магистралей, из переулков стали появляться другие группы, где большие, где меньшие, сопровождаемые двумя-тремя полицейскими. И вдруг, в какой-то момент этa, уже большая, людская река, а не разрозненные ручейки – эта масса вдруг обнаружила, что по обеим сторонам колонны шагают не городские полицейские с револьверами в кобурах, а жандармы с карабинами за плечом, и штыки карабинов не примкнуты, а со зловещим молчанием смотрят в небо. Пока что – в небо…
Это были уже не сопровождающие. Это были – конвоиры. Бывших пассажиров будапештских автобусов привели в старую казарму. Двое суток они находились в родном городе, отрезанные от родного города. Без еды, без воды, без ничего…
… В комнату быстрым шагом вошла Лида. Ее лицо раскраснелось, глаза сияли.
- Верочка, Алёшенька! Я за все прошедшие двадцать лет не говорила, наверное, столько по-русски, как за эти минуты.
Оставив на столе тарелки и приборы, она опять исчезла на кухне. Через секунду оттуда появился Васьков. Он хотел что-то сказать, но передумал. Подложив в кафельную печь несколько поленьев, он тоже исчез за дверью, ведущей в кухню.
На столе появился большой фотоальбом. Вера сняла его с полки, уставленной книгами, среди которых Алексей, к своему удивлению, увидел два
дореволюционных томика Есенина. Вера села рядом с Алексеем и раскрыла альбом. Незнакомая жизнь неизвестных людей в чужой стране раскрывалась перед глазами офицера, чья армия вторглась в эту страну по праву победителя. Алексей внимательно слушал, не перебивая, пояснения Веры о многочисленной родне её отца, о её школьных подругах, улыбавшихся с маленьких квадратных или прямоугольных кусочков фотобумаги, обрамленной зубчатыми или прямыми краями. Некоторые отпечатки были сделаны коричневатыми, под ceпию, и это придавало им очень старинный вид.
Когда появилось большое, во всю страницу, групповое увеличение, Вера всхлипнула.
- Это… это есть наша фамилия. Это мы собралис вместье на посльедний раз. Бабушка уже чувствовала…
- А где они сейчас? – осторожно спросил Алексей.
- Nem tudom. Не знаю. Не знаем. Никто не знает. – Oна вытерла глаза, вздохнула. – Вот тепер мы всье будем разыскивать один другого. Если будет кого находить…
- Кто – мы все?
- Zsidók. Евреи.
Алексей оторвал глаза от стоявшего во втором ряду человека, которого он угостил чашкой кофе ровно два года назад, где-то между Доном и Волгой.
- Вера, извини, но мне это «мы» не совсем понятно. У тебя ведь только отец – еврей. А твоя мама, – он поправился, – наша мама русская, славянка, христианка, православная. Кто решил, кто определил твою принадлежность? Правительство? Церковь? Родители? Вера грустно усмехнулась.
- Это есть моё решение. Я решила сама себе. До войны я считала себья мадьяркой – но и ньемножко русская, коньечно. Война решила, что я не есть мадьярка. И я думаю, что война есть правая, а я – неправая. Они – это не я. И это тоже я решила сама – понимаешь, Алйоша, мне не было надо для решения никакой правителствo, никакой церков. Я, Шoлoмон Вера, тепер всегда буду еврейка. Ну, и ньемножко русская. – Она хитро прищурила глаза.
- Ты уже смотрел албум? Мягкие знаки у нее почти начисто отсутствовали.
- Я почти закончил.
Алексей перевернул предпоследний лист – и замер.
Со старого снимка на него смотрел он сам. Он был одет в форму вооружённых сил имерии, рухнувшей более четверти века назад – с саблей, с узкими ремешками от пояса к каждому плечу, в фуражке с короткой кокардой. Рядом стоял отец, одетый точно так же, и потому почти не отличимый от стоявшего рядом офицера, если не считать усов у Петра.. Лица обоих были напряженно нетерпеливы, как будто их оторвали от чего-то важного и неотложного. Фотография была явно переклеена из другого альбома, причем сделано это было не очень аккуратно, словно в спешке. Часть белого зубчатого поля над изображением была оторвана.
- Верочка, а это кто?
- Как – «кто»? Ты не узнаваешь собственного отца? Мама всьегда говорила, что вы есть очен похожие. Смотри. – Она дотронулась пальцем до скул и бровей Алексея, а затем этим же пальцем обвeла лицо офицера. Безусого.
Алексей окаменел. Он почувствовал, как прилила к вискам и запульсировала, забилась, как бы желая вырваться наружу, обезумeвшая кровь.
- Верочка, ты… ты что-то путаешь…
- Зачем путаю? Вы очен-очен похожи. Видишь, у него брови... – она запнулась, – толстые, и у тебья тоже. У тебья нос – прямой, гречн… греческий – и у него. И подбородка – смотри, смотри… и он Пиотр, а ты есть Петрович!
Алексей ничего не соображал. Слова Веры доходили до него откуда-то издалека. Его разум отказывался поверить в то, что нечаянно открылa ему внезапно обретённая сестра. Он почувствовал, что вся его жизнь, и прошлая, и будущая, становится вверх дном из-за одной-единственной неосторожной фразы.
- А кто этот… второй человек?
- Этот? – Она небрежно тыкнула пальцем в усы Петра. – Мама менья научила: од-но-пол-ча-нин. Ты знаешь, Алйоша, есть такие длинные русские слова, что я никогда не буду их запоминать. Они такие странные и такие старые – я их спецялно записываю в … в … детра… – Она махнула рукой и подошла к стоявшей под окном маленькой этажерке. – Вот, нашла: «прав-до-по-доб-ност», «не-при-вле-ка-тел-ност», «не-ве-ро-ят-ност». Ты менья слушаешь?
«Невероятность, невероятность, невероятность! – стучало в голове Алексея. – Это невероятно, этого не может быть, это происходит не со мной…».
- Алйоша, что есть с тобой?
В комнату вошла Лида с кастрюлей, из которой поднимался пар. Алексей захлопнул альбом.
- Алёшенька, мне кажется, ты не здоров – у тебя бледное лицо.
(«А какое лицо должно быть у человека, который в один день обрел мать и потерял отца?»).
Лида передала кастрюлю шедшему сзади Васькову, дотронулась рукой до лба сына.
- Да нет, со мной все в порядке. Просто… просто избыток чувств.
- Anyu, mit jelent избыток?
Лида растерялась.
- Избыток? Это, дочка … это когда чего-то слишком много.
Вера недоверчиво покачала головой.
- Чувствo ньевозможно быть слишком много. Чувствo может быть толко слишком мало.
- Дорогой ты мой философ. – Лида наклонилась и поцеловала дочку в голову. – Алёша, твой Николай, – она повернулась к Васькову. – Я буду вас называть просто Коленькой, и не думайте возражать! –Твой Коля – это посланец с небес.
- Ну, уж так и посланец, – расплылся в улыбке старшина.
- Не спорьте, не спорьте, я знаю, что говорю. Дети, за стол! Боже великий, – у Лиды задрожал голос, – даже не верится, что я могу произнести это наяву. Дети! Мои дети!
Она закрыла лицо руками.
Пока шёл этот разговор, пока выдвигались ящики, извлекались вилки, ножи и даже салфетки, пока Лида и Николай вежливо спорили, снимать ещё что-то там с плиты или еще рано, Алексей принял решение: тайнa, которую раскрыла ему страница фотоальбома, останется там, откуда она появилась – за захлопнутой обложкой. Навсегда. У него, у Алексея Петровича Фомина, был, есть и будет только один отец – тот, который называл его «сыночек», потом – «сынок», потом – «сын», и которого он всегда, всегда звал «папа». Точка.
- Алёшенька, ты что-то сказал? Какая точка?
От цепкого взгляда Васькова не ускользнуло, что и мать, и дочь изо всех сил стараются скрыть, насколько они голодны. Голодны по-настоящему, серьезно, давно. Он видел, как Вера нетерпеливо протянула руку за разварившейся картофелиной, но её остановил взгляд Лиды. Николай провел с майором, не евши, почти целый день, но он решил: чем меньше он съест здесь, тем больше еды останется обитательницам квартиры на завтра. Эта мысль передалась и Алексею, ибо тот тоже не притронулся ни к картошке, ни к тушёнке, сделав только исключение для крошечного кусочка колбасы, которым он заел полкружки гремучей смеси из принесенной Лидой бутылки.
- Szlivovitz. Водка из сливы, – со смехом пояснила Вера, увидав слёзы, выступившие на глазах Алексея.
Лида, сидевшая рядом с Васьковым, наклонилась и что-то прошептала ему на ухо. Тот сделал удивлённое лицо, отрицательно покачал головой. Затем, подумав, сам прижался к уху женщины. Та, выслушав его, одобрительно кивнула. Оба откашлялись.
Вера и Алексей с интересом наблюдали за происходящим.
И вдруг…
-То-о не ве-е-тер ве-е-е-тку клонит,
Не-е дубра-авушка-а-а шумит…
Дуэт превратился в квартет. Пел Алексей, не сводивший изумленного взгляда со своей «немножeчко русской» сестры. Пела Вера, бывшая венгерка, нынешняя еврейка, пела без ошибок, почти без акцента, пела любимую песню своей матери, которую та напевала ей много-много раз…
- До-го-рай, гори моя лучи-ина,
До-огорю-у с то-бо-ой и я.
Все замолчали. Наступившую тишину нарушил нарочито-громкий шепот Васькова:
- Товарищ гвардии майор, лучина догорает. – Он выразительно постучал по крышке трофейных часов.
Лида закрыла лицо руками. Алексей перегнулся через стол, разжал её ладони.
- Я завтра вернусь. Я обязательно вернусь! Мы здесь – надолго.
Лида молча кивнула головой.
Вера и Николай, оживленно переговариваясь, вышли из квартиры первыми. Лида остановилась у дверей. Алексей понял, что она ждала возможности поговорить с ним наедине.
- Скажи, Алёшенька, как тебе живётся там… с ними?
- С кем – с ними?
- С красными, с большевиками.
Алексей растерялся от неожиданности вопроса. От матери, оставившей его четверть века назад, он ожидал расспросов об отце («отце!!!»), о соседях, о родном Киеве, о Войне, наконец.
- Ну, в общем-то, живётся. Я, во всяком случае, живу. И воюю – со злом.
Лида перебила его:
- Нет, сынок, нет. Это одно зло борется с другим. – Чувствуя, что Алексей хочет что-то возразить, она торопливо произнесла. – Ради Бога, выслушай меня. С годами приходит мудрость. С годами приходит умение сравнивать, оценивать и выносить суждения. Зло не бывает абсолютным. Абсолютным может быть только добро – так нас учит Христос. А вот зло… Как ты думаешь, для нас здесь, в Европе, кто страшнее: они или, – она хотела сказать «вы», но вовремя поправилась, – или ваши? Нацисты или красные?
Алексей молчал.
-Так вот, сын мой; для большинства здесь нацизм – зло меньшее, относительное. Для большинства – при нацистах, с нацистами можно было жить. Не только выжить – жить! Надо было только играть по их правилам, то есть подчиняться и не протестовать, вот и всё. В обмен на это тебя не трогали. Mожно было ходить на работу, выдавать детей замуж, посещать кино или открыть свою лавку. Но для моего мужа и для моей дочери – это же зло было абсолютным. Их не спасло бы никакое послушание, никакое соблюдение правил, никакой конформизм. Им не оставалось права не только выжить, но вообще – жить. Как ни странно, это право им оставляет твоя, извини – ваша система. Там, у вас плохо всем – пожалуйста, не перебивай меня, это наше видение издалека – но плохо одинаково всем. Если ты подчиняешься и не протестуешь, тебя, в общем-то, не трогают, кто бы ты ни был, и карточки на хлеб полагаются независимо от национальности, так ведь?
- Ну, в общем-то, так.
- Вот видишь. – Лида подошла к окну, помахала рукой, вновь повернулась к Алексею. – А вот для нашего образа жизни здесь, большевизм – это зло конечное, предельное – nex plus ultra. Это конец всему, чем люди в Европе живут и к чему привыкли, конец свободе. Да-да, Алёшенька, есть такая жизненная категория. Начнется бесправие для всех – как у вас, всеобщая нищета – тоже как у вас. При нацистах над моей дочерью все время висела смерть. Я же былa вне опасности. Твой приход, приход твоей армии означает жизнь для твоей сестры, а для твоей матери – неизвестность. Ты понимаешь, сын?
- Я понимаю… мама. Он произнес это слово впервые за весь день.
(Позже, минут через тридцать, сидя в машине рядом с молчащим и угрюмым, как и он сам, Васьковым, Алексей вдруг понял, что слово это было им сказано впервые за двадцать с лишним лет).
На улице Васьков со свирепым лицом крутил рукоятку. Четырёхцилиндровый моторчик, изготовленный где-то в Детройте, застыл начисто от леденящего дыхания европейской зимы. По лицу старшины было видно, что ему страшно, до безумия хочется выматериться, oблoжить трёхэтажно и машину, и мороз, и Венгрию, и весь белый свет – но этому мешало присутствие молодой женщины. И хотя она была русская, или во всяком случае, говорила по-русски, и следовательно, должна была быть привычной к тому, что русский человек, тем более – шофер, тем более – на Войне, тем более, когда не заводится…
- Кольйа, я буду приносить горьячую воду. Наш папа так всьегда начинал мотор на морозе…
Вера едва не сбила с ног Лиду и Алексея, спускавшихся по лестнице. Бросив что-то матери по-венгерски, она скрылась за дверью квартиры.
- Ты не поверишь, Алёшенька, но сегодня Верочка улыбается впервые за прошедший год. А впрочем, и я тоже. Алёшенька, ты ведь приедешь завтра, не так ли, обязательно приедeшь? Мне это так нужно…
- Мне это нужно не менее, чем тебе, мама, – тихо произнес Алексей.
- Это нужно нам обоим. Я ведь должна тебе объяснить…
- Ты ничего не должна мне объяснять, – перебил Алексей. – Я никогда не верил в родительскую задолженность детям – это противоестественно. Должниками являются дети.
- Даже в нашем случае? – В голосе Лиды сквозила горечь.
- Даже в нашем. Ты дала мне жизнь. Отец её наполнил.
При слове «отец» Лида закусила губу.
Сверху послышались торопливые шаги. Алексей посторонился, пропуская Веру с цинковым ведром, от которого шел пар.
- Как… как он там? Как живет, работает?
- Он в порядке. Он работает дедушкой. Его и твои внуки, мои дети живут у нас в квартире вместе со своей старшей сестрой, дочкой женщины, которую я любил. Он не женился. По-моему, он так и не осознал причину твоего… твоего отъезда.
Они вышли из подъезда в тот момент, когда, крышка капота затряслась от заработавшего, наконец, двигателя. Васьков с торжествующим видом выпрямился, вытирая взмокший лоб.
- Алёшенька, тебе это, наверное, покажется неправдоподобным, но я сама всё еще не осознала причину своего, как ты говоришь, отъезда. Это не был отъезд – это было бегство, и я …
- Товарищ гвардии майор, машина готова!
- Алёшенька, – глухо сказала Лида, – я должна тебе еще многое рассказать. Я должна тебе все рассказать. Ты завтра приедешь опять, правда? Ты приедешь, и мы проведём в беседе долгие часы, как я мечтала все эти годы, и ты поймешь свою мать, поймешь – и не осудишь. Ты приедешь. Ты обязательно приедешь! – Oна почти кричала.
- Я приеду. До завтра, мама.
- До завтра, сын.
- До завтра, брат.