Глава 8
Владыки волчьих стай

Капитан Табберт не хотел жить в одном помещении с простолюдинами, тем более – с русскими, и откупил у хозяев летнюю половину дома. Здесь ему хватало и пространства, и уединения. Летние половины в русских избах не имели печей, и зимой можно было замёрзнуть насмерть, поэтому Табберт приобрёл у торговца-азиата на базаре две медные жаровни. Теперь он считал свою сибирскую жизнь вполне налаженной, чтобы заняться каким-нибудь интересным и полезным делом в ожидании освобождения из плена. Табберт освоил русскую грамоту, и полковник Григорий Новицкий, ставший ему другом, приносил интересные книги из скриптория Софийского двора; географию Великой Татарии и Сибирского царства Табберт изучал у старого Симона Ремезова, если, конечно, осведомлённость этого любознательного варвара можно было считать наукой; в фехтовании он упражнялся с Юханом Ренатом. Табберт видел, что юнкер – человек со способностями, но склонный к меланхолии, и полагал, что должен укрепить воинский дух товарища.

Большими деревянными лопатами они, как обычно, расчистили двор от снега, сняли камзолы и остались в белых сорочках, в кюлотах, подпоясанных кушаками, и в чулках. Оружие использовали боевое – учебных шпаг у них просто не было. Хозяин подворья, мельник с речки Абрамовки, бросив все дела, присел на приступочек амбара, собираясь поглазеть, как будут драться шведы. Табберт поправил треуголку и встал в позицию: выставил клинок, развернулся на три четверти и красиво поднял левую руку.

– Ан-гард, господин штык-юнкер, – пригласил он. – Прошу, атакуйте.

Ренат атаковал. Табберт решил: пусть его соперник сначала разгонит кровь, разгорячится, и лишь отбивал выпады. Ему приятно было ощущать свою крепкую и гибкую кисть, управляющую длинной шпагой.

– Парад! Кварта! Секунд! – негромко выкрикивал Табберт названия фигур защиты, а затем начал натиск. – Ангаже! – объявил он, перехватывая клинок Рената. – Вольт! Туше! Вы поражены!

Они опустили шпаги, прошлись, встряхивая плечами, чтобы сбросить напряжение, и снова встали в позицию ан-гард.

– Вы слишком надеетесь на бой по скрещённым линиям, господин юнкер, – сказал Табберт. – Попробуйте сейчас перевести мой батман через аппель во фланконаду, я буду уязвим. Только прошу, не убейте меня по-настоящему, – Табберт улыбнулся, блестя из-под усов крепкими зубами.

– Мне тяжело даётся мулинет, вы меня опережаете, – признался Ренат.

– Позже отработаем мулинеты в схватке ассо, – согласился Табберт.

Они снова закружились друг вокруг друга, звеня шпагами. Яркий звон клинков и названия фехтовальных фигур очень странно звучали здесь, на сибирском подворье с его поленницами, стойлами, подклетами и сеновалом.

Калитка подворья приоткрылась, и через порог переступила Айкони. Она была одета по-русски – в шубейку и платок, а в руках держала свёрток. Айкони застыла с открытым ртом, наблюдая за поединком. Она никогда не видела схватки на шпагах. У остяков были и сабли, и древние ржавые мечи, но охотники Оби умели только рубить или колоть, да и то в Певлоре люди с людьми никогда не сражались. А эти двое стройных мужчин вертелись, изгибались, нападали и уклонялись так же красиво, как незамужние девушки исполняют весной танец журавлей на празднике Возвращения птиц. Айкони и не представляла, что свободная женская ловкость мужчины бывает такой красивой и мужественной. Она с восхищением смотрела на Табберта – тонкого в талии, широкого в плечах, с волосатой грудью в вороте сорочки, с растопыренными от улыбки усами. Угловатая шапка сидела на его голове гордо и грозно, как рогатая корона на голове шамана. Конечно, этот высокий мужчина – князь. Только у князя могут так весело гореть глаза.

Клинок Табберта замер возле шеи Рената.

– Вы снова убиты, господин штык-юнкер! – смеясь, объявил Табберт.

– Я увалень! – с досадой проворчал Ренат, опуская шпагу.

– Не расстраивайтесь, я замечаю ваши успехи. Но артиллеристы всегда слишком математики, и я легко вас предугадываю, Юхан. Будьте в поединке поэтом, и тогда вы сумеете победить кого угодно.

Табберт и Ренат подхватили камзолы и направились к крыльцу, не обращая внимания на Айкони. Табберт не узнал её и подумал, что это какая-то баба явилась к хозяйке подворья. Айкони тихо последовала за шведами. Табберт и Ренат поднялись на крыльцо, вошли в сени, оттуда – на половину Табберта, и Ренат закрыл дверь прямо перед носом Айкони.

Ренат корил себя за то, что немного завидует своему старшему товарищу – его энергии, интересу к жизни и всегда прекрасному настроению. Зависть вызывало и жилище капитана Табберта – сам Ренат жил у хозяев просто как никчёмный нахлебник, имел свой сундук, место на скамье за столом – и всё. Ренат оглядывал горницу Табберта. Стол, лавки, поставцы, настоящая, хоть и самодельная кровать… Табберт повесил шляпу и камзол на гвоздь и положил шпагу на стол. Ренат присел на лавку.

– Не желаете с холода горячей настойки на смородине, господин штык-юнкер? – радушно предложил Табберт.

Ренат не успел ответить. Дверь открылась, и в горницу вошла Айкони. Она встала у порога и молча смотрела на Табберта. Табберт ждал.

– Я принесла, – наконец сказала Айкони.

Она сдвинула с головы платок, и тогда Табберт узнал её.

– Ах, это ты! – дружелюбно усмехнулся он. – Что принесла?

Айкони развернула свёрток и протянула Табберту три букваря, вручную перерисованные Ремезовыми.

– Хорошо! – пролистав одну книгу, кивнул Табберт. – Но почему мне?

– Тебе. Ты князь, – твёрдо пояснила Айкони.

Табберт от души рассмеялся.

– Ты сильный. Красивый. Ты его победил, – Айкони указала на Рената.

Ренат хмуро рассматривал Айкони. Маленькая черноглазая варварка, живая, словно уголёк. Ренат снова почувствовал, что завидует. Он не имел права даже поговорить с Бригиттой, а к Табберту женщины сами прибегают.

Айкони подошла к столу, взяла шпагу Табберта и лизнула лезвие. В ноже – сила мужчины, ножу надо оказать уважение, и мужчина будет добр.

– Похоже, юная дикарка влюблена в вас, господин капитан, – желчно заметил Ренат по-шведски.

– Всё надо обращать на пользу, – иронично ответил Табберт. – Что ж, проверю одно предположение.

Из-под стопы книг в поставце он вытащил мятую тетрадь, раскрыл и показал Айкони свои зарисовки наскальных изображений с реки Вишеры.

– Скажи, своя страна ты где видеть такой знак?

Айкони не раз видела подобные клейма. Так охотники обозначают свои угодья. Делают затёс на дереве и выжигают или вырезают тавро.

– Катпос, – сказала Айкони. – Мужчина лес берёт себе.

Табберт сразу понял, что имеет в виду Айкони, и оживился. Он думал, что дикарка, возможно, просто пояснит ему, где ещё есть такие изображения, и не более того, а она указала на целое явление! Эврика! Он не предполагал, что одичавшие народы Сибири могут сохранить петроглифы викингов в своей нынешней повседневности как отметки собственности на местность!

– Виват! – торжествующе воскликнул он, восторженно глядя на Айкони.

Он шагнул к поставцу, поискал, чем наградить девчонку-варварку, и нашёл зачерствевший обломок большого русского пряника.

– На! – Табберт протянул пряник Айкони. – Ты мне радость! Иди!

Табберт с удовольствием поцеловал Айкони в макушку, повернул за плечи и вежливо выдворил из горницы.

Стоя в сенях, Айкони взволнованно обнюхала пряник, потом спрятала его за пазуху и быстро, но чутко ощупала дверь и косяк кончиками пальцев.

Вернувшись на подворье Ремезовых, Айкони первым делом забралась в загон для собак. Батый и Чингиз сразу вылезли из своих конур. Айкони села в снег, достала пряник и разделила его на три равных куска.

– Это мой князь прислал вам угощение, большие собаки, – гордо сказала она по-хантыйски, запихивая куски пряника псам в пасти. – Князь мне свой катпос показал, и теперь я его всегда найду в тайге.

Не очень-то понимая язык, Айкони по наитию сразу опознала в Табберте чужака. Он не так ходил, не так двигался, не так смеялся. Здесь, в Тобольске, Айкони могла почувствовать близким себе лишь чужака. Русские мужчины – те, кто бил и насиловал её в Берёзове. Она никогда не забудет тот ужас и никогда не поверит никому из русских мужчин. Даже у Ремезовых, где её не обижали, к Семульче, Леонтию и Семёну Айкони относилась с опаской, старалась не оставаться с ними наедине. Она не боялась только Петьку – он мальчик, и она его сильнее. А князь не такой, как русские мужчины.

Князь занял все мысли Айкони. Он большой, весёлый и сильный. Он ловко машет своим длинным ножом и захочет – так заколет медведя в глаз. Наверное, у него очень ласковые руки, и он очень жарко бы её любил, потому что в нём много желания, а она – хорошая, красивая и молодая. С князем можно убежать из города и найти себе место, где жить легко.

Айкони давно бы убежала из Тобольска сама, но ей было некуда. Ахута продал её честно, и люди родного народа – берёзовские остяки – не приняли бы её обратно, вернули к русским. Можно бежать к вогулам – на Конду или на Пелым, или к сургутским хантам, но там она, беглянка, станет такой же холопкой у какого-нибудь князя, как в Тобольске у Семульчи. Зачем менять правую рукавицу на левую? У татар она не знала их богов, а для самоедов не годилась, потому что не умела кочевать по тундре. Жить в тайге совсем одной? Это очень трудно. А она мечтала иметь мужа.

Семульча говорил, что потом найдёт ей мужа, однако Айкони не хотела помощи Семульчи. Он ей не отец и не дед. Айкони не вросла в семейство Ремезовых, как зачастую холопы врастают в семьи своих хозяев. Этим русским она не дочь и не сестра. Она просто работница. Машка могла бы стать ей подругой, но не стала, потому что глупая и ничего не знает. Не знает про голод, когда ешь сырую рыбу с головой. Не знает про одиночество. Не знает, каковы русские мужчины, когда они бьют кулаком в лицо и ногой в живот; каковы они, когда один держит за руки, а другой раздирает ноги. И ещё Машка не знала, что такое ненависть, когда твой нож режет человека.

Первым делом в доме Ремезовых Айкони выстругала себе нож из отщепа коровьей кости и потом всегда носила его с собой под одеждой. Нож пригодился только один раз. Старая Митрофановна послала Айкони на базар, а там в кабаке пьянствовали мужчины. Один вышел по нужде, увидел Айкони и полез к ней обниматься, широко распахнув руки. Наверное, он не хотел ничего плохого, но Айкони уже не подпускала к себе никого. Она выхватила нож и полоснула мужчину по лицу. И душу её в тот миг сотрясла чёрная радость воздаяния.

Айкони обжилась в Тобольске, освоилась, но ей здесь не нравилось. В лесах на Оби боги были свободные, жили как звери и ничего от людей не хотели – люди сами ловили их и заставляли что-нибудь делать. А у русских боги жили с людьми. Они были мелкими, всегда прятались по углам и закуткам и всегда лезли к людям сами – крали вещи, путали дела, просили приношений, мстили или заискивали. Они больше мешали, чем помогали.

Жизнь русских угнетала Айкони. Зачем столько лишних сложностей? Зачем печи, эти громады из камней, – их вечером нагревают, чтобы ночью они отдавали тепло. Не проще ли иметь очаг и ночью просто подбрасывать дрова? Зачем домашняя птица? Не проще ли осенью набить гусей и сложить на лёд на всю зиму? Зачем делать ткань и шить одежду? Не проще ли брать готовые шкуры? Зачем коровы, которых надо кормить сухой травой, когда олени сами добывают себе пищу? Зачем такой толпе людей жить огромным селением в тесноте и ссорах, отгородив себя от леса, реки и голосов мира?

Вечером того же дня, когда Табберт подарил пряник, Митрофановна послала Айкони задать на ночь корму коровам и лошадям. Вся скотина у Ремезовых содержалась в большом коровнике с сеновалом на втором ярусе. По пути Айкони прихватила нож с печи и полено из поленницы. Она спешила. Лопатой она быстро сгребла в ящик навоз, налила воды в поилку, принесла и напихала в кормушку сена коровам, насыпала в ясли овса лошадям, а потом закрыла ворота и заложила засовом. Коровы шумно хрустели, глухо постукивали копыта лошадей, а Айкони забилась в угол коровника и, сидя на корточках, сосредоточенно выстругивала из полена небольшого идолка. Сумрак ей не мешал. Она заострила идолу голову, вырезала лицо, зарубками обозначила шею, проковыряла глаза и глубоко процарапала рот. Сынга-чахль был готов.

Айкони бережно пристроила идола у стены, встала на колени, закрыла глаза, склонилась и зашептала по-хантыйски, как в «тёмном доме» родного Певлора её когда-то научил старый шаман Хемьюга:

– Оттуда, где я была раньше, оттуда, где меня больше нет, придите на мой зов те, кто там был тогда, те, кто там есть сейчас. Оттуда, где холодная река течёт до неба, где за луной горят костры предков, где бродят мамонты с ветвистыми клыками, где растёт Великое дерево с колыбелями зверей, где живёт лесная женщина с глазами глубиной в Обь, где земля шерстистая и когтистая, где Лось ещё шестиногий, придите ко мне сюда хоть кто-нибудь…

Айкони поднялась на ноги, набросила на себя рваную конскую попону, согнулась и растопырила руки, растянув попону двумя острыми крыльями – так делал Хемьюга. Айкони начала вперевалку кружиться и тихо подвывать, но не своим голосом, а чужим – низким, глухим, мужским. Голос родился в её груди сам собой, без усилий, без замысла – это на зов шёл Сынга-чахль.

В тот поздний час только сторожа и воры Тобольска увидели, что высота над русским городом вдруг пугающе углубилась, словно исчез какой-то предел, и темнота зыбко задрожала предчувствием чего-то волшебного. Размытая лазоревая полоса стрельнула через весь небосвод от Льдистого океана до джунгарских степей, а потом друг за другом крутыми извивами стали зажигаться ленты прозрачного неземного света – вишнёвые, золотые, алые, изумрудные, малиновые. Беззвучное холодное пламя полыхало и плясало над спящим бревенчатым городом. Заснеженные крыши меняли цвет, отражая сполохи сияния, необозримо просторного, как полуночное половодье. На пёстро освещённых улицах в разные стороны заметались тени от построек, деревьев и столбов дыма. Все собаки замолкли, глядя в небеса, – там горели костры предков, исконных владык их древнего волчьего рода.

Айкони в коровнике сбросила попону, рухнула на колени, схватила нож и без колебаний вспорола себе руку. Кровь потекла в раскрытую ладонь. Айкони взяла идолка и ткнула его лицом в кровь в горсти.

– Пей свою жертву, Сынга-чахль! – прошептала она.

Коровы и лошади, бухая копытами, шарахнулись в сторону от девчонки. Ладонью Айкони ощутила тихое шевеление – это у идолка вытягивались деревянные губы. Айкони зажмурилась. Пусть Сынга-чахль насытится, он шёл издалека… И Сынга-чахль пил кровь – долго, долго, будто четыре зимы. Наконец Айкони посмотрела на оструганный затылок Сынга-чахля, отняла идолка от своей крови в ладони и повернула мокрым лицом к себе. В тёмных дырках идольских глаз что-то злорадно и сыто мерцало.

– Вычеши мне волосы, Сынга-чахль, – приказала Айкони, – найди священный волос! Кто его порвёт – всегда моим будет!

Она принялась возить идолка лицом по своим распущенным волосам. Идол запутался, Айкони с силой дёрнула его и охнула. Во рту у Сынга-чахля торчал клок выдранных волос. Айкони вытянула из него один волос, поднялась и намотала на неприметный сучок в стене.

Перевязав тряпкой порезанную руку, она вышла из коровника с идолом под мышкой. Она была очень бледной, с тенью под глазами, и пошатывалась от изнеможения. Небесное сияние уже погасло, и голая луна казалась обглоданной костью после пиршества. Чингиз и Батый, бегавшие по двору, сначала весело бросились к Айкони, а потом замерли и угрожающе зарычали.

Когда Айкони вернулась в горницу, Ремезовы спали. Семульча храпел на печке. Горницу тускло освещала только лампада у иконы в красном углу. Айкони доплелась до печи, положила на место нож, отодвинула заслонку и бросила идола в тлеющую кучу углей, а потом пошла к своему сундуку, стоящему прямо у двери, и повалилась поверх шубы. На соседней лавке проснулась Маша.

– Ты куда пропала, Аконька? – спросила она и тотчас снова уснула, не дождавшись ответа.

Айкони лежала без сил, но тихо улыбалась. Никто в горнице не увидел, как из-за печной заслонки вдруг ударил свет. Это загорелся идол Сынга-чахля. Он беззвучно извивался и корчился в оплетающем его огне.

Два дня Айкони болела. Она не умела, как Хемьюга, пробуждаться от шаманства бодрой и здоровой. Митрофановна кормила её печёным творогом, Машка угостила калачом с ручкой, а Семульча ворчал, что за работницей ухаживают, будто за боярыней, вместо того чтобы выдрать её вожжами, и пусть не притворяется, он тут не дурак. Потом слабость прошла. На третью ночь после камлания Айкони терпеливо дождалась, когда все Ремезовы уснут, встала и тихо выскользнула из горницы.

В коровнике она смотала с сучка на палец свой заговорённый волос. По безлюдным снежным улицам посада, по узким тропинкам переулков, прячась в тени, Айкони добежала до подворья, где жил Табберт. Ворота, конечно, были заперты. Через сугробы Айкони пробралась к тыльной стороне подворья, но и тут возвышался могучий заплот из лежачих брёвен, а не забор. Айкони повертелась, не зная, как преодолеть преграду, и начала раздеваться. В одежде она не смогла бы перелезть через стену. В снег упали шубейка и платье – нижней рубахи Айкони не носила, не привыкла. Голая, она ловко, как белка, вскарабкалась на заплот и спрыгнула во двор. Хозяйские собаки, спущенные на ночь, кинулись к ней и принялись озабоченно обнюхивать.

– Кричите на ворота, – хватая одного пса за нос, приказала Айкони.

Собаки побежали к воротам и разразились яростным лаем. Айкони, обхватив себя за обнажённые плечи, укрылась в густой темноте за амбаром. Она пританцовывала от стужи. Наконец на шум из дома выглянул хозяин.

– Кого чёрт послал? – сердито рявкнул он с крыльца в сторону ворот.

Ответа он не получил, потому что за воротами никого не было. Ругаясь, хозяин взял топор, спустился с крыльца и потопал к воротам, чтобы посмотреть на улицу: кто там переполошил собак?

Айкони за спиной мужика метнулась к крыльцу, взлетела по ступеням, нырнула в сени и забилась за какую-то кадушку на лавке.

Хозяин поорал на псов, поднявших напрасную тревогу, швырнул в них подвернувшееся под руку полено и вернулся в дом. Он запер дверь сеней на засов и, скрипя половицами, ушёл на свою половину дома. Айкони немного выждала, вылезла из-за кадушки и подкралась к двери Табберта. Ощупью она отыскала знакомую зазубрину, сняла с пальца волос и накрутила его на дверь и на косяк. Теперь тот, кто откроет дверь, непременно порвёт волос. А тот, кто порвёт волос, никогда никуда от неё не денется, пока великие предки жгут на небе свои холодные костры, а земля шерстистая и когтистая.

Айкони сдвинула засов и вышмыгнула из сеней на крыльцо.

Утром капитан Филипп Юхан Табберт фон Страленберг проснулся в отличном настроении. Вощёные холстины окошек светили белым светом. В жаровнях ещё оставались угли, и Табберт подбросил к ним лучины и мелко наколотые полешки. В одну жаровню сверху он поставил медную чашку – согреть воду для умывания. Помочившись в лохань за занавеской, Табберт подправил на ремне бритву, взял чашку с водой и сел за стол перед мутным зеркальцем. Намылив щёки и подбородок бурым куском ядрового мыла, Табберт тщательно побрился. Когда он вытирал лицо, в дверь постучали.

– Войдите! – крикнул он по-немецки.

Дверь открылась, и словно бы звякнула, лопнув, какая-то струна. Через порог шагнул Григорий Новицкий – и вдруг повалился, как в обмороке, уронив шляпу. Табберт успел подхватить его, подтащил к кровати и усадил.

– Что с вами, Григорий? – озабоченно спросил он.

– Нэ вразумыв, що сталыся… – пробормотал Новицкий, мотая головой. – В очах блиснуло, в груди вдарыло, и дух вон…

Табберт поднял треуголку Новицкого и положил на стол.

– Вы не голодаете? – спросил он.

– Нет, – приходя в себя, ответил Новицкий по-немецки. – Я питаюсь вполне достойно… Извините меня, Йохан.

– Ничего.

Новицкий осторожно полез за пазуху и вытащил толстую тетрадь.

– У владыки Иоганна я выпросил для вас сочинение Клауса Спафария, посланника в Китай, как вы просили, Йохан.

– Прекрасно, Григорий! – обрадовался Табберт.