«Океанские пароходы» (англ.).
Пошли (англ.).
«Оба» (фр.).
Бесплатно (лат.).
Туберкулез легких (лат.).
О Боже! (ит.)
«Привет тебе, о Сатана, о Мятежник, о мстительная сила Разума» (ит.).
Слишком роскошный, обильный (англ.).
Отвлеченно (лат.).
Лошадки (фр.) – азартная игра.
Литературного итальянского языка (ит.).
Черт возьми (фр.).
Производить опыты приятно (лат.).
Глупостью (англ.).
Искаженное французское haute volée – высший свет.
Здесь – на тот свет (лат.).
Оба, сударь, – проговорила она. – Оба, знаете ли… (фр.)
Я знаю, сударыня (фр.).
И очень сожалею (фр.).
Торопитесь, сударь! (фр.)
Лекция господина Кроковского только что началась (фр.).
И прочим (лат.).
Клянусь Вакхом (ит.).
Приняты (фр.).
По причине смерти (лат.).
Поторопитесь немножко, господа! (ит.)
Здесь – приблизительно так (лат.).
Да почиет в мире… (лат.)
В полном составе (лат.).
Лекции (фр.).
«Помни» – начальное слово изречения «Memento mori» («Помни о смерти» (лат.)).
Очень благодарен! (ит.)
Яичницу с сюрпризом (фр.).
Вакуум, пустота (лат.).
Не стоит того, сударыня! (фр.)
Здесь – доверительное сообщение (лат.).
Гуманитарное (лат.).
Десертные сигары (исп.).
Я тоже художник (ит.).
Исподнего (фр.).
Органическое разрушение (фр.).
До бесконечности (лат.).
Да почиет в мире (лат.).
Да будет тебе земля легка. Дай ему, Господи, вечный покой (лат.).
Своего единственного и последнего сына, который тоже должен умереть (фр.).
Оба, понимаете ли, господá… Сперва один, потом другой (фр.).
Как герой, по-испански, подобно брату, подобно его гордому юному брату Фернандо (фр.).
В миг сладостного торжества (лат.).
Здесь – о смертельном исходе (лат.).
Роскошно (фр.).
Великолепно (фр.).
Сумасшедший дом (фр.).
Пляски мертвецов (фр.).
Прощай (лат.).
Множественного числа (лат.).
– Эй! Инженер! Постойте! Что вы делаете? Инженер! Немножко благоразумия! Он одурел, этот мальчуган! (ит.)
– На! (фр.)
– Осторожно, он легко ломается, – сказала она. – Его, знаешь ли, надо вывинчивать. – Здесь и далее французский текст.
– Он очень честный молодой человек, очень узкий, очень немец.
– Узкий? Честный?
– Нас, немцев?
– Мы говорим о вашем двоюродном брате. Но это правда, вы немножко буржуазны. Вы любите порядок больше, чем свободу, вся Европа это знает.
– Любить… любить… А что это значит? Это слово слишком неопределенное. Один любит, другой владеет, как у нас говорят.
Я скажу тебе по-французски, какие у меня по этому поводу возникли мысли. То, что вся Европа называет свободой, это, может быть, нечто столь же педантичное, столь же буржуазное, если сравнить с нашей потребностью в порядке – вот именно!
– Вот как! Занятно! Ты имеешь в виду своего кузена, когда говоришь такие странные вещи?
– Нет, он действительно добряк, простая натура, в ней не таится никаких угроз, знаешь ли. Но он не буржуа, он солдат.
– Ты хочешь сказать: натура совершенно твердая, уверенная в себе? Но ведь он серьезно болен, твой бедный кузен.
– Может быть, когда показывал свои картины.
– То есть когда писал твой портрет?
– Почему бы и нет. А как, по-твоему, портрет удачен?
– Ну да, исключительно. Беренс очень точно воспроизвел твою кожу, в самом деле очень правдиво. Как бы мне хотелось быть портретистом, как он, чтобы тоже иметь основания исследовать твою кожу.
– Говорите, пожалуйста, по-немецки!
Это своеобразное исследование, одновременно художественное и медицинское, – одним словом, речь идет, понимаешь ли, о гуманитарных науках.
Потихоньку от врачей. Как только Беренс вернется, все кинутся на стулья. Очень будет глупо.
– Поди ты со своим Беренсом!
– Да и на ковре…
…как будто я в глубоком сне вижу странные грезы… Ведь надо спать очень глубоко и крепко, чтобы так грезить… Я хочу сказать, мне этот сон хорошо знаком, он снился мне всегда, долгий, вечный… да, сидеть вот так рядом с тобой – это вечность.
– Поэт! – сказала она. – Буржуа, гуманист и поэт, вот вам немец, весь как полагается.
– Боюсь, что мы совсем и ничуть не такие, как полагается, – ответил он. – Ни в каком смысле. Мы, может быть, просто трудные дети нашей жизни, только и всего.
– Красиво сказано… Но, послушай… ведь не так уж трудно было увидеть этот сон и раньше. Вы, сударь, поздновато решились обратиться с милостивыми словами к вашей покорной служанке.
– К чему слова? – сказал он. – Зачем говорить? Говорить, рассуждать – это, конечно, по-республикански, допускаю. Но сомневаюсь, чтобы это было в такой же мере поэтично. Один из наших пациентов, с которым я, до известной степени, подружился, господин Сеттембрини…
– Он только что бросил тебе несколько слов.
– Что ж, он, конечно, великий говорун, и даже очень любит декламировать возвышенные стихи, но разве этот человек – поэт?
– Искренне сожалею, что не имела удовольствия познакомиться с этим рыцарем.
– Охотно допускаю.
– А, ты допускаешь!
– Что? Да ведь я это просто так сказал. Я, как ты, вероятно, заметила, почти не говорю по-французски. Но с тобою я все-таки предпочитаю этот язык родному, оттого что для меня говорить по-французски значит в каком-то смысле говорить не говоря, – то есть ни за что не отвечая, как мы говорим во сне. Понимаешь?
– Более или менее.
– Этого достаточно… Говорить, – продолжал Ганс Касторп, – бесполезное занятие! В вечности не разговаривают. В вечности ведут себя так же, как когда рисуют свинку: откидывают голову и закрывают глаза.
– Недурно сказано! Ну, конечно, ты в вечности как дома, ты знаешь ее до дна. А ведь ты довольно занятный молодой мечтатель, надо признать.
– И потом, – сказал Ганс Касторп, – заговори я с тобою раньше, мне пришлось бы называть тебя на «вы».
– А что же, ты намерен всегда называть меня на «ты»?
– Ну да. Я всегда говорил тебе «ты» и буду говорить вечно.
– Пожалуй, это уже лишнее. Во всяком случае, тебе недолго придется говорить мне «ты». Я уезжаю.
После обеда.
– Ты недурно осведомлен. Может быть, и туда – на время.
– Ну… это нет.
Вот почему я хочу рискнуть и немного пожить в другом климате.
Что до меня, то, знаешь ли, я прежде всего люблю свободу и, в частности, свободу выбирать себе место, где жить. Тебе, вероятно, трудно понять, что человек одержим чувством независимости? Может быть, это у меня от моего народа.
– А твой муж в Дагестане, он тебе разрешает ее, эту свободу?
– Мне вернула свободу моя болезнь. Я в «Берггофе» уже в третий раз. На этот раз я провела здесь целый год. Может быть, и вернусь. Но ты тогда уже давно будешь далеко отсюда.
– Даже имя! Нет, ты действительно уж слишком серьезно относишься к карнавальным обычаям!
– И да и нет… Ну, как тут знают эти вещи. У тебя там внутри есть влажный очажок, и ты слегка температуришь.
– Под вечер тридцать семь и восемь или девять…
– О, у меня, знаешь ли, дело посложней… Не совсем обычный случай.
– В той отрасли гуманитарных наук, которая именуется медициной, – сказал Ганс Касторп, – есть заболевание – так называемая туберкулезная закупорка лимфатических сосудов.
– А ты, мой милый, видимо, шпионил.
– А ты…
– Странный вопрос! Ведь прошло полгода!
– Ну конечно, но я узнала совершенно случайно…
– Опять Беренс!
– О, он так точно изобразил твою кожу. Впрочем, у этого вдовца горят щеки и есть презабавный кофейный сервиз… Думаю, что он знает твое тело не только как врач, но и как адепт другой отрасли гуманитарных наук…
– Ты прав, мой друг, ты действительно грезишь…
– Допустим… Но не мешай мне грезить опять, ведь ты с такой жестокостью разбудила меня вестью о твоем отъезде, точно зазвонили в набат! Семь месяцев я прожил у тебя на глазах… А теперь, когда мы познакомились в действительности, ты говоришь об отъезде!
– Повторяю, мы могли бы беседовать с тобой и раньше.
– Я? Не увиливай, мой мальчик. Речь идет о твоих интересах. Ты что, слишком робел, чтобы приблизиться к женщине, с которой теперь разговариваешь как во сне, или тебе кто-нибудь мешал?
– Я же объяснил тебе! Я не хотел говорить тебе «вы».
– Хитрец! Отвечай мне, этот говорун, этот итальянец, который не пожелал остаться, что он тебе бросил на ходу?
– Я не расслышал ни одного слова. Какое мне дело до этого господина, когда мои глаза видят тебя? Но ты забываешь… Познакомиться с тобой, как знакомятся обычно, было бы вовсе не так легко. И потом ведь со мной двоюродный брат, а он не склонен развлекаться: он только и мечтает о возврате на равнину, чтобы стать солдатом.
– Бедняга. Он на самом деле болен гораздо серьезнее, чем думает. Состояние твоего итальянского друга тоже неважное.
– Он и сам это говорит. Но мой двоюродный брат… Неужели правда? Ты меня пугаешь.
– Очень может быть, что он умрет, если попытается стать солдатом на равнине.
– Умрет? Смерть – грозное слово, правда? Но странно, теперь оно уже не производит на меня такого впечатления, это слово. Когда я ответил – «ты пугаешь меня», я просто сказал то, что принято говорить в таких случаях. Мысль о смерти не пугает меня. Я отношусь к ней спокойно. И мне не жалко ни моего добряка Иоахима, ни самого себя, когда мне говорят, что он может умереть. Если это так, то его состояние очень похоже на мое, и оно не кажется мне таким ужасным. Он – «морибундус», а я – влюбленный, что ж! Ты ведь говорила с моим кузеном в приемной, перед рентгеновским кабинетом, помнишь?
– Что-то вспоминаю.
– Значит, Беренс в этот день тоже сделал твой снимок?
– Ну разумеется.
– Боже мой! Он при тебе?
– Нет, он у меня в комнате.
– А, у тебя в комнате. Что касается моего, то я всегда ношу его в бумажнике – хочешь покажу?
– Огромное спасибо. Я не сгораю от любопытства. Вероятно, что-нибудь очень невинное.
– Я видел твой внешний портрет. Но я бы предпочел увидеть внутренний, который заперт у тебя в комнате… Разреши мне задать тебе другой вопрос! Иногда у тебя бывает один русский господин, он живет в местечке. Кто это? С какой целью он ходит к тебе, этот человек?
– Оказывается – ты мастер по части шпионажа. Ну что ж, я тебе отвечу. Да, это больной соотечественник, мой друг. Я познакомилась с ним на другой климатической станции, уже несколько лет назад. Наши отношения? Вот они: мы пьем вместе чай, выкуриваем две-три папиросы, болтаем, философствуем, говорим о человеке, о Боге, о жизни, о морали, да о тысяче вещей. Вот тебе полный отчет. Ты удовлетворен?
– И о морали? И что же, например, вы открыли в области морали?
– Морали? Тебе интересно? Ну вот, мы считаем, что нравственность не в добродетели, то есть не в благоразумии, дисциплинированности, добрых нравах, честности, но скорее в обратном, я хочу сказать – когда мы грешим, когда отдаемся опасности, тому, что нам вредно, что пожирает нас. Нам кажется, что нравственнее потерять себя и даже погибнуть, чем себя сберечь. Великие моралисты вовсе не были добродетельными, они были порочными, искушенными в зле, великими грешниками, и они учат нас по-христиански склоняться перед несчастьем. Все это тебе, наверно, очень не нравится, правда?
– Все разошлись, – сказала мадам Шоша. – Это последние; уже поздно. Что ж, карнавал кончен…
– Выводы вам понятны, сударь.
– Никогда, Клавдия, никогда я не скажу тебе «вы», ни в жизни, ни в смерти, если можно так выразиться, а следовало бы. Эта форма обращения к человеку, установленная культурным Западом и гуманистической цивилизацией, кажется мне чрезвычайно буржуазной и педантичной. И зачем, в сущности, нужна форма? Ведь форма – это воплощение педантизма! И все, что вы решили относительно нравственности, ты и твой больной соотечественник, – ты серьезно думаешь, что это меня поразило? За какого же дурака ты меня считаешь? А скажи все-таки, какого мнения ты обо мне?
– Что ж, ответить нетрудно. Ты приличный мальчик из хорошей семьи, с приятными манерами, послушный ученик своих наставников, ты скоро вернешься на равнину и навсегда забудешь о том, что когда-то здесь говорил во сне, начнешь честно трудиться на верфях ради величия и славы своей страны. Вот твой внутренний снимок, сделанный без рентгена. Надеюсь, ты считаешь его верным?
– В нем не хватает некоторых деталей, обнаруженных Беренсом.
– Ах, врачи всегда их находят, это они умеют…
– Ты рассуждаешь прямо как Сеттембрини. А моя температура? Откуда она?
– Брось, пожалуйста, это случайность, все скоро пройдет без последствий.
– Нет, Клавдия, ты отлично знаешь, что это неправда, и говоришь ты без всякой убежденности, я уверен. И лихорадка, и мучительное сердцебиение, и озноб во всем теле – это вовсе не случайные явления, а, напротив, не что иное, как… – и его бледное лицо с вздрагивающими губами ниже склонилось к ней, – не что иное, как моя любовь к тебе, да, любовь, овладевшая мной в тот же миг, когда мои глаза тебя увидели, или, вернее, которую я узнал, едва только узнал тебя, и, видно, любовь привела меня сюда.
– Какое безумие!
– О, любовь – ничто, если в ней нет безумия, безрассудства, если она не запретна, если боится дурного. А иначе – она только сладенькая пошлость, годная служить темой для невинных песенок на равнине. Относительно же того, что я узнал тебя и узнал мою любовь к тебе – да, это правда, я уже знал тебя в былом, тебя и твои удивительные глаза с косым разрезом, и твой рот, и твой голос, – и однажды, когда я еще был школьником, я уже попросил у тебя твой карандаш, чтобы наконец познакомиться с тобой как полагается, оттого что любил тебя безрассудно, и вот с того времени, от той давней любви моей к тебе, видно, и остались у меня те следы, которые обнаружил Беренс и которые показывают, что я и раньше был болен…
– Я люблю тебя, – лепетал он, – я всегда любил тебя, ведь ты – это «Ты», которого ищешь всю жизнь, моя мечта, моя судьба, моя смерть, мое вечное желание…
– Брось, брось! – сказала она. – Что, если бы тебя видели твои наставники…
– Наплевать, наплевать мне на всех этих Кардуччи, и на республику с ее красноречием, и на прогресс с его развитием во времени, оттого что я тебя люблю!
– Маленький буржуа! – сказала она. – Хорошенький буржуа с влажным очажком. Это правда, что ты меня так сильно любишь?
– О, любовь, ты знаешь… тело, любовь, смерть – они одно. Ибо тело – это болезнь и сладострастие, и оно приводит к смерти, оба они – чувственны, смерть и любовь, вот в чем их ужас и их великое волшебство! Но смерть, понимаешь ли, это, с одной стороны, что-то позорное, наглое, заставляющее нас краснеть от стыда, а с другой – это сила, очень торжественная и величественная, – гораздо более высокая, чем жизнь, которая хохочет, наживает деньги и набивает брюхо, – гораздо более почтенная, чем прогресс, который болтает о себе во все времена; а смерть – это история, и благородство, и благочестие, и вечность, и то, что для нас священно, в присутствии чего мы снимаем шляпу и ступаем на цыпочках… То же самое относится и к телу: телесная любовь – это что-то неприличное, дурное, и тело своими покровами краснеет и бледнеет от страха и стыда перед самим собой. Но тело излучает также великое и божественное сияние, это чудотворный образ органической жизни, святое и дивное явление формы и красоты, в любви к нему, к человеческому телу, тоже выражается в высшей степени гуманитарный интерес к человечеству, и это – более мощное воспитательное начало, чем вся педагогика мира, вместе взятая!.. О, завораживающая красота органической плоти, созданная не с помощью масляной краски и камня, а из живой и тленной материи, насыщенная тайной жизни и распада! Посмотри на восхитительную симметрию, с какой построено здание человеческого тела, на эти плечи, ноги и цветущие соски по обе стороны груди, на ребра, идущие попарно, на пупок посреди мягкой округлости живота и на тайну пола между бедер! Посмотри, как движутся лопатки на спине под шелковистой кожей, как опускается позвоночник к двойным, пышным и свежим ягодицам, на главные пучки сосудов и нервов, которые, идя от торса, разветвляются под мышками, и на то, как строение рук соответствует строению ног. О, нежные области внутренних сочленений локтей и коленей, с изяществом их органических форм, скрытых под мягкими подушками плоти! Какое безмерное блаженство ласкать эти пленительные участки человеческого тела! Блаженство, от которого можно умереть без сожалений! Да, молю тебя, дай мне вдохнуть в себя аромат твоей подколенной чашки, под которой удивительная суставная сумка выделяет скользкую смазку! Дай мне благоговейно коснуться устами твоей Arteria femoralis, которая пульсирует в верхней части бедра и, пониже, разделяется на две артерии tibia! Дай мне вдохнуть испарения твоих пор и коснуться пушка на твоем теле, о человеческий образ, составленный из воды и альбумина и обреченный могильной анатомии, дай мне погибнуть, прижавшись губами к твоим губам!
– Ты действительно поклонник, который умеет домогаться с какой-то особенной глубиной, как настоящий немец.
– Прощайте, принц Карнавал! Сегодня у вас резко поднимется температурная кривая, предсказываю вам!
– Не забудьте вернуть мне карандаш!
«Хорошенький буржуа с влажным очажком» (фр.).
Лейтенант (ит.).
Суше (ит.).
Надменность, высокомерие (греч.).
Конечно (ит.).
Например (ит.).
Да или нет? (ит.)
Великий Боже (ит.).
Бесстыдный (лат.).
Водолей (лат.).
Аристотелю свойственно искать боя (лат.).
Полно, полно! (ит.)
Ну (ит.).
Человека Божьего (лат.).
Оперятся, как орлы… (лат.)
Божественного права (лат.).
Потерять себя и даже погибнуть? (фр.)
Здесь – всюду и везде (фр.).
Господин (фр.).
Симптом омертвения (лат.).
«О жалком человеческом уделе» (лат.).
Черт возьми! (ит.)
Вот так случай! (ит.)
Что и требовалось доказать (ит.).
Профессор (ит.).
Превосходно! (ит.)
Прощайте, падре! (ит.)
Хорошенький иезуит с влажным очажком (фр.).
Очень может быть, что он умрет (фр.).
Джентльмены (англ.).
Похоть, сладострастие (лат.).
Хорошо (фр.).
Племянника (фр.).
Духовные упражнения (лат.).
«Утренней звезды» (лат.).
Что ты на это скажешь? (лат.)
Главнокомандующий (исп.).
«Всегда нападайте!» (фр.)
«Вечный покой (даруй ей, Господи)» (лат.) – начальные слова католической заупокойной мессы.
Одержимых (ит.).
Свинство (ит.).
Еще чего! (ит.)
Хорошенький иезуит с влажным очажком! (фр.)
Поистине он преступен! (ит.)
Дипломированный авиатор и лейтенант германского флота (фр.).
Лейтенанта (фр.).
Эй, инженер, немножко благоразумия, знаете ли! (ит.)
Проходит образ мира сего (лат.).
Его, знаешь ли, надо вывинчивать (фр.).
Разумом (ит.).
Мешаниной, путаницей (ит.).
Человеку понимающему – достаточно (лат.).
Знамя (исп.).
Бунт плоти (лат.).