Довгалев не представлял будущего. Не думал о нем. Он планировал решение конкретных задач и тем делал будущее настоящим: оно становилось понятным и выполнимым, осуществляемым, а не загадочным и неясным. Будущее Довгалева не таилось в тумане предположительности: его – тяжелое, опасное, но управляемое, словно гранатомет спецназа ГМ-94, – можно было взять в руки и использовать для уничтожения тактического противника. Другого применения будущему майор не знал.
Он еще раз оценил оперативную ситуацию, еще раз мысленно проверил все варианты и еще раз убедился в правильности выбранного им. Появление у ворот медведя внесло временную сумятицу в задуманное, выверенное в сухой ломкой тишине камеры 117 и становящееся все более стройным виґдением за долгие ночные часы на тюремной “шконке”, заполненные составлением детального плана бунта и выхода из него на “новый стратегический рубеж”. Война, беспрестанная война его жизни приучила Довгалева к неожиданностям, незапланированностям, поскольку из них война и состояла. Незапланированность событий должна стать частью плана, и тактическая разработка должна найти место нежданному. Даже такому нежданному, как медведь.
Зэка – его войско, его личный состав – хотели впустить медведя в тюрьму. Довгалев не понимал психологической нужды в этом, кроме подтверждения бессмысленности их жизней, но и не старался понять. Он не оценивал события с точки зрения скрытого в них смысла; он оценивал события с точки зрения либо оперативной опасности, либо оперативного преимущества. Так было легче жить, то есть воевать.
Обойдя посты огневого рубежа обороны, Довгалев собрал “авторитетов” в актовом зале. “Авторитетами” были бандиты, которых он воспринимал как бойцов неких структур и оттого людей, понимающих необходимость иерархии и дисциплины. Маньяков, серийных убийц и прочих несистемных людей Довгалев оставил запертыми в камерах, решив расстрелять их при первой же возможности – не из моральных соображений, а по причине бесполезности и недисциплинированности.
Он поделился этими планами с Хубиевым, которому и собирался поручить эту задачу, но тот неожиданно возразил:
– Ну их на хуй, боеприпасы тратить. Сами без воды и харчей сдохнут. Друг друга сожрут.
Довгалев обдумал. Покачал головой.
– Орать будут. Визжать. Плохо для морали личного состава.
Хубиев усмехнулся. Ничего не сказал.
Довгалев понял его мысль: для морали этого личного состава ничто не может быть плохо. Или хорошо. Морали этого личного состава все по хую.
Чеченец знал, что бывают вещи похуже расстрела. “Потому мы их не могли победить, – думал Довгалев. – Только и смогли, что купить одних чеченцев и поручить им усмирить других”. Он сделал мысленную заметку о Хубиеве.
Довгалев стоял перед сценой: личный состав должен и так понимать, кто командир, не нужно лезть выше них – на эстраду: это показное, для тех, кто в себе не уверен.
“Авторитеты” расселись, курили табак из разграбленного тюремного ларька. Ожидали.
– Арестанты… – Майор не мог произнести “братва”: незачем врать, когда можно обойтись без вранья – они ему не братва. – Решаем вместе. Меняем “кума” на медведя. И что с медведем потом делать? Придется запереть, зверь же.
– В хоздворе будем держать, – предложил Тимошин, лидер пермской бригады. Довгалеву нравился Тимошин: тот не старался “качать”, а слушал, что ему говорят. Он понимал, что Тимошин, помимо Хубиева, его единственный соперник за лидерство. – Впустим в хоздвор, пусть там хоронится. И если менты пойдут на штурм, им сначала через мишу нужно будет пройти. Вроде как цепной пес, охраняет нас.
– Чем кормить будем? – Королев, “исполнитель” для “измайловских”; на нем шестнадцать только доказанных. Бывший контрактник, служил в Чечне. Довгалев хотел сделать его личным телохранителем: хороший материал. – От себя харч оторвем?
– “Козлов” скормим! – закричал кто-то. – У нас по “хатам” падали всякой до хуя. Выведем во двор, и пусть мишаня подхарчится.
Смех. Гладиаторские бои. Всем смешно.
Довгалев подождал, пока братва отсмеется. Он понимал: им этот смех – как сто грамм перед боем. Как наркота. Он порадовался, что “больничка” была в отдельном крыле тюрьмы, проход в которое Кольцова по его приказу заперла, а то бы зэка ворвались и наглотались “колес”. Довгалев, собственно, решил отрезать санчасть, потому что там содержали трех чеченских террористов-туберкулезников, и он не мог допустить создания Хубиевым хоть маленького, но своего отряда из верных ему, и только ему, бойцов. Единственный, кроме Хубиева, джихадист Хасанбеков был дагестанец, и Довгалев знал, что чеченец и дагестанец никогда не договорятся. Он потому и поставил их в наряд вместе, чтоб друг друга стерегли. Подстерегали.
Надежды выжить у этих людей быть не должно, она их толкнет на компромисс со спецназом. И компромисс этот закончится одним: они его сдадут в обмен за возвращение в камеры. Пока никто из администрации не пострадал, пока не пролилась кровь спецназовцев, у зэка будет надежда, что все обойдется: погуляем по тюрьме, похаваем харчей с кухни вволю, доберемся до наркоты “на кресте”, а там обменяем нетронутых заложников на свое уже однажды полученное пожизненное заключение и пойдем досиживать. Два пожизненных не дадут. А и дадут, особой разницы нет. Пожизненных могут давать сколько хотят, жизнь-то одна.
Наступала вторая фаза операции: повязать зэка кровью, закрыть дорогу назад. Чтоб им осталось только воевать. Как и предлагал с самого начала Хубиев. Он эту школу в горах прошел. И окончил с отличием.
Дальше второй фазы Хубиев не видел. А у Довгалева была и третья – самая важная, ради которой все и замышлялось. Довгалев решал тактические задачи, подчиняя их стратегии, а Хубиев дальше тактики не мыслил и мыслить не умел. Или не хотел. Ведь стратегия всегда построена на многовариантности достижения цели, на понимании, что картина мира неполная, до конца неясная, и модель поведения может и будет меняться в зависимости от обстоятельств. Стратегия заранее подразумевает предательство заявленной тактики, жертву тактических задач ради достижения решающего преимущества – обман, компромисс, а Хубиев на компромиссы не шел. Потому Довгалев был майор Российской армии, а Хубиев – полевой командир чеченского партизанского отряда.
Медведь этот кстати. У Довгалева теперь есть предлог начать переговоры со спецназом: братва сама уполномочила.
Хорошо получилось. Тактически верно. И в стратегию встраивается.
– Арестанты… – Довгалев подождал, выдержал паузу – собрать внимание. Он говорил осторожно, подыскивая слова, понятные сидящим перед ним людям, избегая привычных ему военных терминов: – План мой – такой…
Кольцова не слышала слов, произносимых людьми на мониторах с видеокамер слежения: будто смотрела немое кино без титров и должна была придумать диалоги сама, написать мысли и желания говоривших, их требования и вопросы, и тем определить этих людей. Сделать теми, кем они ей представлялись. Она пыталась услышать сквозь тишину мониторов, что спрашивает Довгалева рассудительный, тихий, мало приметный Тимошин, вспоминая информацию из его личного дела – прекрасный организатор, выстроивший дисциплинированную бандитскую бригаду с четкой вертикалью управления, проявивший уникальную даже для 90-х жестокость во время войн за сферы влияния над пермским рынком, хороший семьянин, щедро жертвовавший на церковь; чего хочет от Довгалева красивый, похожий на изможденного романтизмом и абсентом французского поэта Хубиев – выпускник Грозненского пединститута по странной для мужчины специальности “Дошкольная дефектология”, легендарный полевой командир, плененный в бессознательном от контузии состоянии во время боя; что за слова произносят все эти убийцы и бандиты, добродушно смеющиеся, рассевшись на неудобных стульях в зале клуба ИК-1 – такие обычные, такие нестрашные. Особенно за бронированной дверью мониторной спецчасти.
Новая жизнь открывалась для Анастасии Кольцовой. В этой жизни она придумывала роли для других – бессловесных, существующих лишь как рябые, побитые в зернистую точку изображения с дешевых видеокамер слежения. Придумывала им роли в задуманном ею будущем, сперва пригрезившемся намеком, пролетевшей яркой птицею, а потом все явнее, отчетливее возникшем среди полусна навсегда канувшего, словно неслучившегося с нею прошлого. В том прошлом ее роль написали другие, и она послушно исполняла эту роль много-много лет, каждое утро выходя на подмостки все тянувшегося и тянувшегося представления под названием “Чудесная и необыкновенная жизнь Ани Найман (по мотивам сказки Шарля Перро «Золушка»)”. Затем она сняла давившую золотую туфельку, и представление кончилось.
Анастасия Кольцова не знала, для чего – неожиданно для себя самой – осенним холодным утром вышла из жизни Ани Найман и села на рейсовый автобус в другую жизнь, но знала, что пора. Теперь она знала, для чего: менять и создавать заново жизни других. Жизни бессловесных других, сделав их настоящими, полнокровными, определенными ее замыслом персонажами из расплывчатых рябивших пикселей на тусклых экранах спецчасти.
В дверь постучали. Три-два-три. Кольцова взглянула на монитор – убедиться, что пришедший один, – и нажала кнопку на пульте. Пневматическая дверь всхлипнула и отворилась.