В кромешной темноте оставшиеся человеку чувства обостряются. Запахи становятся ярче, звуки громче и объемнее. В карцере было слышно только, как кто-то скребется в пол, и нестерпимо воняло прелой мочой.
Но музыкант из-за выпитого, кажется, не слышал даже боли. Недолгое время он еще что-то бубнил себе под нос, потом перестал отзываться и засопел. Его не тревожило, что теперь их точно настигнет погоня. Не беспокоило, что станет с Сашей, без бумаг и оправданий пытавшейся пересечь границу Ганзы. И уж конечно, его оставляла совершенно равнодушным судьба Тульской.
– Ненавижу, – тихо сказала Саша.
Ему и это было все равно.
Вскоре во мраке, которым была затянута камера, обнаружилась дырка – стеклянный глазок в двери. Все прочее оставалось невидимым, но и этой прорехи Саше хватило: осторожно ощупывая черноту вокруг себя, она подползла к двери и обрушила на нее свои легкие кулаки. Та отозвалась, загремела, но, как только Саша оставила ее в покое, тишина вернулась. Охрана не хотела слышать ни грохота, ни Сашиных криков.
Время вязко текло вперед.
Сколько их продержат в плену? А может, Леонид нарочно привел ее сюда? Хотел отделить ее от старика, от Хантера? Вырвать из связки, заманить в ловушку? И все это только для того, чтобы…
Саша заплакала, уткнувшись в рукав: он впитывал и влагу, и звуки.
– Ты когда-нибудь видела звезды? – послышался голос, все еще нетрезвый.
Она не отвечала.
– Я тоже только на фотографиях, – сказал ей музыкант. – Солнце-то еле пробивается сквозь пыль и облака, а им на это не хватает сил. А сейчас проснулся вот от твоего плача и подумал, что вдруг увидел настоящую звезду.
– Это смотровой глазок. – Она проглотила слезы, прежде чем ответить.
– Знаю. Но вот что интересно… – Леонид кашлянул. – Кто же тогда на нас раньше смотрел с неба целой тысячей глаз? И почему отвернулся?
– Никого там никогда не было. – Саша тряхнула головой.
– А мне вот всегда хотелось верить, что кто-то за нами приглядывает, – раздумчиво произнес музыкант.
– Даже в этой камере до нас никому нет дела! – Ее глаза снова набухли. – Ты это подстроил, да? Чтобы мы не успели? – Она снова забарабанила в дверь.
– Если ты считаешь, что там никого нет, зачем стучать? – спросил Леонид.
– Тебе плевать, если все больные погибнут!
– Вот такое от меня впечатление, да? Обидно, – вздохнул он. – Но ты тоже, по-моему, не к больным рвешься. Боишься, что если твой возлюбленный отправится их резать, сам заразится, а лекарства-то нет…
– Неправда! – Саша еле держалась, чтобы не ударить его.
– Правда, правда… – Леонид пискляво ее передразнил. – И что в нем такого?
Саше не хотелось ничего ему объяснять, вообще с ним говорить не хотелось. Но она не смогла удержаться.
– Я ему нужна! Действительно нужна, без меня он пропадет. А тебе нет. Тебе просто играть не с кем!
– Ну, положим, ты ему нужна. Не то чтобы сильно, но не отказываться же… А тебе-то он зачем, этот санитар леса? Злодеи привлекают? Или хочешь спасти пропащую душу?
Саша умолкла. Ее задело то, с какой легкостью музыкант читает ее чувства. Может, в них не было ничего особенного? Или это потому, что она не могла их скрыть? То тонкое, неосязаемое, что у нее не получалось и облечь в слова, из его уст звучало обыденно и даже пошловато.
– Ненавижу, – наконец выговорила она.
– Это ничего, я себя тоже не особо, – усмехнулся Леонид.
Саша села на пол. У нее снова потекли слезы – сначала от злости, потом от бессилия. Пока от нее что-то зависело, она не собиралась сдаваться. Но сейчас, в глухом карцере и с глухим спутником, у нее не оставалось шансов быть услышанной. Кричать не имело смысла. Стучаться не имело смысла. Уговаривать было некого. Ничто не имело смысла.
…А потом на миг перед ней вдруг встала картина: высокие дома, зеленое небо, летучие облака, смеющиеся люди. И горячие капли на ее щеках показались ей каплями того самого летнего дождя, о котором ей рассказывал старик. Еще секунда – и наваждение исчезло, оставив после себя только легкое, волшебное настроение.
– Хочу чуда, – упрямо, с закушенной губой, сама себе сказала Саша.
И тут же в коридоре громко щелкнул тумблер, а камеру затопило нестерпимо ярким светом.
На десятки метров от входа в священную столицу метро, мраморную усыпальницу цивилизации, вместе с белыми лучами ртутных ламп распространялась благостная аура спокойствия и процветания. В Полисе не берегли свет, потому что верили в его магию. Обилие света напоминало людям об их прежней жизни, о тех далеких временах, когда человек еще не был ночным животным, не был хищником. И даже варвары с периферии тут вели себя сдержанно.
Блокпост на границе Полиса больше был похож не на укрепление, а на проходную в советском министерстве: стол, стул, два офицера в чистой штабной форме и при фуражках. Проверка документов, досмотр личных вещей. Старик нашарил в кармане паспорт. Визы вроде бы отменили, трудностей возникнуть не должно. Протянув офицеру зеленую книжечку, он покосился на бригадира.
Погруженный в себя, тот, кажется, не расслышал вопроса пограничника. Да был ли у него вообще паспорт, засомневался Гомер. Но если нет, на что он рассчитывал, так спеша сюда?
– Повторяю в последний раз, – офицер положил руку на лоснящуюся кобуру, – предъявите документы или немедленно покиньте территорию Полиса!
Гомер был уверен: бригадир так и не понял, чего от него хотят, и отозвался только на движение пальцев, ползущих к кнопке на кобуре. В одно мгновение выйдя из своей странной спячки, Хантер молниеносно швырнул вперед раскрытую ладонь и вмял постовому кадык. Тот, синея, хрипя, рухнул навзничь вместе со стулом; второй бросился бежать, но старик знал – не успеет. В руке Хантера, будто туз из рукава шулера, возник вороненый палаческий пистолет, и…
– Подожди!
Бригадир замешкался на секунду, и сбежавшему бойцу хватило ее, чтобы взобраться на платформу, перекатиться и спрятаться от пуль.
– Оставь их! Нам надо на Тульскую! Ты должен… Ты просил напоминать тебе… Подожди! – Старик задыхался, не зная, что сказать.
– На Тульскую… – тупо повторил Хантер. – Да. Лучше потерпеть до Тульской. Ты прав.
Он грузно опустился на стол, положил рядом свой тяжелый пистолет, понурился. Улучив момент, Гомер поднял руки, побежал вперед, навстречу выскакивающим из арок стражникам.
– Не стреляйте! Он сдается! Не стреляйте! Ради всего святого…
Но его все равно скрутили, сорвали впопыхах респиратор, и потом только дали объясниться. Бригадир, снова впавший в свое странное оцепенение, не вмешивался. Он позволил им разоружить себя и покорно прошел в обезьянник. Уселся на нары, поднял голову, нашел старика и выдохнул:
– Тебе надо разыскать тут одного человека. Его зовут Мельник. Приведи его сюда. Я подожду…
Тот закивал, засобирался суетливо, начал протискиваться между столпившихся на входе караульных и любопытных, и тут его настиг оклик.
– Гомер!
Старик застыл, пораженный: никогда прежде Хантер не обращался к нему по имени. Он вернулся к прутьям арматуры, спаянным в неубедительную решетку, вопросительно посмотрел на Хантера, словно в ознобе обнявшего себя своими громадными ручищами. И тот неживым, глухим голосом подстегнул его:
– Недолго.
Дверь отворилась, и внутрь робко заглянул солдат – тот самый, что несколько часов назад отхлестал музыканта по лицу. Пинок – и он пролетел в камеру, чуть не повалившись на пол, разогнулся и неуверенно оглянулся назад.
В проходе стоял сухопарый военный в очках. Погоны на его френче были усыпаны звездами, жидкие русые волосы зализаны назад.
– Давай, тварь, – процедил он.
– Я… Мне… – заблеял пограничник.
– Не стесняйся, – подбодрил его офицер.
– Я извиняюсь за то, что сделал. И… ты… вы… я не могу.
– Плюс десять суток.
– Ударь меня, – сказал солдат Леониду, не зная, куда деть глаза.
– А, Альберт Михалыч! – Щурясь, музыкант улыбнулся офицеру. – А я вас уже заждался.
– Добрый вечер. – Тот тоже подтянул уголок губы. – Вот, пришел восстановить справедливость. Мстить будем?
– Мне руки беречь надо. – Музыкант поднялся, размял поясницу. – Думаю, вы сами накажете.
– По всей строгости, – кивнул Альберт Михайлович. – Месяц гауптвахты. И я, разумеется, присоединяюсь к извинениям этого болвана.
– Ну, вы же это не со зла. – Леонид потер ушибленную скулу.
– Это ведь останется между нами? – Металлический голос офицера предательски скрипнул.
– Я тут, видите, контрабанду вывожу. – Музыкант качнул головой в Сашину сторону. – Сделаете послабление?
– Оформим, – пообещал Альберт Михайлович.
Провинившегося пограничника бросили прямо в камере; задвинув засов, офицер повел их по узкому коридору.
– Я с тобой дальше не пойду, – громко сказала Саша музыканту.
– А если я тебе скажу, что мы и вправду идем в тот самый Изумрудный Город? – помявшись, чуть слышно спросил у нее Леонид. – Если скажу, что я неслучайно знаю о нем больше твоего деда? Что видел его сам, и не только видел? Что бывал там, и не просто бывал…
– Врешь.
– И что неспроста он, – невозмутимо продолжал музыкант, кивая на шагавшего впереди офицера, – так передо мной лебезит: знает, откуда я, знает и боится. И что в Изумрудном Городе уж наверняка найдется твое лекарство. И что идти до его ворот осталось всего-то три станции…
– Врешь!
– Знаешь что? – рассерженно сказал ей Леонид. – Когда просишь чуда, надо быть готовым в него поверить. А то проглядишь.
– Надо еще и уметь отличать чудеса от фокусов, – огрызнулась Саша. – И ты меня этому научил.
– Я с самого начала знал, что нас выпустят, – ответил он. – Просто… Не хотел торопить события.
– Просто хотел потянуть время!
– Но я тебя не обманывал! Средство от болезни существует!
Они подошли к заставе. Офицер, изредка с любопытством оглядывавшийся на них, вручил музыканту его пожитки, вернул патроны, документы.
– Ну так что, Леонид Николаевич, – козырнул он, – контрабанду с собой забираем или на таможне оставим?
– С собой, – съежилась Саша.
– Ну, тогда совет да любовь, – напутствовал их Альберт Михайлович, провожая мимо тройных рядов брустверов, мимо вскакивающих со своих мест пулеметных расчетов, мимо решеток и сваренных из рельсов ежей. – С импортом, думаю, проблем не возникнет?
– Прорвемся, – улыбнулся ему Леонид. – Я не должен вам этого говорить, но честных чиновников нигде не бывает, и чем суровее режим, тем меньше сумма. Надо только знать, кому заносить.
– Вам, думаю, хватит и волшебного слова, – хмыкнул офицер.
– Пока действует не на всех. – Леонид опять потрогал скулу. – Что называется, я не волшебник, я только учусь.
– С вами будет приятно иметь дело… Когда выучитесь. – Альберт Михайлович склонил голову, развернулся и зашагал обратно.
Последний солдат открыл перед ними калитку, проделанную в толстой решетке, которая сверху донизу перегораживала туннель. За ней начинался пустой, прекрасно освещенный перегон, стены которого были местами опалены, местами выщерблены, словно от долгих перестрелок, а в самом конце виднелись новые полосы укреплений и растянутые от пола до потолка полотнища знамен.
При одном их виде у Саши заколотилось сердце.
– Чья это застава? – резко останавливаясь, спросила она у музыканта.
– Как чья? – Тот удивленно посмотрел на нее. – Красной Линии, естественно.
Ах, как давно мечтал Гомер снова попасть сюда, как давно не был в этих чудных местах…
На интеллигентской Боровицкой, сладко пахнущей креозотом, с ее уютными квартирками, устроенными прямо в арках, и читальней для монахов-браминов посреди зала – заваленные книгами долгие дощатые столы, низко свисающие лампы с тканевыми абажурами; с ее поразительно точно воссозданным духом дискуссионных кухонь кризисных и предвоенных лет…
На царственной Арбатской, выряженной в белое и бронзовое, почти под кремлевские палаты, с ее строгими порядками, с деловитыми военными, которые продолжали надувать щеки так, будто были непричастны к Апокалипсису…
На старой-престарой Библиотеке имени Ленина, которую опоздали переименовать, пока в этом еще оставался хоть какой-то смысл, которая уже была стара как мир, когда Коля только пришел в метро мальчишкой, на Библиотеке с ее романтическим капитанским мостиком перехода ровно посередине платформы, с ее усердно, но неумело восстановленной лепниной на протекающем потолке…
И на Александровском саде, вечно полутемном, долговязом и угловатом, напоминающем слепнущего подагрического пенсионера, который все вспоминает свою комсомольскую юность.
Гомеру всегда было интересно, похожи ли станции на своих пигмалионов. Можно ли их считать автопортретами тех, кто их чертил? Впитали ли они в себя частицы тех, кто их строил? Одно он знал наверняка: на своих обитателей станции накладывали отпечаток, делясь с ними характером, заражая собственным настроением и болезнями.
Но вот сам Гомер со своим складом ума, со своими вечными раздумьями, со своей неизлечимой ностальгией, принадлежал, конечно, не суровой Севастопольской, а светлому, как само прошлое, Полису.
Жизнь распорядилась иначе.
И даже теперь, когда он наконец попал сюда, ему не оставляли лишних минут, чтобы пройтись по этим гулким залам, полюбоваться лепниной и литьем, пофантазировать… Он должен был бежать.
Хантеру с трудом удалось обуздать и усадить в клетку кого-то внутри себя, то самое страшное существо, которое он время от времени подкармливал человечиной. Но как только оно разогнет прутья этой внутренней клети, через миг ничего не останется и от хлипкой решетки, которая была снаружи. Надо спешить.
Он просил найти Мельника… Что это – имя, кличка? Или, может быть, пароль? Произнесенное вслух, оно возымело на караульных необъяснимое действие: разговоры о трибунале над схваченным бригадиром поутихли, а наручники, которые чуть было не защелкнулись на запястьях Гомера, вернулись в ящик стола. Пузатый начальник стражи лично взялся отвести старика.
Гомер с провожатым поднялись по лестнице, прошли по переходу, достигли Арбатской. Остановились у дверцы, охраняемой двумя в штатском, лица которых выдавали в них профессиональных убийц. За их спинами открывалась вереница служебных каморок. Пузатый попросил Гомера подождать, а сам затопал вперед по коридору. Не прошло и трех минут, как он выбрался обратно, удивленно оглядел старика и пригласил его пройти внутрь.
Тесный коридор привел их в неожиданно просторную комнату, стены которой все были задрапированы картами, схемами, обросли записками и шифровками, фотографиями и рисунками. За широким дубовым столом восседал немолодой костлявый человек с плечами такими широкими, словно он был одет в бурку. Из-под наброшенного кителя была выпростана только одна левая рука, и, приглядевшись, Гомер понял, в чем дело: правая была отнята почти целиком. Роста хозяин кабинета был богатырского – его глаза оказались почти вровень с глазами стоявшего старика.
– Спасибо. – Он отпустил пузатого, и тот с заметным сожалением притворил дверь с другой стороны. – Кто вы такой?
– Николаев Николай Иванович, – растерялся старик.
– Прекратите цирк. Если вы приходите ко мне, говоря, что с вами вместе мой ближайший товарищ, которого я похоронил год назад, у вас должна быть причина. Кто вы?
– Никто… – Гомер не кривил душой. – Но дело не во мне. Он жив, правда. Вам просто нужно пойти со мной, и скорее.
– Вот сейчас я думаю, ловушка это, идиотский розыгрыш или просто ошибка. – Мельник прикурил папиросу, пустил дым старику в лицо. – Если вы знаете его имя и пришли с этим именно ко мне, вы должны знать и его историю. Должны знать, что мы искали его каждый день больше года. Что потеряли из-за этого несколько человек. Должны знать, черт вас дери, как много он для нас значил. Может быть даже и то, что он был моей правой рукой. – Он криво усмехнулся.
– Нет, ничего такого… Он ничего не рассказывает. – Старик вжал голову в плечи. – Пожалуйста, давайте просто пойдем на Боровицкую. Времени мало…
– Нет, я никуда не побегу. И у меня есть уважительная причина.
Мельник опустил руку под стол, сделал ею странное движение и удивительным образом переместился назад, не вставая с места. Только через несколько секунд Гомер сообразил, что тот сидит в инвалидном кресле.
– Так что давайте-ка поговорим спокойно. Я хочу понять, в чем смысл вашего появления.
– Господи, – старик отчаялся уже донести что-либо до этого истукана, – просто поверьте мне. Он жив. И сидит в обезьяннике на Боровицкой. Во всяком случае, надеюсь, что он до сих пор там…
– Хотел бы я вам поверить. – Мельник замолчал, глубоко затянулся, и старик услышал, как потрескивает, сворачиваясь и сгорая, папиросная бумага. – Только чудес не бывает. Разбередили… Ладно. У меня есть свои версии того, чей это розыгрыш. Но проверять их будут специально обученные люди… – Он потянулся к телефону.
– Почему он так боится черных? – неожиданно для самого себя спросил Гомер.
Мельник осторожно положил трубку, так и не промолвив в нее ни слова. Втянул в себя всю папиросу до конца, сплюнул короткий окурок в пепельницу.
– Черт с тобой, прокачусь до Боровицкой, – сказал он.
– Я туда не пойду! Отпусти меня! Лучше тут останусь…
Саша не шутила, не кокетничала. Трудно сказать, кого ее отец ненавидел больше, чем красных. Они отняли у него власть, они перебили ему хребет, и вместо того, чтобы просто прикончить его, из жалости или из чистоплюйства обрекли его еще на долгие годы унижений и мук. Отец не мог простить людей, которые взбунтовались против него. Не мог простить тех, кто вдохновлял и подначивал предателей, тех, кто снабжал их оружием и листовками. Сам красный цвет вызывал у него приступы бешенства. И хотя под конец жизни он говорил, что не держит ни на кого зла и не хочет мстить, Саше казалось, что он просто оправдывает собственное бессилие.
– Это единственный путь, – растерянно сказал Леонид.
– Мы шли к Киевской! Ты не туда меня вел!
– Ганза десятилетиями воюет с Красной Линией, не мог же я признаваться первому встречному, что мы идем к коммунистам… Пришлось приврать.
– Ты без этого вообще не можешь!
– Ворота находятся за Спортивной, как я и говорил. Спортивная – последняя станция Красной Линии перед рухнувшим метромостом, тут уж ничего не поделать.
– Как мы туда попадем? У меня нет паспорта. – Она не спускала с музыканта настороженного взгляда.
– Доверься мне. – Он улыбнулся. – Один человек всегда сумеет договориться с другим. Слава коррупции!
Не слушая ее возражений, он схватил Сашу за запястье и потянул за собой. Прожектора второй линии обороны заставляли полыхать огромные кумачовые знамена, свисающие с потолка, туннельный сквозняк волновал их, и девушке казалось: она видит перед собой два мерцающих красных водопада. Знак?
Судя по тому, что она слышала о Линии, их должны были изрешетить на подступах… Однако Леонид спокойно шагал вперед, а уверенная улыбка не покидала его губ. Метров за тридцать до блокпоста ему в грудь уперся жирный луч прожектора. Музыкант только поставил футляр с инструментом на пол и смиренно поднял вверх руки. Саша сделала то же.
Подошли проверяющие – заспанные, удивленные. Было непохоже, что им вообще случалось встречать хоть кого-нибудь с другой стороны границы. На сей раз музыкант успел отозвать старшего в сторону прежде, чем тот спросил Сашины документы. Пошептал ему ласково на ухо, еле слышно звякнул латунью, и тот вернулся околдованный, умиротворенный. Звеньевой лично проводил их сквозь все посты и даже усадил на ждавшую ручную дрезину, приказав солдатам ехать к Фрунзенской.
Те взялись за рычаги и запыхтели, сдвигая дрезину с места. Саша, насупившись, разглядывала одежду, лица тех, кого отец приучил называть врагами… Ничего особенного. Ватники, застиранные пятнистые кепки с наколотыми звездами, выступающие скулы, впалые щеки… Да, они не лоснились, как дозорные Ганзы, но человеческого в них точно было ничуть не меньше. И в их глазах мелькало совсем мальчишеское любопытство, которое тем, кто жил на Кольце, видимо, было вообще незнакомо. Эти двое вряд ли даже слыхали о том, что случилось на Автозаводской почти десять лет назад. Враги ли они Саше? Можно ли вообще не формально, а искренне ненавидеть незнакомых людей?
Заговаривать с пассажирами солдаты не решались, только покряхтывали размеренно, наваливаясь на рычаги.
– Как тебе это удалось? – спросила Саша.
– Гипноз, – подмигнул ей Леонид.
– А что за документы ты им показываешь? – подозрительно посмотрела она на музыканта. – Как может быть, что тебя с ними повсюду пропускают?
– Разные паспорта на разные случаи, – уклончиво ответил он.
– Кто ты такой? – Чтобы больше никто ее не услышал, Саша была вынуждена подсесть к Леониду вплотную.
– Наблюдатель, – одними губами сказал он.
Если бы Саша не зажала себе рот, вопросы просто хлынули бы из нее; но солдаты слишком уж заметно пытались поймать смысл их разговора, даже скрипеть рычагами стараясь потише.
Пришлось дождаться станции Фрунзенской – усохшей, выцветшей, побледневшей и нарумяненной красными флагами. Щербатая мозаика на стенах, поглоданные временем колонны… Темные омуты сводов – хилые лампы свисали с протянутых между колонн проводов чуть выше голов невысоких здешних жителей, чтобы зря не разбрызгать ни лучика драгоценного света. Здесь было поразительно чисто: по платформе сновали сразу несколько беспокойных уборщиц. На станции было людно, но вот странно: в какую сторону Саша ни посмотрела бы, под ее взглядом все начинало шевелиться, суетливо дергаться, а за спиной тут же замирало и принималось шелестеть приглушенными голосами. Но стоило ей обернуться назад, как шепот прекращался, а люди возвращались к своим делам. И никто не желал взглянуть ей в глаза, словно это было чем-то неприличным.
– Тут нечасто бывают чужаки? – Она посмотрела на Леонида.
– Я сам здесь чужой. – Музыкант пожал плечами.
– Где же ты свой?
– В том месте, где люди не так убийственно серьезны… – усмехнулся он. – Где понимают, что одной жратвой человеку не спастись. Где не хотят забывать вчерашний день, хотя воспоминания и доставляют им боль.
– Расскажи мне про Изумрудный Город, – попросила Саша тихонечко. – Почему они… Почему вы прячетесь?
– Правители Города не верят жителям метро.
Леонид прервался, чтобы объясниться с караульными, дежурившими на входе в туннель, а потом, ныряя вместе с Сашей в густую тьму, подсадил огонек с железной зажигалки на фитиль масляной лампы и продолжил:
– Не верят, потому что люди в метро постепенно утрачивают человеческий облик. И потому что среди них до сих пор есть те, кто начинал ту страшную войну, хоть они и боятся в этом признаться даже своим друзьям. Потому что люди в метро неисправимы. Их можно только бояться, только сторониться, наблюдать за ними. Если они узнают об Изумрудном Городе, то сожрут и выблюют его, как жрут все, до чего дотягиваются. Сгорят полотна великих художников. Сгорит бумага и все, что на ней было. Будет истреблено единственное общество, которое достигло справедливости и гармонии. Рухнет обескровленное здание Университета. Затонет великий Ковчег. И ничего больше не останется. Вандалы…
– Почему вы считаете, что мы не сможем измениться? – Саше стало обидно.
– Не все так считают. – Леонид косил на нее глазом. – Некоторые пытаются что-то делать.
– Не очень-то они стараются, – вздохнула Саша, – раз даже мой старик о них не слышал.
– Зато кое-кто слышал их самих, – многозначительно обронил он.
– Ты о… музыке? – догадалась Саша. – Ты – один из тех, кто надеется нас изменить? Но как?
– Принуждением к прекрасному, – пошутил музыкант.
Кресло катил адъютант, а старик шагал рядом, еле поспевая, время от времени оглядываясь на приставленного к нему рослого охранника.
– Если вы и вправду не знаете всей истории, – говорил Мельник, – готов вам ее поведать. Будете развлекать ею сокамерников, если на Боровицкой я увижу не того… Хантер был одним из лучших бойцов Ордена, настоящим охотником. Чутье у него было просто звериное, и делу он отдавался без остатка. Он и учуял года полтора назад этих черных… На ВДНХ. Неужели и об этом ничего не слышали?
– На ВДНХ… – рассеянно повторил за ним старик. – Ну да, неуязвимые мутанты, которые читали мысли и умели становиться невидимыми… Я думал, они назывались Темными?
– Неважно, – отрезал Мельник. – Он первым раскопал слухи, забил тревогу, но тогда у нас не было ни сил, ни времени… Я ему отказал. Был занят другими делами. – Он повел культей. – Хантер отправился туда в одиночку. В последний раз, когда он со мной связывался, говорил, что эти твари подавляют волю, наводят ужас на все окрестности. А боец Хантер был просто невероятный, прирожденный, один стоил взвода…
– Знаю, – пробормотал Гомер.
– И никогда ничего не боялся. Отправил к нам мальчонку с запиской, мол, уходит наверх, разбираться с черными. Если пропадет, значит, угроза страшнее, чем он думал. Пропал. Погиб. У нас своя система оповещения. Каждый живой обязан раз в неделю сообщать. Обязан! Он уже больше года молчит.
– А что с черными?
– Мы хорошенько проутюжили всю местность «Смерчами». От черных с тех пор тоже больше ничего не слышно, – усмехнулся Мельник. – Не напишут, не позвонят… Выходы на ВДНХ закрыли, жизнь там наладилась. У мальчонки этого только случилось помешательство, но его, насколько мне известно, выходили. Живет себе нормальной человеческой жизнью, женился. А вот Хантер… На моей совести.
Он скатился по стальному пандусу с лестницы, распугивая собравшихся внизу монахов-книгочеев, развернулся, дождался запыхавшегося старика и добавил:
– О последнем сокамерникам лучше не рассказывай.
…Еще через минуту вся процессия добралась наконец-таки до изолятора. Отпирать дверь в обезьянник Мельник не стал; оперся на адъютанта, стиснул зубы и поднялся, приник к глазку. Ему хватило и доли секунды.
Изможденно, будто весь путь с Арбатской он со своим увечьем проделал пешком, Мельник упал в кресло, скользнул по старику погасшим взором и огласил приговор:
– Не он.
– Я не думаю, что моя музыка принадлежит мне, – сказал Леонид неожиданно серьезно. – Я не понимаю, откуда она берется в моей голове. Мне кажется, что я – просто русло… Просто инструмент. Точно так же, как я подношу к своим губам флейту, когда хочу играть, кто-то другой подносит к своим губам меня – и рождается мелодия…
– Вдохновение, – прошептала Саша.
– Назови это так. – Он развел руками. – Как бы то ни было, это мне не принадлежит, это приходит извне. И я не имею права держать это в себе. Оно… путешествует по людям. Я начинаю играть и вижу, как вокруг меня собираются все эти богатые и нищие, покрытые коростами и сияющие от жира, и злые, и убогие, и великие. Все. И что-то моя музыка с ними делает, от чего они настраиваются на одну тональность. Я как камертон… Я могу привести их к гармонии, хоть ненадолго. И они будут звенеть так чисто… Будут петь. Как это объяснить?
– Ты хорошо объясняешь, – задумчиво сказала Саша. – Я так сама чувствовала.
– Я должен попробовать в них это заронить, – добавил Леонид. – В ком-то погибнет, в ком-то прорастет. Я никого не спасаю. У меня нет полномочий.
– Но почему другие жители Города не хотят нам помочь? Почему даже ты боишься признаться в том, что делаешь это?
Он молчал и сохранял молчание до тех пор, пока туннель не уткнулся в станцию Спортивную, такую же зачахшую, блеклую, натужно-торжественную и скорбную одновременно, только еще и низкую, тесную, как бинты на голове, тяжеловесную. Здесь пахло дымом и потом, нищетой и гордыней. К Саше с Леонидом был немедленно приставлен шпик, который околачивался ровно в десяти шагах от них, куда бы они ни пошли. Девушка хотела сразу же двинуться дальше, но музыкант осадил ее:
– Сейчас нельзя. Придется подождать. – Он притулился на каменной гостевой скамье, щелкнул замками на футляре.
– Почему?
– Ворота могут открываться только в установленные часы. – Леонид отвел глаза.
– Когда? – Саша отыскала циферблат; если все было верно, оставалось уже меньше половины отмеренного ей времени.
– Я скажу тебе.
– Ты опять тянешь! – Она нахмурилась, отскочила от него. – Ты то обещаешь помочь, то стараешься задержать меня!
– Да, – он собрался с духом и поймал ее взгляд, – я хочу тебя задержать.
– Зачем?! Чего ради?..
– Я не играю с тобой. Поверь, я нашел бы с кем играть, и мало кто стал бы отказываться. Думаю, я влюбился. Надо же, как коряво звучит…
– Думаешь… Ты этого даже не думаешь! Ты это говоришь, вот и все.
– Есть способ отличить любовь от игры, – серьезно сказал он.
– Когда обманываешь, чтобы заполучить человека, – это любовь?
– Настоящая любовь ломает всю твою жизнь, ей плевать на обстоятельства. А игру можно в них вписать…
– Мне с этим проще. – Саша глядела на него исподлобья. – У меня и не было никакой жизни. Веди меня к воротам.
Леонид тяжело уставился на девушку, прислонился к колонне, отгородился от Саши скрещенными на груди руками. Несколько раз набирал воздуха, словно намереваясь дать ей отповедь, но спускал его, так ничего и не произнеся. Потом сник, потемнел и признался:
– Я не смогу с тобой пойти. Меня не пустят обратно.
– Что это значит? – недоверчиво спросила Саша.
– Я не могу вернуться на Ковчег. Меня изгнали.
– Изгнали? За что?
– За дело. – Он отвернулся и теперь говорил совсем тихо, и, даже стоя в шаге от него, Саша разбирала не все. – Меня… оскорбил один человек. Смотритель библиотеки. Унизил при свидетелях. Той же ночью я напился и сжег библиотеку. Смотритель угорел вместе со всей семьей. Жаль, у нас нет казни… Я ее заслужил. Меня просто изгнали. Пожизненно. Обратного пути нет.
– Зачем тогда ты меня сюда вел?! – Саша сжала кулаки. – Зачем сжег еще и мое время?!
– Ты можешь попробовать достучаться до них, – пробормотал Леонид. – В боковом туннеле, в двадцати метрах от ворот, есть метка белой краской. Точно под ней, на уровне пола, – резиновый кожух, под которым кнопка звонка. Надо нажать три раза коротко, три длинно, три коротко, это условный сигнал для возвращающихся наблюдателей…
Он и вправду остался на станции – помог только Саше выбраться за все три блокпоста и побрел назад. На прощание попытался всучить ей старый автомат, который успел уже где-то раздобыть, но Саша не взяла. Три коротких, три длинных, три коротких… Вот и все, что ей сейчас может пригодиться. И еще фонарь.
Туннели за Спортивной начинались мрачные, глухие. Станция считалась последней обитаемой на всей линии, и каждый блокпост, через который ее проводил музыкант, больше походил на маленькую крепость. Но Саше не было страшно, совсем. Она думала только о том, что через час или полтора окажется на пороге Изумрудного Города.
А если Города не существует, то бояться и вовсе ни к чему.
Боковой туннель оказался точно там, где обещал Леонид. Отгороженный искалеченной решеткой, в которой Саша без труда нашла достаточно широкую щель, через несколько сотен шагов он действительно заканчивался стальной стеной гермоворот – вечной, непоколебимой.
Саша прилежно отсчитала от нее сорок своих шажков и выудила из темноты белую метку на мокрой, словно вспотевшей, стене. Кожух она тоже нашла сразу. Отогнула резину, нащупала звонок, сверилась с часами, которые ей отдал музыкант. Успела! Успела! Еле выждав несколько долгих минут, она закрыла глаза…
Три коротких.
Три длинных.
Три коротких.