ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

I. Из газет

Лавр Жемайло

ЕСТЬ МНОГО НА ЗЕМЛЕ И В НЕБЕСАХ ТАКОГО.

Ненаучные рассуждения в связи с эпидемией московских самоубийств

Верите ли вы в науку и прогресс?

Я тоже, мой читатель. Верю всей душой и горжусь свершениями человеческого гения, открывающими нам дорогу в XX век: электрическими лампочками, синематографом и 10000-тонными броненосцами.

А верите ли вы в колдунов, черный глаз и нечистую силу?

Ну разумеется, нет – иначе вы читали бы не нашу просвещенную газету, а какой-нибудь спиритический «Ребус» или «Взгляд в бездну». И если я, Лавр Жемайло, скажу вам, что нечистая сила действительно существует, вы решите, что ваш покорный слуга, идущий по следу одного из самых опасных тайных обществ столетия, поддался мистическим чарам, сошел с ума и не сегодня-завтра окажется пациентом Боженинской психолечебницы или, того пуще, намылит веревку вслед за персонажами своих мрачных очерков.

По Москве ползут слухи. Будоражащие, жутковато-пьянящие, соблазнительные. В бонтонных гостиных, в артистических салонах, за интеллигентскими чаепитиями идет великая битва между матерьялистами и мистиками. Спорят громко, до хрипоты. А если в доме есть дети, то, наоборот, спорят шепотом, но оттого не менее неистово. Складывается впечатление, что мистики берут верх, и всё чаще звучит таинственное слово «Знаки».

Даже те, кто никогда прежде не интересовался поэзией, декламируют наизусть туманные стихи самоубийц, где говорится о посланцах в белом плаще, воющих Зверях и смертоносных царевичах.

Страшно, очень страшно. Но еще более того интересно!

Неужто сама Смерть во всей своей красе, с косой и в саване, повадилась бродить по улицам нашего мирного города, заглядывая в лица и отмечая своих неким тайным знаком? Или, быть может, это забавы Диавола (не к ночи будь помянут)?

Я рассмешил вас, вы улыбаетесь. И правильно делаете – ларчик открывается куда как проще.

Иссушающая болезнь мраколюбия поразила умы и сердца. Мозг тех, кто подцепил страшную заразу, жадно впитывает дыхание тьмы, вглядывается в мрак, выискивая там «Знаки» и будучи готов воспринять любую странность и необъяснимость как приглашение броситься в ледяные объятья ее величества Смерти.

И тогда, взглянув на закатные облака, вполне возможно разглядеть на них силуэт виселицы, как это произошло с 16-летним Ф., кажется, вовсе не связанным с «Любовниками Смерти» (см. заметку «Самоубийство гимназиста» в номере от 9 сентября); кто-то трепетно внимает завываниям ночного ветра в печной трубе или вздрагивает, увидев звукосочетания, что рифмуются со словом «смерть». Никогда еще первопрестольная не переживала такой вакханалии самоубийств, как в последние дни. Трое вчера, двое позавчера, четверо третьего дня – и это не считая спасенных, которых, вероятно, в десять раз больше!

Уже пять молоденьких дурочек отравились вслед за Лорелеей Рубинштейн, которой теперь земля вряд ли будет пухом – только не под аккомпанемент проклятий, которыми осыпают несчастную родственники погибших девочек.

Да-да, разумом я отлично понимаю, что всё дело в психологическом недуге современного общества, но, Боже, как велико искушение повторить вслед за принцем Датским: «Есть много на земле и в небесах такого, что нашей мудрости не снилось»!

А ведь, пожалуй, и вправду есть. Ибо Смерть, господа, – это не химера и не колдовство, а научно установленный факт. С точки зрения физики – необъяснимое исчезновение энергии, что, насколько я помню из гимназического курса, прямо противоречит закону сохранения оной. Куда же, в самом деле, девается жизненная энергия в момент смерти? Не может ли она в некоем видоизмененном, преобразованном виде возвращаться обратно? Что если произошла некая природная аномалия? Что, если над Москвой повисло невидимое глазу, но вполне реальное облако смертоносной энергии?

Разве так уже не бывало прежде? Разве не гибли по непонятной причине целые города, словно лишившиеся жизненного источника? Пришли в упадок и запустение древние Вавилон, Афины, Рим. Историки винят нашествие варваров, экономический упадок или духовный кризис. А вдруг всё объясняется иначе? Любой очень старый и очень многолюдный город, в котором за долгие века существования ушли из жизни сотни тысяч и миллионы людей, задыхается в тесных объятьях могил и кладбищ. Мертвые кости везде: на погостах, на дне рек, под фундаментами домов, под ногами прохожих. Воздух густ и сдавлен от последних выдохов умерших и выплесков жизненной энергии. Разве не чувствует этой асфиксии деревенский житель, впервые оказавшийся в древней столице и вдохнувший ее миазмы?

Если взять всех жителей Москвы за семь столетий, то мертвецов окажется много больше, чем живых. Мы с вами в меньшинстве, господа. Так стоит ли удивляться, что некоторых – многих – из нас тянет присоедшппъся к большинству. Центр энергии там, а не здесь.

Ученые скажут, что я несу чушь. Очень возможно. Но сто или двести лет назад предшественникам наших многомудрых академиков бесовщиной казались невидимые глазу магнетизм или электричество, а вид автомобиля поверг бы их в ужас, не говоря уж о рентгеновских лучах или движущихся картинках. Как знать, уважаемые доктора и магистры, не откроет ли наука XX века некие иные виды энергии, распознать которые не способны наши органы чувств и несовершенные приборы?

Ответ за Будущим.

Что же касается скромного репортера Жемайло, который способен прозреть грядущее не лучше, чем вы, то можете быть уверены, почтенные читатели «Курьера», что ваш покорный слуга не свернет со следа «Любовников Смерти». Вы и впредь будете первыми узнавать обо всех моих наблюдениях и открытиях.

«Московский курьер» 13(26) сентября 1900 г.

2-я страница

II. Из дневника Коломбины

Непредсказуемая и прихотливая

"Я так и не знаю, зачем я ему нужна – во всяком случае, ухаживать за мной он не пытается, а ведь мы довольно много времени проводим вместе. Считается, что я помогаю ему расследовать обстоятельства смерти бедняжки Офелии, а заодно уж и все прочие таинственные происшествия, связанные с нашим клубом.

Но иногда мне начинает казаться, что он меня просто опекает, словно какую-нибудь простушку, глупенькую провинциалку, попавшую в большой и опасный город. Право, смешно. Я, может быть, и провинциалка, но глупенький и тем более простушкой меня не назовешь. Я уже не та, что прежде. Мне стали совершенно непонятны обычные, скучные люди с их обычными, скучными заботами, а это значит, что сама я перестала быть обычной и скучной.

И все же я рада этой опеке. Мне нечем себя занять в дневное время, да и вечерние собрания продолжаются недолго: три или четыре добровольца пробуют счастья на рулетке, и на этом всё заканчивается. После того первого вечера, когда выиграл Гэндзи, череп никому больше не выпадал, хотя Калибан, например, не пропускает ни единого дня. Я уже описывала свою позавчерашнюю попытку, к которой долго готовилась. Выпавшая мне шестерка, если вдуматься, просто оскорбительна! Если мерить на игральные карты, выходит, что для Смерти я – младшая карта в колоде. Самое же чудовищное то (и об этом я не писала), что, убедившись в неудаче, я испытала не разочарование, а горячее, острое, позорнейшее облегчение. Видимо, я еще не готова.

После ухода Львицы Экстаза я недолго оставалась в обществе единственной женщиной. Двух новеньких соискательниц я уже коротко обрисовала, но, как выясняется, я еще была к ним слишком снисходительна. Это совершеннейшие ничтожества! Причем Ифигения еще терпима, потому что понимает свою цену, но вот вторая, Горгона, держится королевой и все время норовит оказаться в центре внимания. Часто ей это удается, но в менее лестном смысле, чем ей хотелось бы.

Козлоногий Критон, разумеется, сразу же кинулся увиваться за обеими – я слышала, как он разглагольствовал перед глупышкой Ифигенией о естественности наготы. Но собрал пыльцу с этих сомнительных бутонов, разумеется, Просперо: третьего дня он велел остаться Горгоне, а вчера и розовощекой дурочке. Самое странное, что я не испытала при этом ни малейшей ревности. Я пришла к выводу, что плотское и чувственное меня совершенно не волнует. Лишнее тому доказательство я имела позавчера, когда после игры Просперо вдруг взял меня за руку и повел за собой.

Я пошла. Почему бы и нет? Увы, волшебство не повторилось. Вообще все вышло довольно глупо. Он снова уложил меня на медвежью шкуру, завязал мне глаза и долго водил по моему телу мокрой и холодной кисточкой (потом выяснилось, что он рисовал тушью магические знаки – еле отмылась). Было щекотно, и я несколько раз, не выдержав, хихикнула. Физиологическая же часть завершилась очень быстро.

Вообще у меня складывается впечатление, что «восторги сладострастья», о которых с многозначительной туманностью поминают русские авторы, и les plaisirs de la chair[5], которые с куда большей детальностью описывает современная французская литература, – еще одна выдумка, изобретенная человечеством, чтобы романтизировать тягостную обязанность продолжения рода. Это вроде коньяку. Помню, как в детстве мечтала: вот вырасту большая и тоже выпью коньяку – папенька с таким удовольствием пропускает рюмочку перед воскресным обедом. Однажды набралась храбрости, пододвинула к буфету стул, влезла на него, достала графин и отхлебнула из горлышка… Кажется, именно в тот момент я впервые поняла, сколько в людях притворства. На коньяк до сих пор не могу смотреть без отвращения. Как можно добровольно пить эту едкую гадость? С физиологической любовью, кажется, дело обстоит точно так же. Уверена, что для папеньки приятен был не сам коньяк, а ритуал: воскресный день, парадный обед, поблескивание хрустального графина, предвкушение неспешного вечернего досуга. То же с актом любви: всё предшествующее ему настолько пленительно, что можно извинить бессмысленность и постыдность самого действия, благо длится оно недолго.

(Этот абзац нужно будет после вычеркнуть – не из-за смелости рассуждений, это как раз неплохо, но очень уж по-детски получилось. На физиологии остановлюсь где-нибудь в другом месте, подробнее и без наивности.)

Мне кажется, Просперо заметил мое разочарование – при расставании его взгляд был задумчив и, пожалуй, даже немного растерян. Но прощальные его слова были прекрасны: «Иди и растворись в ночи». Я сразу ощутила себя химерой, ночным наваждением. Мои шаги по темному бульвару были легки и бесплотны.

И все же я больше не безвольная игрушка в его руках. Власть Просперо надо мной уже не абсолютна, чары ослабли.

Нет, к чему лукавить с собой? Дело вовсе не в чарах, а в том, что Просперо теперь стал занимать меня меньше, чем прежде. Я провожу столько времени с Гэндзи не только оттого, что не знаю, чем бы себя занять. Он интригует меня. Иногда мы подолгу молчим, как, например, вчера в кофейне. Но бывает, что и разговариваем, причем на самые неожиданные темы. При всем своем немногословии Гэндзи – увлекательный собеседник. И полезный, у него можно многому научиться.

Вот чего я в нем совершенно не выношу, так это пустой мужской галантности. Сегодня я вновь попробовала заставить его согласиться с очевидным:

– Как вы можете быть так слепы с этим вашим тупым материализмом и стремлением найти всему рациональное объяснение? Наш мир – маленькое освещенное пятнышко, со всех сторон окруженное тьмой. Из этого мрака за нами следят мириады внимательных глаз. Могучие руки управляют нашими поступками, дергая за невидимые нити. Нам никогда не разобраться в этой механике. Ваши попытки анатомировать потусторонние Знаки просто смехотворны!

А он вместо ответа:

– У вас, мадемуазель Коломбина, премилое платье, вам очень идет.

Платье на мне и вправду было недурное: шелковое, светло-голубое, с брюссельскими кружевами – на первый взгляд совсем конвенциональное, но к манжетам и нижней оборке пришиты маленькие серебряные колокольчики, так что каждое движение сопровождается едва слышным нежным звоном – это мое собственное изобретение. Однако некстати сказанный комплимент меня рассердил.

– Не смейте разговаривать со мной, как с пустоголовой идиоткой! – воскликнула я. – Что за несносная мужская манера!

Он улыбнулся:

– Такие слова под стать какой-нибудь суфражистке. А я-то полагал, что вы ветреная Коломбина, игрушка в руках злого Арлекина.

Я вспыхнула. Кажется, в начале знакомства я в самом деле говорила ему нечто подобное. Как про – винциально! Теперь я ни за что бы не произнесла вслух подобную жеманную пошлость. Однако прошло не более двух недель. Отчего я так быстро переменилась?

Видно, дело в том, что рядом, совсем рядом всё время кто-то умирает. Сама Смерть описывает вокруг меня плавные, грациозные круги, которые с каждым разом делаются уже и уже. А Гэндзи еще толкует о каком-то расследовании!

Он ужасно скрытен и почти ничего мне не рассказывает. Я не знаю ни его настоящего имени, ни рода его занятий. Кажется, он инженер – во всяком случае, очень интересуется новинками техники и оживляется, когда речь заходит о самоходных экипажах либо мотопедах.

Что мне, собственно, о нем известно? Уже лет десять он живет за границей, перемещаясь из страны в страну. Жил в Америке. В России бывает наездами – у него какие-то нелады с московскими властями. Он сказал, что ему пришлось сменить квартиру, потому что Маса заметил слежку – почти у самого дома. С филером японец обошелся неделикатно, потому что терпеть не может эту породу со времен своей разбойничьей юности. В общем, пришлось съехать из Ащеулова переулка, расположенного в пяти минутах ходьбы от дома Просперо, за Сухаревку, в Спасские казармы, там как раз свободна одна из офицерских квартир.

Начнешь выспрашивать подробности – отвечает уклончиво. И никогда не поймешь, всерьез он разговаривает или морочит голову".

Коломбина оторвалась от дневника, посмотрела в окно, задумчиво покусывая ручку. Как бы получше описать их сегодняшнюю встречу в кафе «Риволи»?

Она сильно опоздала. То есть на самом-то деле пришла даже раньше назначенного времени и прогуливалась на противоположной стороне улицы. Видела, как в кафе входит Гэндзи, и после этого еще полчаса разглядывала витрины. Приходить на свидание вовремя – дурной тон, провинциализм, который нужно в себе искоренять. На всякий случай не спускала глаз с двери. Если ему надоест ждать и он соберется уходить, надо будет подойти, сделать вид, будто только что появилась.

Должно быть, со стороны я смотрюсь странно, подумала Коломбина: экстравагантно одетая молодая особа стоит на одном месте безо всякого дела, будто жена Лота, превратившаяся в соляной столп. Поглядев вокруг, она заметила, что на нее и в самом деле пялится какой-то юнец в клетчатом пиджачке и дурацком соломенном канотье с шелковой лентой. Облизнулся, наглец (во рту блеснул золотой зуб). Хорошо хоть не подмигнул. Ясное дело – принял за кокотку, ну и пускай. Если бы не навязчивое внимание нахального молокососа, она протомила бы Гэндзи еще дольше.

Правда, не очень-то он, кажется, и томился. Сидел совершенно спокойно, читал газеты. Не упрекнул Коломбину за опоздание ни единым словом, заказал ей чашку какао и пирожных. Сам пил белое вино.

– Что интересного вычитали? – спросила она с небрежным видом. – Право, не понимаю тех, кто читает газеты. Всё истинно важное происходит не с другими людьми, а с тобою самим и внутри тебя. Об этом ни в каких газетах не напишут.

Он был обескуражен этим суждением.

– Отчего же? И с другими людьми происходит много всего интересного.

– Да? – насмешливо улыбнулась Коломбина. – Ну попробуйте меня заинтересовать вашими новостями. Что творится на свете?

– Извольте. – Он зашуршал газетой. – Так… Вести с Трансваальского театра военных действий. Это вас вряд ли заинтересует… Попробуем раздел с-спорта. – Гэндзи перевернул страницу. – «Вчера в Петербурге на Крестовском острове состоялся матч между Германским и Петербургским футбольными кружками. Петербургская команда была нападающей стороной и одержала полную победу над противником, послав в гейт германцев восемнадцать голов, а сама пропустив только семь». Ну как?

Она красноречиво поморщилась.

– А про Северный п-полюс? Очень любопытная статья. «Принцу Людвигу Абруццкому, предпринявшему попытку достичь Северного полюса на сибирских собаках, пришлось вернуться на Шпицберген. Три члена экспедиции погибли в ледяных торосах, а сам его высочество подвергся жестокому обморожению и лишился двух пальцев на левой руке. Очередная неудачная попытка покорения высшей точки земного шара подвигла известного мореплавателя капитана Иоганнесена на новый проект. Этот опытный полярник предполагает заняться приручением белых медведей для замены ими слабосильных лаек. Для дрессировки молодых медведей, утверждает капитан, потребуется приблизительно три года, и тогда они будут в состоянии с необычайной легкостью везти сани через лед или лодку вплавь. Иоганнесен объявил, что подготовке его необычной экспедиции патронирует сама принцесса Ксения, супруга наследника престола принца Олафа».

Здесь Гэндзи отчего-то вздохнул, а Коломбина прикрыла ладонью рот, делая вид, будто зевает.

– Ну хорошо, – отступился он, поняв, что заинтересовать даму спортом ему не удастся. – Попробуем раздел «Смесь», там всегда есть что-нибудь любопытное. Да хоть вот это. «ОРИГИНАЛЬНАЯ ПРОДЕЛКА МОШЕННИКОВ. 14 сентября крестьянин Семен Дутиков по прибытии в Москву шел от Курского вокзала по Садовой улице и, не зная, где пройти в Черкасский переулок, обратился к неизвестному мужчине с просьбой указать ему дорогу. Неизвестный вызвался проводить Дутикова, на что последний согласился. Когда они шли по одному из глухих переулков, неизвестный указал Дутикову на лежащий посреди тротуара бумажник, в коем оказалось 75 рублей. Дутиков согласился поделить деньги пополам, но в это самое время из подворотни выбежал плечистый господин весьма решительного вида и стал кричать, что бумажник обронен им и что там лежало 200 рублей…» Ах, п-проходимцы! Бедный крестьянин Дутиков!

Воспользовавшись тем, что Гэндзи прервал чтение, она попросила:

– Прочтите лучше из раздела «Искусство». Ну их, ваших мошенников. И так ясно, что вашего крестьянина ободрали, как липку. Так ему и надо, пусть не зарится на чужое.

– Слушаюсь, мадемуазель. «НОВАЯ ПЬЕСА. В Москву приехал молодой писатель Максим Горький, который привез с собою только что написанную им и даже не проведенную в цензуре пьесу, которую он предполагает назвать „Мещане“. Первый драматургический опыт г. Горького возбудил живейший интерес у дирекции Художественно-Общедоступного театра».

– Фи, меща-ане, – протянула Коломбина. – Он бы еще про бродяг пьесу сочинил или про ночлежку. Нет, наши русские писатели совершенно неисправимы. В жизни и без того мало красивого, а их всё тянет в грязи копаться. Прочтите мне лучше про что-нибудь эффектное.

– Есть и эффектное. «НОВОЕ УВЛЕЧЕНИЕ АРХИМИЛЛИОНЕРОВ. В Нью-Порте, самом модном морском купанье американских богачей, в последнее время наблюдается истинная мания к автомобилизму. Отпрыски виднейших американских фамилий носятся по шоссе и набережным на головокружительной скорости до 30 верст в час. Полиция отмечает все возрастающее число несчастных случаев, вызванных гонкой на самодвижущихся экипажах. Недавно чуть не разбился молодой Гарольд Вандербильт, въехавший на своем „Панар-Левассоре“ в повозку с сеном». 30 верст в час это не предел! – воскликнул Гэндзи с воодушевлением. – Да и не в скорости дело! Я уверен, что автомобиль – это не просто з-забава, на нем можно преодолевать огромные расстояния. И я докажу свою правоту, вот только закончу свои московские дела!

Никогда еще Коломбина не видела невозмутимого Гэндзи в таком возбуждении. Права покойная Лорелея: мужчины – сущие дети.

Но тут его взгляд вновь упал на газетную полосу, и лицо японского принца помрачнело.

– Что такое? – насторожилась она.

– Снова статья про «Хитровского Слепителя», – неохотно ответил он, скользя глазами по строчкам. – Никак не могут поймать. Ничего нового, досужие журналистские спекуляции.

– «Хитровский Слепитель»? – Коломбина наморщила носик. – А, это преступник, который выкалывает своим жертвам глаза? Да-да, я слышала. Какое вульгарное прозвище! Почему преступления обязательно должны быть так по-звериному скучны? Куда подевались настоящие художники злодейства? Я бы казнила убийц не за то, что убивают, а за то, что делают свое кровавое дело так бездарно, так пошло!

Эта мысль пришла Коломбине только что, по вдохновению, и показалась ей необычайно яркой и провокативной, но приземленный собеседник никак не откликнулся и хмуро сложил газету.

После кафе пошли прогуляться по Кузнецкому мосту и Театральному проезду. Навстречу шла манифестация охотнорядцев во главе с гласными городской думы – в честь очередной победы русского оружия в Китае. Генерал Ренненкампф взял какой-то Тучжань и еще Цянь-Гуань. Несли портреты царя, иконы, хоругви. Кричали хором «Ура Россия!»

Шли распаренные, краснорожие, счастливые, но при этом все равно сердитые, как будто их кто-то обидел.

– Смотрите, – сказала Коломбина. – Они грубые, нетрезвые и злые, зато они патриоты и любят родину. Видите, как они радуются, хотя, казалось бы, что этим лавочникам Цянь-Гуань? А мы с вами образованные, вежливые, чисто одетые, но до России нам дела нет.

– Какие же это патриоты? – пожал плечами Гэндзи. – Просто к-крикуны. Законный повод подрать глотку, не более. Истинный патриотизм, как и истинная любовь, никогда о себе не кричит.

Она не сразу нашлась, что ответить, задумалась. А вот и нет! Истинная любовь о себе кричит, да еще как. Если представить, что ты кого-то полюбила, а его у тебя отобрали, разве не закричишь? Так завоешь, что весь мир оглохнет. А впрочем, это, вероятно, дело темпера – мента, вздохнула Коломбина. Застегнутого на все пуговицы Гэндзи, наверное, хоть на куски режь, он все равно кричать не станет – сочтет, что это ниже его достоинства.

Ей вдруг захотелось растормошить его, схватить за плечи и как следует тряхнуть, чтобы растрепался безукоризненный пробор.

– Отчего вы всегда такой спокойный? – спросила она. Он не отшутился и не перевел разговор на пустяки, как делал обычно, а ответил просто и серьезно:

– Я не всегда был таким, мадемуазель Коломбина. В юности я приходил в волнение из-за любой ерунды. Однако судьба испытывала мою чувствительность так часто и жестоко, что теперь пронять меня чем-либо трудно. К тому же Конфуций говорит: «У сдержанного человека меньше промахов».

Кто такой Конфуций, она не знала. Вероятно, какой-нибудь античный умник, но изречение ей не понравилось.

– Вы боитесь промахов? – презрительно рассмеялась она. – А я вот хочу всю свою жизнь построить на одних промахах – по-моему, прекрасней этого ничего нет.

Он покачал головой:

– Известна ли вам восточная доктрина перерождения душ? Нет? Индусы, китайцы и японцы верят, что наша душа живет не единожды, а много раз, меняя телесные оболочки. В зависимости от ваших поступков вы можете в следующей жизни получить повышение или же, наоборот, быть разжалованы в гусеницу или, скажем, ч-чертополох. И в этом смысле промахи крайне опасны – каждый из них отдаляет от гармонии и, стало быть, понижает ваши шансы переродиться во что-нибудь более достойное.

Последнее замечание показалось Коломбине довольно обидным, но она не стала заявлять протест – так поразила ее воображение восточная теория.

– Я хотела бы в следующей жизни превратиться в стрекозу с прозрачными крыльями. Или нет, в ласточку! А возможно заранее определить, кем родишься в следующий раз?

Гэндзи сказал:

– Определить нельзя, а угадать, вероятно, можно – во всяком случае, когда жизнь уже почти вся прожита. Один из буддийских вероучителей утверждает, что с возрастом лицо человека обретает черты, подсказывающие, кем или чем он появится на свет в следующем рождении. Вы не находите, что наш Д-дож, например, удивительно похож на филина? Если в своем следующем рождении, пролетая легкокрылой ласточкой над темным лесом, вы услышите уханье – будьте осторожны. Очень возможно, что это перерожденный господин Просперо снова заманивает вас в свои сети.

Она прыснула. Просперо со своими круглыми пронзительными глазами, крючковатым носом и несоразмерно пухлыми щечками и в самом деле был похож на филина.

Ладно, про разговор с Гэндзи можно не писать, решила Коломбина, а вот про Просперо – это важно. Обмакнула стальное перо в чернильницу, застрочила дальше.

"Я тут писала, что, как ни странно, совсем не ревную Дожа к Ифигении и Горгоне. А вот он меня, по-моему, ревнует! Я это чувствую, я знаю наверняка. Женщины в таких вещах не ошибаются. Ему досадно, что я уже не смотрю на него тоскливыми овечьими глазами, как прежде. Сегодня вечером он не обращал внимания ни на ту, ни на другую, а смотрел только на меня. Обе дурочки страшно бесились, и это, не скрою, было приятно, но мое сердце не забилось чаще. Новое мое стихотворение он превознес до небес. О, каким блаженством эта похвала была бы для меня еще совсем недавно! А нынче я нисколько не обрадовалась, потому что отлично знаю – стихотворение посредственное.

Игра в рулетку начинает приедаться. Первый признак – обилие желающих. Сегодня кроме всегдашнего Калибана, разочарованные вопли которого просто комичны, крутить колесо отважились даже Петя и Критон (первый – густо покраснев, второй – смертельно побледнев; любопытная пси – хологическая деталь: после благополучного исхода Петя сделался белее простыни, а Критон раскраснелся). Труполюбивый прозектор Гораций, бросая шарик, подавил зевок – я явственно это заметила. Сирано даже позволил себе созорничать: пока рулетка вертелась, он напевал шансонетку «Покружись, душа-девица». Дож наблюдал эту браваду молча, с насупленным челом. Он не может не понимать, что затея с колесом фортуны оказалась неудачной. Смерть явно не желает унижать себя, участвуя в этом дешевом аттракционе.

Только братья-немцы по-прежнему старательны и серьезны. Бросая шарик, Розенкранц всякий раз выразительно косится в мою сторону. Далее этого его ухаживания не идут. Я замечаю, что они с Гильденстерном часто переглядываются между собой, словно разговаривают глазами. По-моему, они отлично понимают друг друга без слов. Я где-то читала, что у близнецов такое бывает. Один только взглянул, а другой уж протягивает ему портсигар. И еще: когда шарик скачет по ячейкам, каждый из них смотрит не на колесо, а лишь на брата – угадывает результат по выражению лица, так похожего на свое собственное.

Гдлевский за нашими играми наблюдает иронически. Ждет великого дня – завтрашней пятницы. Мы все над ним подтруниваем, а он надменно молчит и лишь улыбается с видом уверенного превосходства. Сразу видно, что, с его точки зрения, все прочие соискатели – ничтожества и только он один достоин стать возлюбленным Смерти. Калибан, разозленный очередной неудачей с колесом, обозвал гимназиста «наглым щенком». Чуть не дошло до дуэли.

А в конце сегодняшнего вечера Коломбина выкинула штуку, удивившую ее саму. Когда «любовники» начали расходиться, к ней, светловолосой вакханке, подошел Дож и взял двумя пальцами за подбородок.

– Останься, – велел он.

Она ответила ему долгим интригующим взглядом. Потом скользяще коснулась его руки розовыми губами и прошептала:

– Не сегодня. Ухожу, растворяюсь в ночи.

Легко развернулась и вышла вон, а он застыл в растерянности, провожая молящим взглядом тонкую фигурку непредсказуемой и прихотливой чаровницы.

Так ему и надо".

Пятница-день особенный

В ту пятницу, направляясь на очередное заседание клуба, Коломбина вышла из дому раньше обычного – такой уж это был вечер: вкрадчивый и щемящий, он сулил что-то не то очень хорошее, не то, наоборот, страшное, а может быть, одновременно очень хорошее и очень страшное.

Она ощутила волнующий привкус трагедии еще утром, когда увидела обманчиво ясное сентябрьское небо, накрывшее город полупрозрачной фарфоровой чашей.

Перед завтраком проделала свою обычную гимнастику – приучала душу не бояться смерти. Вышла на балкон, распахнула чугунную дверцу, ведущую в пустоту, и встала на самом краешке, прислушиваясь к быстрому стуку сердца. Звуки, несущиеся снизу, с улицы, были многозначительно гулкими, стекла лучились нервными бликами, а внизу растопырил крылья ангел, плененный Мебиусом и сыновьями.

Потом был день, пустой и бессущностный – пауза, вдох, тишина перед тем, как раскроется бархатный занавес ночи. Вечером чуткий слух Коломбины уловил пока еще нестройные, но все равно волшебные звуки мистического оркестра, и усидеть дома уже не было мочи.

Она стучала каблучками вдоль фиолетовых улиц, а навстречу наплывали волны тревожно-сладостной увертюры, и с каждым шагом рокочущая мелодия делалась все слышней.

Коломбина была готова ко всему и в знак своей решимости вырядилась в цвета траура. Смиренная гимназистка, постигающая науку смерти, надела скромное черное платье с узким белым воротничком, лиловый фартук с похоронной каймой, волосы же сплела в две весталочьи косы и перетянула багряной лентой.

Шла не спеша, думала о красивом. Что пятница – день особенный, черный день, навеки смоченный кровью мечтательного и прекраснодушного Пьеро, которого жестокие Арлекины приколотили гвоздями к доскам девятнадцать столетий назад. Оттого, что алые капли никак не высохнут, всё сочатся, всё стекают по кресту, переливаясь и посверкивая на солнце, пятый день седмицы наполнен неверным, мерцающим отсветом беды.

В переулке, куда Коломбина свернула с бульвара, беззвучная увертюра завершилась, и раздалась первая сольная ария этой зловещей оперы – ария до того нелепая и комичная, что грезэрка чуть не рассмеялась. Помнилось, что ночь над ней подшутила: пригласила на трагедию, а вместо этого разыграла фарс.

На тротуаре, в каком-нибудь десятке шагов от дома Просперо, под фонарем, стоял старый, облезлый шарманщик в красной феске и синих очках. Он яростно крутил ручку своего скрипучего инструмента и во все горло, отчаянно фальшивя, орал дурацкую песню – должно быть, собственного сочинения.

Шарманочка, шарманка.

Дорога даль-няя!

Сгубила ты мальчонку,

Несча-астного меня!

Куплетов было много, но чаще всего звучал припев, такой же неуклюжий, как остальные вирши. Луженая глотка старательно выводила его снова и снова:

Ах, лаковая ручка,

Мне счастья не вернет.

Хоть круть ее-о, хоть верть!

Хоть круть ее-о, хоть верть!

Хоть круть ее-о, хоть верть!

Коломбина постояла минутку-другую, послушала, после звонко рассмеялась, бросила потешному старику монету и подумала: этакому пессимисту, да еще и поэту, прямая дорога к нам в «любовники».

– Сегодня мы раскрутим Колесо Смерти в последний раз, – объявил Дож собравшимся. – И если избранник опять не будет назван, я изобрету новый ритуал.

Калибан и Розенкранц поочередно метнули золотой шарик на разноцветный круг, и каждый из них был отринут Смертью.

– Я знаю, в чем загвоздка, – наморщил свой монументальный нос шутник Сирано. – Во воем виновата медицинская карета, что вернула к жизни принца Гэндзи. Можно сказать, украла у Смерти суженого прямо из-под венца. Вот Властительница и обиделась на нашу рулетку. Ей-богу, дорогой Гэндзи, вам следует выпить яду еще раз. Это рулетка из-за вас заупрямилась.

Кое-кто засмеялся рискованной шутке. Гэндзи вежливо улыбнулся, а у Просперо сделался такой несчастный вид, что Коломбине стало его жалко.

– Нет-нет! – воскликнула она. – Дайте мне попытать счастья! Если Смерть в обиде на мужчин, то, может быть, повезет женщине. Ведь призвал же Царевич Львицу Экстаза!

Сказала – и сама испугалась. А ну как выпадет череп? Ведь и предчувствие, и траурный наряд – всё одно к одному.

Очень быстро, чтоб не дать себе представить возможные последствия, она шагнула к столу, схватила шарик и приготовилась его метнуть.

В этот самый миг в гостиную вошел, а вернее ворвался вихрем последний из «любовников», опоздавший к назначенному часу – Гдлевский. Румяное лицо с едва пробивающимися усиками сияло счастьем и восторгом.

– Есть! – закричал он еще с порога. – Есть третий знак! И точно в пятницу! Третью пятницу подряд! Вы слышали, слышали, что он поет? – Гдлевский торжествующе указал на окно, откуда еще минуту назад доноси – лось завывание шарманки и хриплые вопли старика. – Слышали, что он поет? «Хоть круть ее, хоть верть!» И снова, и снова, и снова!

Однако шарманщик, будто назло, умолк. Судя по всему, никто из соискателей, кроме Коломбины, не удосужился вслушаться в припев идиотской песенки, поэтому заявление Гдлевского вызвало всеобщее недоумение.

– Кого круть? Кого верть? – изумился Критон. – О чем вы, юноша?

– Шарманку, – возбужденно пояснил Гдлевский. – Да это совершенно неважно! Главное рифма: «верть – смерть». Это Знак! Несомненно! Третий! Я избран, избран!

– Погоди, погоди! – нахмурился Дож. – Что ты выдумываешь? Где этот шарманщик?

Все бросились к окну, но переулок был пуст – ни души. Старик растворился в сгустившейся темноте.

Гэндзи, ни слова не говоря, повернулся и быстро вышел в прихожую.

Все вновь обернулись к гимназисту. Розенкранц, не очень хорошо понимавший по-русски, спросил у брата:

– Was bedeutet «круть-верть»?[6] В его взгляде, обращенном на Гдлевского, читалась зависть.

– Почему он? Почему этот молокосос? – простонал Калибан. – Чем он лучше меня? Разве это справедливо? Дож, вы же обещали!

Просперо сердито вскинул руку:

– Молчите все! Мальчик, Смерть не терпит шулерства. Ты передергиваешь! Да, здесь долго выла какая-то шарманка, но я, разумеется, не прислушивался к песне. Возможно, он и пропел слово, рифмующееся со «смертью». Но ведь в песне не одно слово, а много. Почему ты решил выхватить именно «верть»? И слово-то какое нелепое! Ты прямо, как Розенкранц с его морсом.

Розенкранц залился краской. Несколько дней назад он тоже прибежал сияющий, гордый. Сказал, что он избранник Смерти, потому что ему ниспослан явный и несомненный Знак. Рассказал, что ужинал в кухмистерской Алябьева на Петровке. Перед завершением трапезы ему «от заведения» подали графин чего-то кровавого. На вопрос «что это?» официант «с загадочной улыбкой» отвечал: "Известно что – Mors[7]". Розенкранц выскочил из залы недоужинав и бежал всю дорогу до дома Просперо.

Напоминание о морсе было встречено смехом, но Гдлевский ничуть не стушевался.

– Никакого шулерства. Ведь пятница, господа, третья подряд! Я ночь не спал, я знал, что так будет! На занятия не пошел, с раннего утра ходил по улицам, ждал Знака. Прислушивался к случайным разговорам, читал афиши, вывески. Я ничего не передергивал, я самым честным-благородным образом! На Арбате увидел вывеску «Арон Шперть. Скобяные товары». Сто раз там проходил – никогда раньше такой лавки не замечал. Просто дыхание перехватило. Вот оно, думаю! Что за нелепая фамилия? Таких и не бывает вовсе. Шперть – смерть, это же очевидно! Но я хотел наверняка, чтоб никаких сомнений. Если бы строчка кончалась на «Шперть» – тогда да, а тут на «товары». Товары – гусары, сигары, не стары, фанфары, Стожары, корсары, гитары. Все не то. Не годится, мимо. И так на душе пусто стало. Нет, думаю, никакой я не избранник, а такой же, как все. Бреду сюда, чуть не плачу. Последняя надежда на книги с полки. Вдруг поворачиваю за угол и слышу: «Хоть круть ее, хоть верть! Хоть круть ее, хоть верть! Хоть круть ее, хоть верть!» Трижды, господа, трижды в третью пятницу! Сначала попал наугад в слово «жердь», потом открыл на слове «твердь», а теперь «верть»! Чего уж вам яснее? И рифма новая, такой еще не бывало! Пускай грамматически неправильная – это неважно! Что смотрите? – злорадно расхохотался гимназист. – Завидно? Я – избранник, не вы! Я, самый молодой! Да что с того, что молодой? Я – гений, из меня новый Лермонтов мог бы выйти. Смерть выбирает лучших, а не худших. Сначала Лорелею, теперь меня. А на Лермонтова мне наплевать! И на белый свет, и на всех вас! Крутите свою рулетку, щекочите свои убогие нервишки. А я говорю вам «адью». Принцесса выбрала меня! Меня, не вас!

Он с вызовом обвел присутствующих воспаленным взглядом и, не переставая триумфально посмеиваться, вышел вон.

– Стой! Немедленно вернись! – крикнул вслед Просперо.

Тщетно.

– По-хорошему этого Лермонтова следовало бы выдрать за уши, – задумчиво произнес Гораций, поглаживая клинышек бородки.

Калибан, весь белый от ярости, махнул сжатым кулаком:

– Наглый, самоуверенный, надутый полячишка! Как он смеет сравнивать себя с Лермонтовым! Он просто самозванец!

– Лермонтов тоже был наглый и надутый, – заметил Сирано. – Жалко, если мальчишка наделает глупостей. Талант и в самом деле незаурядный. Лермонтова хоть убили, а этот сам норовит в могилу залезть.

Расходились подавленные, даже какие-то ярмдавленные.

На душе у Коломбины было тревожно, скверно – совсем не так, как перед заседанием, когда она медленно шла по вечерним улицам. Глупый, заносчивый мальчишка! Просперо совершенно прав. Принять смехотворные вопли хриплого бродяги за Знак Вечной Невесты! И ведь он непременно убьет себя, этот не отступится – хотя бы из гордости. Какая будет утрата для русской литературы, которая всего несколько дней назад уже лишилась даровитейщей своей поэтессы!

На бульваре Коломбина остановилась, чувствуя, что не сможет просто вернуться домой и, как ни в чем не бывало, улечься спать.

Нужно остановить Гдлевского. Как угодно, любой ценой!

Но как? Что она может сделать?

Адрес ей был известен – однажды, еще в самые первые дни ее членства, Гдлевский рассказывал, что его родители живут в Коломне, а он на выпускной класс перевелся в московскую гимназию и снимает комнату в номерах Кляйнфельда на Масловке. Мальчик был ужасно горд тем, что живет сам по себе, как взрослый.

Ну, приедет она к нему, и что? Разве он послушает какую-то Коломбину, если уж сам Просперо не сумел его остановить? Теперь и дож ему не авторитет. Еще бы, ведь Гдлевский – «избранник», «гений».

Что же делать?

И ответ нашелся, причем быстро.

Среди «любовников» есть только один человек, способный уберечь полоумного поэта от безрассудного поступка. Если понадобится, то и насильно. Гэндзи! Ну конечно, вот кто всегда знает, что нужно делать. Как некстати, что он ушел и не слышал монолог гимназиста до конца!

Немедленно, не теряя ни минуты, ехать к Гэндзи. Только бы тот оказался дома. Гдлевский не убьет себя до тех пор, пока не напишет прощального стихотворения, а значит, можно успеть.

Адрес японского принца Коломбине был известен приблизительно. Кажется, Гэндзи говорил, что переехал из Ащеулова переулка в офицерский корпус Спасских казарм?

Извозчик доставил взволнованную барышню на Спасскую-Садовую, показал на длинную постройку казенного желто-белого цвета: «Вон он, офицерский».

Однако найти нужный номер оказалось непросто, потому что фамилии квартиранта она не знала. Коломбина подробно описала Гэндзи привратнику, не забыв и про заикание, и про седые виски. Сказала, что задевала куда-то визитную карточку, что память на имена просто ужасная – адреса, мол, запоминает, а фамилии и имена-отчества никак. Дело же к вышеописанному господину исключительной срочности. Чернобородый швейцар выслушал молча и, кажется, не поверил. Осмотрел заполошную девицу с головы до ног, пожевал губами, изрек:

– Почем нам знать, может, их сиятельство за этакое гостевание нам шею намылют. Тут, барышня, казарма, посторонним не положено.

«Сиятельство»! Значит, ошибки нет – Гэндзи не обманул и квартирует именно здесь. Коломбина так обрадовалась, что даже не обиделась на оскорбительный намек. Пускай чернобородый думает, что она какая-нибудь настырная обожательница или дамочка полусвета – какая разница!

Урок обращения с дворницко-швейцарским племенем, некогда преподанный принцем Гэндзи, был усвоен хорошо.

– Не намылит, – уверенно сказала Коломбина. – Еще и наградит. А пока вот, держите-ка.

И сунула служителю рубль.

Кербер сразу рычать перестал, завилял хвостом. Спрятав бумажку в картуз, сообщил:

– К их сиятельству какие только не ходют. Даже хитрованцы разбойного виду – не чета вашей милости. Их сиятельство проживают в квартере ихнего товарища, подполковника Смольянинова. Временным манером. Его высокоблагородие господин подполковник сами теперь в Китае, однако этого ихнего приятеля велено всегда запросто пускать на сколько пожелают. А звать их господин Неймлес, Эраст Петрович – вот как.

– Эраст Петрович Неймлес? – повторила Коломбина странное имя и не утерпела, спросила. – А почему вы именуете его «сиятельством»?

Швейцар загадочно ответил:

– У нас на настоящих господ глаз наметанный, хоть Замухрышкиным назовись. Только зря вы, барышня, приехали – нету господина Неймлеса, не возвращались еще. Камердинер ихний, тот дома.

– Японец? – на всякий случай уточнила Коломбина. – Маса?

– Масаил Мицуевич, – строго поправил служитель. – Очень обстоятельный господин. Желаете его видеть?

– Желаю. Раз уж Эраста… э-э-э… Петровича нет.

– Извольте. Моя супруга вас проводит. Феня! Фень! Проводь барышню! – крикнул привратник, обернувшись к открытой двери швейцарской. Ответа не было. – Видно, вышла. А я и не приметил, – удивился чернобородый. – Да ништо, не заплутаете. Вдоль стеночки идите. После повернете за угол – там ступенечки и крыльцо.

Нужное крыльцо отыскалось быстро, но на стук долго не открывали. В конце концов терпение Коломбины лопнуло – тут ведь каждая минута была на счету, и она сердито ударила по створке ладонью. Дверь оказалась незаперта. Скрипнула, подалась, и в следующий миг гостья уже была в маленькой, спартанского вида прихожей, где на вешалке рядом с военными шинелями и цивильной одеждой висели какие-то ремешки, хлысты, уздечки и прочая сбруя.

– Маса, где вы? – позвала Коломбина. – У меня срочное дело! Скоро ли будет господин Неймлес?

Из-за двери, украшенной парижской афишей с изображением стремительных танцовщиц, донеслись шуршание и шепот. Осердившись, Коломбина решительно двинулась на звук, дернула ручку и замерла.

Японец стоял в манишке и манжетах, но без брюк и помогал дородной, много выше его, особе женского пола втиснуться в ситцевую юбку.

Явление нежданной посетительницы произвело эффект. Пышная особа взвизгнула и присела, прикрыв руками впечатляющий бюст, а удивительный камердинер господина Неймлеса приложил круглые ладошки к голым ляжкам и церемонно поклонился.

– Какое деро, Коромбина-сан? – спросил он, разогнувшись. – Сротьное-сротьное ири просто сротьное?

– Срочное-срочное, – ответила она. На неодетую толстуху и безволосые ноги японца старалась не смотреть, хотя сейчас было не до условностей. – Нужно немедленно ехать и спасать человека, иначе произойдет непоправимое. Где ваш хозяин?

Маса насупил редкие бровки, ненадолго задумался и решительно объявил:

– Гаспадзин нету. И терефон не звонир. Теровека спасать буду я. – Он поклонился своей пассии, все еще не вышедшей из оцепенения, и подтолкнул ее к выходу. – Отень вам брагодарен, Феня-сан. Прошу рюбить и зяровать.

Феня (очевидно, та самая, которую не мог дозваться привратник) подхватила башмаки, кофту, чулки и выскочила за дверь, Коломбина же отвернулась, чтобы азиат мог спокойно завершить свой туалет.

Минуту спустя они уже спешили к воротам, причем Маса так ходко перебирал своими короткими ножками, что спутница за ним едва поспевала.

Долго ехали на извозчике, потом никак не могли отыскать в темноте номера Кляйнфельда, наконец нашли: трехэтажный серый дом напротив Петровского парка. Гдлевский, как и положено поэту, снимал комнатку на чердаке.

Когда поднимались по лестнице (японец впереди, Коломбина следом), она всё повторяла: «Только бы успеть, только бы успеть».

Дверь оказалась заперта. На стук не открыли.

– Спуститься за дворником? – спросила Коломбина дрожащим голосом.

Маса ответил:

– Не нада. Тють-тють в сторонку, Коромбина-сан.

Она отступила. Японец, издав своеобразный утробный звук, подпрыгнул, с ужасающей силой ударил ногой в створку, и дверь с грохотом слетела с петель.

Столкнувшись плечами в узком коридорчике, ринулись в комнату.

Первое, что Коломбина заметила в сумраке – прямоугольник распахнутого окна. И еще ударил в нос острый, странно знакомый запах. Так пахло в мясном ряду, когда она в детстве с кухаркой Фросей ходила на базар, – покупать требуху и кишки для домашней колбасы.

– Да, нада быро отень сротьно, совсем сротьно, – вздохнул Маса и чиркнул спичкой, зажигая керосиновую лампу.

Коломбина закричала.

Поэт лежал ничком, упав лицом в большую поблескивающую лужу. Был виден светло-русый затылок, весь мокрый от крови, бессильно раскинутые руки.

Опоздали!

Как же он торопился – вот первое, что подумала Коломбина.

Содрогнувшись, отвернулась. На столе, возле лампы, лежал листок. Подошла на негнущихся ногах. Прочла ровные, без единой помарки строчки:

Внезапно качнулись гардины –

Сквозь сон зашептала парча,

На старом бюро без причины

Взяла и погасла свеча.

Какие-то струны задело

Перстами грозовых теней.

Неужто Она разглядела

Мерцанье лампады моей?

Ужель наконец-то стихает

Болезненных грез круговерть-

И жизнь, как свечу, задувает

Дыханием девственным Смерть?

Не та, о которой мы пишем,

Едва научась рифмовать, –

Иная, которою дышим,

Когда уже нечем дышать!

– Господи, – простонала она. – Ну куда же он так спешил?

– Паскарей уйти, пока не заметири, – откликнулся Маса, зачем-то уткнувшись носом в подоконник, а потом и вовсе высунулся наружу. – Сдерар деро и порез обратно.

– Кто полез? – всхлипнула Коломбина. – Куда полез? О чем вы?

Японец ответил неожиданное:

– Убийца. Врез по позярной рестнице, проромир тереп и вырез обратно.

– Какой убийца? Гдлевский сам наложил на себя руки! Ах, ну да, вы ведь ничего не знаете!

– Сам? – Маса поднял с пола обрезок железной трубы. – Вот так? – Он снял котелок и изобразил, будто бьет себя сзади по затылку. – Так, Коромбина-сан, отень трудно. Нет, мородой теровек сидер у стора. Кто-то за – рез в окно. Мородой теровек перепугарся, побезяр к двери. Убийца догнар и стукнур зерезкой по макуське.

Он присел на корточки над телом, поковырял пальцем в кровавой каше. Коломбина схватилась за край стола, потому что комната вдруг поплыла у ней перед глазами.

– Терепуська вдре-без-ги, – с видимым удовольствием выговорил японец звучное слово. – Отень, отень сирьный убийца. Таких маро. Это хоросё. Гаспадизну будзет регче найти.

Коломбина всё не могла прийти в себя от нового потрясения. Так Гдлевский не покончил с собой? Его убили? Но кто? Ради чего? Бред, морок!

– Надо послать за полицией, – пробормотала она.

Хотелось только одного – поскорей выбраться из этой жуткой комнаты с ее запахом свежей убоины.

– Я сама. Я спущусь к дворнику!

Маса покачал головой.

– Нет, Коромбина-сан. Снатяра гаспадзин. Пусчь смотрит. Порицию потом. Зьдите тут. Я иду искачь терефон.

Он отсутствовал минут двадцать, и это были худшие двадцать минут в жизни Коломбины. Именно об этом она думала, стоя у окна и глядя на огоньки, что светились за черной массой Петровского парка. Обернуться боялась.

Когда сзади послышался легкий шорох, она зажмурилась и втянула голову в плечи. Представилось, как с пола поднимается мертвый Гдлевский, поворачивает свою расколотую голову и движется к окну, растопырив руки. Нет ничего хуже, чем стоять к неведомой опасности спиной. Взвизгнув, Коломбина развернулась.

Зря. Лучше было бы этого не делать.

Гдлевский с пола не поднялся, лежал всё так же, ничком, но его волосы непонятным образом шевелились. Присмотревшись, Коломбина увидела, как в ране копошатся, принюхиваясь, две мыши.

Подавившись криком, она ринулась к двери, вылетела на лестницу и столкнулась с поднимающимся Масой.

– Звонир из нотьной аптеки, – доложил он. – Гаспадзин дома. Сейтяс приедет. Отень вам брагодарен, Ко – ромбина-сан. Вам мозьно ехачь домой. Я дорзен бычь тут и не могу проводзичь вас до извосика. Мне нет проссения. – И японец виновато поклонился.

Господи, как же она бежала от проклятых номеров Кляйнфельда! До самой Триумфальной – только там встретился ночной извозчик.

Немного отдышавшись и собравшись с мыслями, вдумалась в смысл случившегося. Смысл получался простым, ясным, страшным.

Раз Гдлевский не покончил с собой, а убит (Маса неопровержимо это доказал), то совершить это могло лишь одно существо – если, конечно, возможно назвать эту силу существом.

Никто не влезал в чердачное окно по пожарной лестнице. Туда вошел не некто, а Нечто. Вот и объяснение удара чудовищной, нечеловеческой мощи.

– Смерть живая, – повторяла Коломбина, глядя широко раскрытыми глазами в сутулую спину извозчика.

Существо, имя которому Смерть, может разгуливать по городу, заглядывать в окна, бить наотмашь. Может любить и ненавидеть, может чувствовать себя оскорбленным.

В чем заключалось оскорбление, нанесенное Смерти Гдлевским, понятно. Высокомерный мальчишка объявил себя ее избранником, не имея на то никаких прав и произвольно выдумав Знаки, которых на самом деле не было. Он, действительно, самозванец, и за это его постигла участь всех самозванцев.

Величие случившегося повергало в трепет.

Коломбина безропотно дала вымогателю-извозчику целых два рубля, хотя красная цена за поездку была семьдесят пять копеек. Как поднялась к себе на пятый этаж – не помнила.

Когда снимала свой траурный лиловый фартук, из кармана выпал квадратик плотной белой бумаги. Рассеянно подняла, прочла слово, начертанное красивыми готическими буквами: Liebste[8]

Сначала улыбнулась, вообразив, что это застенчивый Розенкранц наконец отважился на решительные действия.

Потом вспомнила: за весь вечер немчик ни разу к ней не приблизился, а стало быть, никак не мог подсунуть записку.

Кто же это написал? И почему по-немецки?

В немецком языке Смерть мужского рода – Der Tod.

– Вот и мой черед настал, – сказала Коломбина своему отражению в зеркале.

Губы у отражения улыбались, глаза испуганно таращились.

Коломбина открыла дневник и попыталась описать свои чувства.

Вывела подрагивающей рукой: «Неужели я избрана! Как весело и как страшно!»

III. Из папки «Агентурные донесения»

Его высокоблагородию подполковнику Бесикову (В собственные руки)

Милостивый государь Виссарион Виссарионович!

Признаться, Ваша записка, доставленная мне утром с нарочным, изрядно меня фраппировала. Я уже знал об убийстве Гдлевского, потому что еще прежде Вашего посыльного у меня побывал один из «любовников», донельзя взбудораженный этим невероятным известием. Ваша просьба оказать посильную помощь сыскной полиции поначалу вызвала во мне сильнейшее возмущение. Я счел, что Вы совершенно утратили чувство меры и сводите меня до положения мелкого осведомителя с Хитровки.

Однако, немного успокоившись, я взглянул на дело с иной стороны. Случилась истинная трагедия. Погиб большущий, много обещавший талант – возможно, новый Лермонтов или даже Пушкин. Погиб в восемнадцать лет, не успев сделать сколько-нибудь заметный вклад в отечественную словесность. Несколько ярких стихотворений войдут в антологии и сборники, а более ничего от бедного юноши и не останется. Какая бессмысленная и горькая утрата! Если бы Гдлевский наложил на себя руки, как намеревался, это была бы трагедия, но его убийство – это хуже, чем трагедия. Это национальный позор. Долг всякого патриота, дорожащего честью России, внести посильный вклад в прояснение этой постыдной истории. Да-да, я считаю себя истинным русским патриотом – ведь известно, что именно из инородцев (как Вы и я) и выходят самые искренние, горячие патриоты.

И я решил сделать всё, что в моих силах, дабы помочь Вашим коллегам из полиции. Я подверг анализу сведения, которые Вы сообщаете об обстоятельствах преступления, и меня поразило следующее.

Непонятно, зачем кому-то вообще понадобилось убивать человека, который и без того собирался через минуту или через час покончить с собой?

А если уж из неких целей кто-то все же пошел на убийство, то почему не замаскировал преступление под добровольную смерть? Никому бы и в голову не пришло заподозрить злодеяние при наличии готового предсмертного стихотворения.

Первое, что приходит в голову – случайное совпадение. В тот самый час, когда Гдлевский готовился к самоубийству (а Вы пишете, что у него в ящике стола уже и заряженный пистолет был наготове), в окно влез грабитель и, ничего не зная о роковом намерении жильца, стукнул его по голове обрезком трубы. Своего рода злая шутка судьбы. Вы сообщаете, что полиция именно эту версию считает наиболее вероятной, и спрашиваете моего мнения.

Не знаю, что и ответить.

Думаю, Вам будет небезынтересно узнать, как оценивают случившееся члены кружка. Разумеется, история произвела на всех тяжелое впечатление. Преобладающее чувство – страх, причем самого мистического свойства. Перепуганы все ужасно. О случайно залезшем в окно грабителе никто даже не поминает. Общее мнение состоит в том, что Гдлевский своей бескрайней самонадеянностью прогневал Богиню, и за это она разбила на куски его заносчивую голову. «Никто не смеет заманивать Вечную Невесту к алтарю обманом», – так выразил эту мысль наш председатель.

Я, как Вам известно, материалист и в чертовщину верить отказываюсь. Уж скорее поверю в случайного грабителя. Только, если это был грабитель, то зачем он имел при себе обрезок трубы? И потом, вы пишете, что из квартиры ничего не взято. Разумеется, всему можно найти объяснение. Орудие, предположим, он захватил с собой на всякий случай – для устрашения. А ничего не похитил, потому что испугался содеянного и бежал. Что ж, и это возможно.

Впрочем, я отлично понимаю, что моего мнения Вы спросили более из вежливости, памятуя реприманд по поводу цирлихов-манирлихов, на самом же деле Вам нужны не гипотезы, а наблюдения. Что ж, извольте.

Я очень внимательно следил сегодня за поведением всех соискателей – не обнаружится ли чего-то подозрительного или странного. Скажу сразу, что подозрительного ничего не видел, но зато сделал одно поразительное открытие, которое Вас наверняка заинтересует.

В рулетку нынче не играли. Все говорили только о смерти Гдлевского и о смысле этого события. Разумеется, царили возбуждение и смятение, каждый старался перекричать другого, и нашему дожу с трудом удавалось удерживать в руках штурвал этого потерявшего управление корабля. Я тоже для виду подавал какие-то реплики, но главным образом зорко наблюдал за лицами. Вдруг замечаю, что Сирано (тот, кого в прежних донесениях я называл Носатым) словно ненароком отошел к книжным полкам и обвел их взглядом – как бы совершенно рассеянным, однако же мне показалось, что он ищет нечто вполне определенное. Оглянувшись – не следит ли кто (и это сразу усилило мое любопытство) – он вынул один из томов и принялся перелистывать страницы. Зачем-то посмотрел на свет, послюнил палец, мазнул обрез, даже попробовал его на язык. Не знаю, что означали его манипуляции, но я был заинтригован.

Дальше же было вот что. Сирано поставил книгу на место и повернулся. Меня поразило выражение его лица – оно все разрумянилось, глаза заблестели. Изображая скучливость, он медленно прошелся по комнате, а оказавшись подле двери, выскользнул в прихожую.

Я осторожно двинулся следом, думая, что сейчас он выйдет на улицу и тогда я прослежу за ним – очень уж странно себя вел. Однако Сирано прошел темным коридором вглубь квартиры и прошмыгнул в кабинет. Я неслышно двинулся за ним, припал ухом к двери. В кабинет можно попасть и другим путем – из гостиной через столовую, но это могло бы привлечь внимание, чего Сирано явно хотел избежать, и вскоре мне стало ясно, почему. В кабинете у Просперо телефонный аппарат, ради которого и был предпринят весь маневр.

Сирано покрутил рычажок, вполголоса назвал номер, который я на всякий случай запомнил: 38-45. Потом, при – крыв ладонью раструб, сказал: «Ромуальд Семенович? Это я, Лавр Жемайло. Номер уже сдали?… Отлично! Задержите. Оставьте колонку на первой полосе. Строк на шестьдесят. Нет, лучше на девяносто… Уверяю вас: это будет бомба. Ждите, немедленно выезжаю». Его голос дрожал от азарта.

Вот Вам и Сирано, хорош «соискатель»! А наши умники всё головы ломали, откуда у репортера «Курьера» такая осведомленность о внутренней жизни клуба. Но каков газетчик! Давно зная, где собираются будущие самоубийцы и кто ими руководит, мистифицирует публику, изображает неустанные поиски, а тем временем сделал себе имя и, надо полагать, заработал недурные деньги. Кто знал Лавра Жемайло еще месяц назад? А теперь он звезда журналистики.

Репортер так стремительно выскочил обратно в коридор, что я едва успел прижаться к стене. Он меня не заметил – поспешил к выходу. Дверь в кабинет осталась нараспашку. И тут произошло еще одно странное явление. Противоположная дверь – та, что ведет в столовую и была немного приоткрыта, вдруг скрипнула и сама по себе закрылась! Клянусь вам, я не выдумываю. Сквозняка не было. От этого зловещего скрипа мне стало не по себе. Задрожали колени, сердце забилось учащенно, так что даже пришлось проглотить две пилюли кординиума. Когда же я взял себя в руки и тоже выбежал на улицу, журналист уже исчез.

Хотя что толку было бы за ним следить – и так понятно, что он отправился в редакцию.

Очень любопытно, что за «бомбу» он приготовил для читателей?

Ничего, мы узнаем это из утреннего выпуска «Московского курьера».

Примите заверения в совершеннейшем к Вам почтении,

ZZ

17 сентября 1900 г.