28 октября.
Наконец я получила письмо от Жана. Как оно сухо написано! Читая его, можно было бы подумать, что между нами никогда ничего интимного не было. Ни одного дружеского слова, ни одной нежности, ни одного воспоминания! Он говорит только о самом себе. Если ему верить, он стал важной персоной. Это видно, это чувствуется по покровительственному, слегка презрительному тону. Все письмо как будто написано с целью поразить меня. Я всегда знала его хвастовство — красивый парень был, но никогда я от него ничего подобного не слышала. Мужчины теряют совсем голову от успеха, от славы.
Жан по-прежнему старшим лакеем у графини Фарден, а о графине Фарден теперь говорят во Франции больше, чем о ком-либо. Кроме службы в качестве лакея, на долю Жана выпала роль политического манифестанта и роялистского конспиратора. Он манифестирует с Коппе, Леметром, Кенэде-Борепером; он конспирирует с генералом Мерсье. Дело идет о низвержении республики. Он сопровождал Коппе на собрание «Французского отечества». Он себя чувствовал героем на эстраде позади великого патриота и целый вечер держал в своих руках его пальто. Впрочем, можно сказать, что он держал в своих руках все пальто всех великих патриотов нашего времени. Это что-нибудь да значит. В другой раз по выходе из дрейфусистского собрания, куда графиня его посылала «посчитать ребра космополитам», он попал в участок, за то что ругал этих людей без отечества и во все горло кричал: «Смерть жидам! Да здравствует король! Да здравствует армия!» Графиня пригрозила правительству интерпелляцией, и Жан был тотчас освобожден. За это геройство ему даже увеличили жалование на двадцать франков. Артур Мейер поместил его имя в Gaulois. Его же имя фигурирует в «Libre Parole», среди подписавшихся в пользу полковника Анри. Подписка эта была предпринята Коппе. Благодаря тому же Коппе он состоит членом «Французского Отечества». Это знаменитая лига. Вся прислуга всех знатных домов в ней участвует. Ее членами состоят также графы, маркизы, князья. Вчера генерал Мерсье, когда пришел к завтраку, сказал Жану: «Ну, мой храбрый Жан?» Мой храбрый Жан! Жюль Герен в «Anti-juif», в статье под заглавием «Еще одна жертва предателей» написал: «Наш доблестный товарищ, антисемит г. Жан и пр…» Наконец, Форен, который не выходит из дома, предложил Жану позировать для картины, которая должна воплощать душу отечества. Форен находит, что Жан «гвоздь картины»! Поразительно, какие у него знатные знакомства, какие почетные, в высшей степени лестные знаки отличия, какие солидные подарки он получает. И если ему верить до конца, то генерал Мерсье приглашает его в качестве лжесвидетеля в предстоящем процессе Золя, на что больше славы? Лжесвидетельство в этом году считается каким-то особенным шиком в высшем обществе. Быть выбранным в качестве лжесвидетеля — это все равно что вытащить самый большой выигрыш в лотерее. Жан замечает, что он производит большую сенсацию в квартале Елисейских полей. Когда он вечером заходит в кафе на улице Франциска I или выводит собак графини, то делается объектом всеобщего внимания, собаки, впрочем, также. Ввиду такой славы, которая может распространиться из этого квартала на весь Париж, а из Парижа на всю Францию, он подписался на газету «Argus de la Presse», как и графиня. Он мне будет присылать все, что о нем там напишут. Это все, что он для меня может сделать. Я должна понять, что ему некогда заниматься моими делами. Он после посмотрит, «когда мы будем у власти», — замечает он вскользь. — Во всех моих неудачах я сама виновата. Я никогда не умела вести себя, никогда не было никакой последовательности в моих мыслях, я не умела пользоваться своими хорошими местами. Если бы у меня была голова на плечах, я, может быть, также была бы в хороших отношениях с генералом Мерсье, Коппе, Деруледом и, может быть, несмотря на то, что я женщина, я увидела бы свое имя на столбцах «Gaulois», который так покровительствует всякого рода прислуге.
Я едва не расплакалась, читая это письмо. Я почувствовала, что Жан совсем отказался от меня, что мне нечего больше рассчитывать на него… Ни на него, ни на кого другого! Он ничего не упоминает о той, которая заменила ему меня. Но я ее вижу отсюда, я вижу отсюда их обоих в этой комнате, которая мне так знакома, в объятиях друг друга, во взаимных ласках, бегающими вместе по общественным балам, по театрам. Как мило мы с ним все это проделывали! Я вижу, как он, возвратившись с бегов и проиграв свои деньги, обращается к этой другой, как он много раз обращался ко мне, и говорит: «одолжи мне твои драгоценности, твои часы, мне нужно заложить их!» Пусть его новое положение политического манифестанта и роялистского конспиратора не внушит ему по крайней мере новых честолюбивых замыслов и пусть не меняет он любовь в лакейской на любовь в салоне! А он дойдет до этого.
Неужели в самом деле я сама повинна во всех своих несчастьях? Может быть! Но мне все-таки кажется, что какой-то рок висел надо мной и не давал мне никогда прослужить больше шести месяцев на одном месте. Если меня не рассчитывали, то я сама уходила. Смешно и печально. Я всегда спешила быть «в другом месте» и всегда питала какие-то безумные надежды на эти «химерические другие места», меня всегда преследовали несбыточные миражи чего-то далекого, в особенности после пребывания в Ульгате, у бедного Жоржа. И с тех пор у меня осталось какое-то беспокойство, какое-то томительное и беспомощное стремление к недосягаемому идеалу. Я прекрасно понимаю, что мое случайное и короткое общение с этим миром, лучше которого я никогда не видела, было пагубно для меня. Как обманчивы эти пути к неизвестному! Идешь, идешь, и все одно и то же. Посмотрите на этот горизонт, затянутый дымкой, там внизу. Какие чудесные краски, голубые, розовые, как там свежо, светло, легко, словно в мечте. Как хорошо, должно быть, жить там, внизу. Вы приближаетесь, вы приходите — и ничего не находите. Песок, камни, скучные берега, как стены. Ничего больше. А над этим песком, над этими камнями, над этими берегами висит серое небо и сокрушенно плачет. Ничего больше, ничего того, за чем пришли. Впрочем, я и не знаю, чего я ищу, и не знаю, кто я сама.
Прислуга — не нормальное существо в нашем обществе. Она как бы состоит из разнообразных кусков, которые никак нельзя склеить вместе, это какой-то чудовищный выродок. Она отстала от народа, из которого она вышла, и не пристала к буржуазии, у которой она живет. Она потеряла благородную и наивную силу той среды, от которой она отреклась. А от буржуазии она приобрела только одни пороки без тех средств, которые необходимы для их проявления, похотливость, трусость, преступные аппетиты без декоративной обстановки, которая служит оправданием для богатых людей. От общения с честным буржуазным обществом прислуга уходит с загрязненной душой, и от одного только вдыхания ядовитых паров, которые поднимаются из этих смрадных клоак, она теряет свою собственную голову, теряет даже свое внешнее обличив. Обо всех бесчисленных лицах, среди которых она блуждает, как призрак, остаются самые низменные воспоминания, одни страдания. Слуга часто смеется, но это вынужденный смех. Это не смех искренней радости, исполнившихся надежд, это горькая усмешка возмущенного человека, это жесткая саркастическая гримаса. В этом смехе так много грубости и печали, он жжет и сушит. Уж лучше бы плакать, чем так смеяться! И затем, я не знаю. И затем черт с ним! Будь, что будет.
Но тут ничего не бывает, никогда ничего. И я не могу привыкнуть к этому. Труднее всего переносить неподвижность, монотонность жизни. Я хотела бы уехать отсюда. Уехать? Но куда и как? Я не знаю и остаюсь!
Хозяйка по-прежнему та же; недоверчивая, требовательная, грубая, жадная, без порывов, без фантазии, без чуткости, без луча радости на этом мраморном лице. Барин живет по-прежнему, и по его угрюмому виду я догадываюсь, что он злится на меня за мою неуступчивость, но это не страшно. После обеда он с ружьем уходит на охоту, возвращается вечером, не просит уже меня больше помочь стащить ему сапоги и в девять часов ложится спать. Он все такой же неуклюжий, смешной, рассеянный. Он толстеет. Как могут богатые люди довольствоваться такой скучной жизнью? Иногда, бывает, подумаешь о нем. Но что мне с ним было делать? Денег у него нет, удовольствия от него тоже никакого. Да и барыня не ревнива!
Эта ужасная тишина в доме меня больше всего донимает. Я и сама привыкаю неслышно скользить по полу, «ходить по воздуху», как говорит Жозеф. В этих темных коридорах с холодными стенами я сама себе часто кажусь каким-то привидением. Мне душно здесь. Но я остаюсь!
Мое единственное развлечение — мои посещения госпожи Гуэн, к которой я захожу по воскресеньям после обедни. Скука берет верх над отвращением; там по крайней мере мы все вместе. Мы болтаем, шутим, шумим и попиваем небольшими стаканчиками настойку. Тут есть хоть какая-то иллюзия жизни. И время проходит. В прошлое воскресенье я не видела маленькой девушки со слезящимися глазами и кошачьей мордочкой. Я стала справляться.
— Ничего, ничего, — сказала мне лавочница каким-то таинственным тоном.
— Она больна?
— Да, но это пустяки. В два дня она будет здорова.
Глаза Розы как бы подтверждают слова лавочницы:
— Вы сами видите! Это очень ловкая женщина.
Сегодня я у лавочницы узнала, что охотники нашли вчера в лесу под листьями страшно изуродованный труп девочки. Это, кажется, дочь землекопа. Ее звали маленькой Кларой. Простодушная, добрая и милая девочка лет двенадцати. Можете себе представить, что это была за находка для компании, которая каждое воскресенье пережевывала старые истории. Языки быстро развязались.
По словам Розы, всегда лучше всех осведомленной, у маленькой Клары живот был распорот ножом, и внутренности вышли наружу. На шее и на горле были ясные следы пальцев, которыми ее душили. Огромная рана, безобразно распухшая, свидетельствовала о каком-то совершенно невероятном, зверском изнасиловании. В кустах еще теперь можно видеть утоптанное место, где преступление было совершено. Это произошло дней восемь назад, потому что труп почти совсем разложился.
Несмотря на искреннее негодование по поводу этого убийства, для всех почти моих собеседниц, как мне кажется, самое насилие и все чувственные образы, которое оно вызывает, служат если и не совершенно оправдывающими, то, по крайней мере смягчающими вину обстоятельствами, ведь насилие связано с любовью. Тут же рассказывается много подробностей, припоминают, что маленькая Клара целые дни проводила в лесу. Весной она там собирала ландыши, анемоны, из которых делала букеты для городских дам. Летом были грибы и другие цветы. Но что ей было делать в лесу в это время, когда там нечего собирать?
Одна из собеседниц основательно замечает:
— Почему же это отец не выразил никакого беспокойства, что дочь пропала? Может быть, он сам и совершил это насилие?
Другая, не менее основательно на это отвечает:
— Но если бы он это хотел сделать, зачем ему нужно было бы уводить свою дочь в лес!
Тут Роза вмешивается в разговор:
— Это, конечно, очень темная история! Я…
У нее появляется какое-то многозначительное выражение на лице, она говорит очень тихо, как будто хочет посвятить нас в страшную тайну:
— Я… я ничего не знаю. Я ничего не хочу утверждать. Но…
Наше любопытство становится еще напряженнее от этого «но». Шеи вытягиваются, рты раскрываются. Со всех сторон слышны голоса:
— Но что? Но что?
— Но… я не стала бы удивляться, если бы это оказался…
Мы все замираем в ожидании.
— Господин Ланлер, вот, если хотите знать, что я думаю, — заканчивает она с выражением грубой и низкой жестокости в голосе.
Одни протестуют, другие воздерживаются. Я утверждаю, что Ланлер не способен на такое преступление:
— Он? Боже мой! Да, у него, бедного и храбрости не хватило бы на это.
Но Роза с еще большей ненавистью в голосе настаивает на своем:
— Не способен? Та-та-та! А маленькая Жезюро? А девочка из Валентена? А маленькая Дужер? Вспомните-ка? Не способен?
— Это другое дело, это другое дело.
В своей ненависти к Ланлеру другие не идут так далеко, как Роза, до формального обвинения в убийстве. Он сожительствует с маленькими девочками, которые соглашаются на это? Что же! Еще куда ни шло. Но чтобы он их стал убивать? Нет, невероятно. Роза упорно стоит на своем. С пеной у рта, стуча по столу, она волнуется, кричит:
— Да говорю же я вам, что так, да я положительно уверена в этом.
Молчавшая до сих пор госпожа Гуэн, своим бесцветным голосом заявляет:
— Барышни мои, в таких делах трудно сказать что-нибудь. Для маленькой Жезюро это было неслыханное счастье, что он ее не убил, уверяю вас.
Несмотря на авторитет лавочницы и на упрямство Розы, которая не хочет, чтобы вопрос был отложен, все начинают перебирать подходящих людей, которые могли бы быть виновниками этого преступления. Таких оказывается очень много, это все те, против которых у них имеется какое-нибудь неприязненное чувство, злоба, ревность. Наконец, тщедушная, бледная женщина с крысиной физиономией высказывает свое предположение:
— Знаете, на прошлой неделе появились у нас двое капуцинов. Вид у них подозрительный. Они повсюду расхаживают и милостыню собирают. Не они ли это?
Все возмущаются:
— Честные, благочестивые монахи! Святые люди! Это ужасно.
Когда мы уже расходимся, высказав всевозможные предположения, Роза с ожесточением повторяет:
— Я вам говорю, я вам говорю, что это он.
Прежде чем войти в дом, я остановилась у сарая, где Жозеф чистил свою сбрую. Над столиком, на котором были симметрично расставлены бутылки с лаком и ящики с мазью, сверкал своей оправой портрет Дрюмона. Чтобы придать ему больше величия, должно быть, Жозеф украсил его венком из лавровых листов. Напротив висел портрет папы, который весь почти был закрыт конской попоной, повешенной на гвоздь. Тут же на полке лежала пачка антиеврейских брошюр и патриотических песен.
Из любопытства я неожиданно спросила:
— А вы знаете, Жозеф, что в лесу нашли маленькую Клару убитой и изнасилованной?
В первый момент Жозеф сделал какое-то движение от неожиданности — от неожиданности ли? Мне показалось, что при имени маленькой Клары какая-то дрожь пробежала по нему. Но он быстро оправился.
— Да, — сказал он твердым голосом. — Я знаю. Мне сегодня утром в деревне рассказали.
Он совершенно равнодушен и спокоен. Большой черной тряпкой он аккуратно чистит свою сбрую. Я любуюсь могучими мускулами на его руках, белизной его кожи. Из-за опущенных ресниц не видно его глаз, которые прикованы к работе. Но я вижу его рот, весь его огромный рот, огромную пасть хищного, чувственного животного. И у меня слегка сердце сжимается. Я продолжаю его спрашивать:
— А известно кто это сделал?
Жозеф пожимает плечами. Не то шутя, не то серьезно, он отвечает:
— Бродяги какие-нибудь, негодяи.
После короткого молчания он продолжает:
— Вот увидите, что их не поймают. В магистрате ведь все продажные люди сидят.
Он вешает вычищенную сбрую на место и, указывая на портрет Дрюмона, прибавляет:
— Вот если бы он тут был! А!
Когда я ушла от него, я почувствовала, не знаю почему, какое-то особенное беспокойство.
Эта история даст материал для разговоров; можно будет, наконец, немного развлечься.
Иногда, когда хозяйки нет дома и становится очень скучно, я выхожу на дорогу к калитке, где меня встречает Роза. Она вечно следит и видит все, что у нас происходит, кто приходит и уходит от нас. Она все больше жиреет, толстеет и краснеет. Губы у нее висят, а корсаж не может сдержать бушующих волн ее груди. Непристойные мысли все более овладевают ею. Она только это и видит, только об этом и думает, только этим и живет. При каждой нашей встрече она первый свой взгляд бросает на мой живот, первое ее слово всегда одно:
— Помните же, что я вам советовала. Как только что-нибудь заметите, сейчас же идите к госпоже Гуэн, сейчас же.
Она помешалась на этом, это стало у нее настоящей манией. С некоторым раздражением в голосе я отвечаю ей:
— Откуда мне это заметить? Ведь я здесь никого не знаю.
— Ах! — восклицает она. — Долго ли до беды. Забылась на минуту. Очень просто и готово. Много я таких, как вы, видела, были уверены, что у них ничего нет, а затем оказывалось. Но с госпожой Гуэн можно быть спокойной. Это настоящее благословение для нашего края — такая умная женщина.
Она воодушевляется, и ее отвратительная, толстая кожа двигается оъ волнующих ее страстей.
— Раньше, моя дорогая, здесь только детей и встречаешь бывало. Город был переполнен детьми. Одна мерзость! Они кишели на улицах, как куры на птичьем дворе, сколько от них было визгу, шуму! Все было усеяно ими! А теперь, не знаю, обратили ли вы внимание, теперь их не видно стало, их почти больше нет.
С какой-то слюнявой улыбкой на губах она продолжает:
— И это не потому, что девицы меньше шалить стали. Нет, Боже мой. Напротив. Вы никогда по вечерам не выходите, но попробуйте прогуляться в девять часов, под каштанами, вы увидите. Везде на скамейках парочки, обнимаются, целуются. Это очень мило. Мне, знаете ли, любовь очень нравится. Я понимаю, что без любви жить нельзя. Да противно иметь дело с этой детворой. Но их не бывает теперь, их не бывает больше. И все благодаря госпоже Гуэн. Всего каких-нибудь несколько неприятных минут, ведь не целое же море, наконец, придется выпить. На вашем месте я и задумываться не стала бы. Такая красивая девушка, как вы, такая изящная и, наверно, очень красиво сложенная и ребенок, это было бы убийственно.
— Успокойтесь, у меня нет никакого желания иметь ребенка.
— Да. Да, никто этого не хочет. Только… А скажите, Ваш хозяин никогда вам не делал предложение?
— Нет.
— Удивительно. Ведь он известный. А в саду, утром, когда он около вас так близко стоял?
— Уверяю вас…
Роза недоверчиво качает головой.
— Вы ничего не хотите говорить, вы мне не доверяете, это ваше дело. Только шила в мешке не утаишь.
Она выводит меня, наконец, из терпения.
— Послушайте! — крикнула я ей, — вы, должно быть, воображаете, что я готова спать с кем угодно, даже с отвратительными стариками?
Она ответила холодным тоном:
— Э! Моя милая, не задирайте нос, пожалуйста. Другие старики стоят молодых. Это верно, что ваши дела меня не касаются. Ведь я же так и сказала.
В заключение она ядовито замечает, заменив свой мед уксусом:
— Наконец, это вполне возможно. Очевидно, ваш Ланлер предпочитает более зеленые плоды. У каждого свой вкус, моя милая.
По дороге проходят крестьяне и почтительно кланяются Розе:
— Здравствуйте, Роза, как капитан, по-прежнему здоров?
— Благодарю вас, здоров. Вино, поди, попивает.
По дороге проходят горожане и кланяются Розе:
— Здравствуйте, Роза. Как капитан?
— По-прежнему, благодарю, вы очень любезны.
По дороге медленным шагом, наклонив голову, идет священник. Увидев Розу, он останавливается, кланяется, улыбается, закрывая свой требник.
— Это вы, мое дорогое дитя? Как поживает капитан?
— Благодарю вас, батюшка, живем понемногу. Капитан занят чем-то у погреба.
— Очень хорошо. Очень хорошо. Он, надеюсь, красивые цветы посадил, и в будущем году у нас во время крестного хода будут красивые алтари.
— Непременно, батюшка.
— Всего хорошего, мое дитя, привет капитану.
— И вам также, батюшка.
Он открывает свой требник и уходит.
— До свидания, до свидания. Лучших прихожан, чем вы, и желать нельзя.
И я ухожу, немного опечаленная, обескураженная, озлобленная. Я покидаю эту мерзкую, толстую Розу с ее отвратительным счастьем, торжествующей, приветствуемой всеми, почитаемой всеми. Скоро, я уверена, священник водрузит ее в нише своей церкви с двумя восковыми свечами по бокам, разукрасив золотом, как святую.