Двенадцать лет тому назад, не зная более, что делать, и вынужденный целым рядом неудач прибегнуть к тяжелой необходимости или повеситься, или броситься в Сену, я выступал на выборах — последнее средство — в одном департаменте, где, впрочем, я никого не знал и где никогда и не был.
Правда, моя кандидатура официально поддерживалась кабинетом, который, не зная совершенно, что делать со мной, таким образом, нашел остроумный и деликатный способ раз и навсегда избавиться от моих ежедневных, настойчивых приставаний.
По этому случаю я получил торжественную и вместе с тем дружескую аудиенцию у министра, который был моим приятелем и давнишним школьным товарищем.
— Видишь, насколько мы любезны к тебе, — сказал мне этот могучий, великодушный друг. — Только что вытащили тебя из когтей правосудия — и из-за этого у нас были кое-какие неприятности, — как мы собираемся сделать из тебя депутата.
— Я еще не выбран, — сказал я ворчливым тоном.
— Конечно. Но за тебя все шансы. Интеллигентный, соблазнительный своей личностью, ловкий, добрый малый, когда ты этого захочешь, ты обладаешь высшим даром нравиться. Люди, нравящиеся женщинам, мой милый, всегда нравятся и толпе. Я отвечаю за тебя. Дело только в том, что надо хорошенечко понять положение. Впрочем, оно очень просто.
И он начал поучать меня:
— Особенно, чтобы не было политики! Не обязывайся, не вовлекайся! В том округе, который я выбрал тебе, существовал только один вопрос, превышавший все остальные: свекловица… Остальное в счет не идет и относится к префекту. Ты — чистейший сельскохозяйственный кандидат. Даже лучше: исключительно свеклопроизводительный. Никогда не забывай этого. Что бы ни могло произойти в пылу борьбы, непреклонно держись на этой чудной платформе. Ты хоть что-нибудь понимаешь в свекловице?
— Ей-Богу, нет! — ответил я. — Я только и знаю, как и всякий, что из нее извлекают сахар… и алкоголь.
— Браво! Этого довольно, — аплодировал министр с успокаивающей и дружеской авторитетностью. — Следуй прямо этому положению. Обещай сказочные доходы, необыкновенные и даровые химические удобрения, железные дороги, каналы, шоссе для перевозки этого интересного и патриотического продукта. Объяви об уменьшении налогов, премии производителям, суровые законы по отношению к конкурирующим веществам, все, что хочешь! Во всех вещах подобного рода предоставляю тебе carte blanche, и я поддержу тебя. Но не позволяй себе увлекаться личной или общей полемикой, которая может быть опасна для тебя и после твоего избрания скомпрометировать престиж Республики. Потому что, мой милый, между нами будет сказано, — я ничуть не упрекаю тебя, я только констатирую факт, — у тебя слишком незавидное прошлое.
Я не был расположен напрасно шутить. Задетый этим замечанием, которое показалось мне бесполезным и невежливым, я горячо возразил, смотря прямо в лицо моего друга, который в моих глазах мог прочитать сгущенную, ясную и холодную угрозу.
— Ты более справедливо мог бы сказать: «у нас». Мне кажется, что твое прошлое, дорогой товарищ, не может ни в чем позавидовать моему…
— О, я! — произнес министр с видом высшего равнодушия и комфортабельной беззаботности, — это совсем другое дело… Я, дорогой мой, я прикрыт Францией!
И, вернувшись к моему избранию, он добавил:
— Итак, я заключаю. О свекловице, еще раз о свекловице, всегда о свекловице! Такова твоя программа. Постарайся не выходить из нее.
Потом он скромно вручил некоторую сумму и пожелал счастливого успеха.
Я верно следовал программе, начертанной моим могущественным другом, и ошибся. Я не был избран. Подавляющее большинство, поданное за моего противника, я приписываю, кроме некоторых беззаконных махинаций, тому, что этот дьявол был еще невежественнее меня и более отъявленный мошенник.
Мимоходом заметим, что нагло выставляемое мошенничество в наше время заменяет все качества, и чем человек бесчестнее, тем более он имеет шансов, что в нем признают интеллектуальную силу и нравственную ценность.
Мой противник, который теперь в политике один из наименее сомнительных знаменитостей, воровал при всевозможных условиях своей жизни. И его превосходство происходило от того, что он, ничуть не думая скрываться, хвастался еще этим с самым возмутительным цинизмом.
— Я воровал, я воровал, — возглашал он на деревенских улицах, на публичных площадях, по дорогам, на полях…
— Я воровал, я воровал, — публиковал он в своих исповеданиях, на стенных афишах и в секретных циркулярах.
И в кабаках, усевшись на бочки, его агенты, совершенно облитые вином и багровые от алкоголя, повторяли, разглашали эти магические слова:
— Он воровал, он воровал…
Восхищенное трудовое население города не менее, чем и мужественное население деревень, восхваляли этого гордого человека с неистовством, которое увеличивалось каждый день в прямом соотношении с безумством его признаний.
Как я мог бороться с соперником, обладающим таким послужным формуляром, я, у которого еще на совести ничего не было, кроме мелких юношеских грешков, и то тщательно скрываемых, как, например, домашние кражи, вымогательства у любовниц, передергивания в игре, шантажи, анонимные письма, распущенность и подлоги? О, наивность неопытной юности!
Раз вечером, на одном публичном собрании меня даже чуть не убили разъяренные избиратели за то, что, после скандальных заявлений моего противника, я потребовал при первенстве свекловицы права на добродетель, на нравственность, на честность и заявил о необходимости очистить Республику от личных нечистот, обесчещивающих ее. На меня набросились; меня схватили за горло; моя особа, поднятая вверх и перебрасываемая, как комок бумаги, переходила от кулака к кулаку. К счастью, от этого приступа красноречия я получил только опухоль на щеке, три переломанных ребра и шесть вышибленных зубов.
Вот все, что я вынес из этого печального приключения, на которое натолкнула меня так неудачно протекция министра, называвшего меня своим другом.
Я выходил из себя.
Я тем больше имел право выходить из себя, что вдруг, в разгаре самой борьбы, правительство покинуло меня, оставило без поддержки, с моим единственным амулетом — свеклой, и начало переговариваться с моим противником.
Префект, сначала очень скромный, не замедлил сделаться очень нахальным; потом он отказал мне в сведениях, необходимых для избрания; наконец, он закрыл, или почти закрыл, дверь передо мной. Сам министр больше не отвечал на мои письма, не делал ничего, о чем я его ни просил, а преданные газеты повели против меня глухую атаку гнусными намеками под вежливой и расцвеченной формой. До того, чтобы на меня нападать официально, еще не дошли, но было ясно для всех, что меня покинули. А! Я думаю, что никогда столько горечи не проникало в душу ни одного человека.
Вернувшись в Париж, твердо решив произвести скандал, рискуя потерять все, я потребовал объяснений от министра, которого моя атака тотчас же сделала мягким и согласным.
— Дорогой мой, — сказал он мне, — я сожалею о том, что случилось с тобой. Честное слово! Ты видишь, как все это огорчило меня. Но что же я могу? Ведь я не один в кабинете… и…
— Я знаю только тебя! — горячо прервал я, ударив кулаком по столу, отчего привскочила находившаяся на нем груда бумаг. — До других мне нет дела… Другие меня не касаются… Только ты… Ты изменил мне; это неблагородно!
— Ну, подожди! Выслушай меня, понимаешь ли, — умолял министр. — Не сердись раньше, пока не узнаешь.
— Я знаю только одно, и с меня достаточно этого. Ты продал мою голову. Ну, что же. Это даром не пройдет, как ты думаешь. Теперь моя очередь.
Я ходил по кабинету, выбрасывая угрозы, производя беспорядок в стульях.
— А! А! Ты продал мою голову! Теперь посмеемся мы. Наконец страна узнает, что за фрукт этот министр. С риском отравить страну, я покажу ей, я открою перед ней всю великую душу министра. Глупый! Разве ты не понимаешь, что я держу тебя целиком, тебя, твое состояние, твои секреты, твой портфель! А! Мое прошлое стесняет тебя? Оно стесняет твою чистоту и чистоту Марианны? Хорошо, подождем. Завтра, да, завтра все будет известно…
Я задыхался от гнева. Министр попробовал успокоить меня: взять меня за руку, тихо притянуть меня к креслу, с которого я соскочил.
— Но замолчи же! — сказал он мне, придав своему голосу умоляющие интонации. — Выслушай меня, умоляю тебя! Ну, сядь! Дьявол, который не хочет ничего слушать! Вот в чем дело…
Быстро, короткими рублеными фразами он говорил с дрожью в голосе:
— Мы не знали твоего конкурента. В борьбе он показал себя великим человеком. Настоящим государственным деятелем! Ты знаешь, как мало министерских людей! Ведь у нас постоянно одни и те же, а нам нужно время от времени показать палате и стране новую фигуру. А таких нет. Ты это понимаешь? Ну, вот мы и подумали, что твой конкурент может быть одной из таких фигур. У него все качества, соответствующие временному министру, министру во время кризиса. Наконец, он подкупен, понимаешь ли? Признаюсь, досадно за тебя. Но прежде всего интересы страны.
— Не говори же пустяков. Ведь здесь мы не в палате. Дело не в интересах страны, над которыми ты смеешься, и я так же. Дело во мне. Благодаря тебе, я выброшен на улицу. Вчера вечером кассир моего клуба решительно отказал мне в ста су. Мои кредиторы, рассчитывавшие на успех, в бешенстве от провала и преследуют меня, как зайца. Меня продадут. Сегодня мне не на что обедать! И ты добродушно думаешь, что это может так и пройти? Значит, ты сделался глупым, таким же глупым, как член твоего большинства!
Министр улыбался. Он фамильярно похлопал меня по плечу и сказал:
— Я в твоем распоряжении, но ты не даешь мне выговорить; я вполне согласен дать тебе вознаграждение.
— У-до-вле-тво-ре-ние!
— Хорошо, удовлетворение!
— Полное?
— Полное! Приходи через несколько дней. Я тогда, несомненно, буду в состоянии дать тебе его. А пока вот сто луидоров. Это все, что осталось у меня от секретных фондов.
Он мило, с дружеской веселостью, прибавил:
— Полдюжины таких молодцов, как ты… И нет больше бюджета!
Эта щедрость, очень значительная, чего я не ожидал, была в состоянии немедленно успокоить мои нервы. Я положил в карман — все еще ругаясь, потому что не хотел показать себя ни обезоруженным, ни довольным — два билета, протянутые мне с улыбкой моим другом. И с достоинством удалился.
Следующие три дня я провел в самом низком дебоше.