Кожа на лице и руках у меня была обожжена. Я вспомнил, что когда искал снотворное для Хари (сейчас я бы посмеялся над своей наивностью, если бы только мог), то заметил в аптечке баночку мази от ожогов, и отправился к себе. Я открыл дверь и в красном свете заката увидел, что в кресле, где перед этим располагалась Хари, кто-то сидит. Страх парализовал меня, я рванулся назад, чтобы спастись бегством. Это продолжалось какую-то долю секунды. Сидящий поднял голову. Я узнал Снаута. Положив ногу на ногу, повернувшись ко мне спиной, он листал какие-то бумаги. Большая пачка их лежала рядом на столике. Заметив мое присутствие, Снаут отложил бумаги и некоторое время хмуро рассматривал меня поверх спущенных на кончик носа очков.
Я молча подошел к умывальнику, вынул из аптечки полужидкую мазь и начал смазывать ею наиболее обожженные места на лбу и щеках. К счастью, лицо не очень опухло. Несколько больших пузырей на виске и щеке я проткнул стерильной иглой для уколов и выдавил из них жидкость. Потом прилепил два куска влажной марли. Все это время Снаут внимательно следил за мной. Я не обращал на него внимания. Наконец я завершил эту процедуру – лицо у меня горело все сильней – и уселся в другое кресло. Сначала мне пришлось снять с него платье Хари. Это было совсем обычное платье, если не считать отсутствующей застежки.
Снаут, сложив руки на остром колене, критически следил за моими действиями.
– Ну что, поговорим? – спросил он, подождав, пока я сяду. Я молчал, придерживая кусок марли, который начал сползать со щеки. – Были гости, а?
– Да, – ответил я тихо. У меня не было ни малейшего желания поддерживать такой тон.
– И тебе удалось от них избавиться? Ну-ну, здорово ты за это взялся.
Он дотронулся до своего шелушащегося лба, на котором уже показались розовые пятна молодой кожи. Я одурело смотрел на них. Почему до сих пор так называемый загар Снаута и Сарториуса не заставил меня задуматься? Я считал, что он от солнца, – а ведь на Солярисе никто не загорает.
– Но начал ты, конечно, скромно, – сказал Снаут, не обращая внимания на то, что я весь вспыхнул от осенившей меня догадки. – Разные наркотики, яды, приемы вольной борьбы, а?
– Чего ты хочешь? Мы можем разговаривать на равных. Если ты собираешься паясничать, лучше уходи.
– Иногда приходится паясничать и не желая этого, – сказал он и поднял на меня прищуренные глаза. – Не будешь же ты меня убеждать, что не попробовал веревки или молотка? А чернильницей, случайно, не бросался, как Лютер? Нет? Э, – поморщился он, – да ты парень что надо. Даже умывальник цел. Голову разбить вообще не пробовал, в комнате полный порядок. Значит, раз-два – засадил, выстрелил, и готово? – Снаут взглянул на часы и подвел итог: – Каких-нибудь два, а может, и три часа у нас теперь есть.
Он посмотрел на меня с неприятной усмешкой и вдруг спросил:
– Так, по-твоему, я свинья?
– Законченная свинья, – подтвердил я резко.
– Да? А ты поверил бы мне, если бы я сказал? Поверил бы хоть одному слову?
Я молчал.
– С Гибаряном это случилось с первым, – продолжал он, все так же искусственно улыбаясь. – Он заперся в своей комнате и разговаривал только через дверь. А мы… догадываешься, что мы решили?
Я догадывался, но предпочел промолчать.
– Ну ясно. Решили, что он помешался. Кое-что он нам рассказал, но не все. Может быть, ты даже догадываешься, почему он скрывал, кто у него был? Ведь ты уже знаешь: suum cuique[4]. Но это был настоящий ученый. Он требовал, чтобы мы дали ему шанс.
– Какой шанс?
– Ну, я думаю, он пробовал это как-то классифицировать, как-то договориться, что-то решить. Известно тебе, что он делал? Наверное, известно?
– Расчеты, – сказал я. – В ящике. На радиостанции. Это он?
– Да. Но тогда я еще ничего не знал.
– Как долго это продолжалось?
– С неделю. Разговаривали через дверь. Но что там делалось… Мы думали, у него галлюцинации, моторное возбуждение. Я давал ему скополамин.
– Как… ему?
– Ну да. Он брал, но не для себя. Экспериментировал. Так все и шло.
– А вы?..
– Мы? На третий день решили добраться до него, выломать дверь, если не удастся иначе. Мы благородно решили его лечить.
– Ах… значит, поэтому! – вырвалось у меня.
– Да.
– И там… в том шкафу…
– Да, мой милый. Да. Он не знал, что в то время нас тоже навестили гости. Мы уже не могли им заниматься. Но он не знал об этом. Теперь… теперь это уже в определенном смысле норма…
Он произнес это так тихо, что последнее слово я скорее угадал, чем услышал.
– Погоди, я не понимаю, – сказал я. – Как же так? Ведь вы должны были слышать. Ты сам сказал, что вы подслушивали. Вы должны были слышать два голоса, и, следовательно…
– Нет. Только его голос, а если там даже и были непонятные звуки, то сам понимаешь, что их мы тоже приписывали ему…
– Только его? Но… почему же?
– Не знаю. Правда, у меня на этот счет есть одна теория. Но, думаю, не следует с ней торопиться, тем более что всего она не объясняет. Вот так. Но ты должен был что-то увидеть еще вчера, иначе принял бы нас обоих за сумасшедших.
– Я думал, что сам свихнулся.
– Ах так? И никого не видел?
– Видел.
– Кого?
Его гримаса уже не походила на улыбку. Я долго смотрел на него, прежде чем ответить.
– Ту… черную…
Он ничего не сказал, но вся его скорчившаяся, подавшаяся вперед фигура немного обмякла.
– Мог все-таки меня предупредить, – начал я уже менее уверенно.
– Я ведь тебя предупредил.
– Но каким образом!
– Единственным возможным. Пойми, я не знал, кто это будет. Этого никто не знал, этого нельзя знать…
– Слушай, Снаут, я хочу тебя спросить. У тебя уже есть… некоторый опыт. Та… то… что с ней будет?
– Тебя интересует, вернется ли она?
– Да.
– Вернется и не вернется.
– Что это значит?
– Вернется такая же, как в начале… первого визита. Попросту не будет ничего знать, точнее, поведет себя так, будто всего, что ты сделал, чтобы от нее избавиться, никогда не было. Если ее не вынудит к этому ситуация, не будет агрессивной.
– Какая ситуация?
– Это зависит от обстоятельств…
– Снаут!
– Что тебя интересует?
– Мы не можем позволить роскошь таиться друг от друга.
– Это не роскошь, – прервал он сухо. – Кельвин, мне кажется, что ты все еще не понимаешь или… постой! – У него заблестели глаза. – Ты можешь рассказать, кто это был?
Я проглотил слюну и опустил голову. Мне не хотелось смотреть на него. Лучше бы это был кто-нибудь другой, не он. Но выбора не было. Кусок марли отклеился и упал мне на руку. Я вздрогнул от скользкого прикосновения.
– Женщина, которая… – Я не кончил. – Она убила себя. Сделала себе укол…
Снаут ждал.
– Самоубийство? – спросил он, видя, что я молчу.
– Да.
– Это все?
Я молчал.
– Не может быть, чтобы все…
Я быстро поднял голову. Он на меня не смотрел.
– Откуда ты знаешь?
Он не ответил.
– Хорошо, – сказал я, облизнув губы. – Мы поссорились. Собственно… Я ей сказал, знаешь, как говорят со зла… Забрал вещи и ушел. Она дала мне понять… не сказала прямо… но если с кем-нибудь прожил годы, то это и не нужно… Я был уверен, что это только слова… что она испугается и не сделает этого… так ей и сказал. На другой день я вспомнил, что оставил в шкафу… яды. Она знала о них. Они были мне нужны, я принес их из лаборатории и объяснил ей тогда, как они действуют. Я испугался и хотел пойти к ней, но потом подумал, что это будет выглядеть так, будто я принял ее слова всерьез, и… оставил все как было. На третий день я все-таки пошел, это не давало мне покоя. Но… когда пришел, она была уже мертвой.
– Ах ты, святая невинность…
Это меня взорвало. Но, посмотрев на Снаута, я понял, что он вовсе не издевается. Я как будто в первый раз увидел его. У него было серое лицо, в глубоких морщинах которого пряталась невыразимая усталость. Он выглядел как тяжело больной человек.
– Зачем ты так говоришь? – спросил я удивительно несмело.
– Потому что эта история трагична. Нет, нет, – добавил он быстро, уловив мое движение, – ты все еще не понимаешь. Конечно, ты можешь это очень тяжело переживать, даже считать себя убийцей, но… это не самое страшное.
– Что ты говоришь?! – заметил я язвительно.
– Утешаешься тем, что мне не веришь. То, что случилось, наверно, страшно, но еще страшнее то, что… не случилось. Никогда.
– Не понимаю, – проговорил я неуверенно. – Правда, ничего не понимаю.
Снаут кивнул.
– Нормальный человек… Что это такое – нормальный человек? Тот, кто никогда не сделал ничего мерзкого. Но наверняка ли он об этом никогда не думал? А может быть, даже не он подумал, а в нем что-то подумало, появилось десять или тридцать лет назад, может, защитился от этого, и забыл, и не боялся, так как знал, что никогда этого не осуществит. Ну а теперь вообрази себе, что неожиданно, среди бела дня, в окружении других людей встречаешь это, воплощенное в плоть и кровь, прикованное к тебе, неистребимое, что тогда? Что будет тогда?
Я молчал.
– Станция, – сказал он тихо. – Тогда будет станция Солярис.
– Но… что же это может быть? – спросил я нерешительно. – Ведь ни ты, ни Сарториус не преступники…
– Но ты же психолог, Кельвин! – прервал он нетерпеливо. – У кого не было когда-нибудь такого сна? Бреда? Подумай о… о фетишисте, который влюбился, ну, скажем, в грязный лоскут; который, рискуя шкурой, добывает мольбами и угрозами этот свой драгоценный омерзительный лоскут… Это, должно быть, забавно, а? Который одновременно стыдится предмета своего вожделения, и сходит по нему с ума, и готов отдать за него жизнь, поднявшись, быть может, до чувств Ромео к Джульетте. Такое бывает. Известно ведь, что существуют поступки… ситуации… такие, что никто не отважится их реализовать вне своего воображения… в какой-то один момент ошеломления, упадка, сумасшествия, называй это как хочешь. После чего слово становится делом. Это все.
– Это… все, – повторил я бессмысленно, деревянным голосом. В голове у меня шумело. – Но станция? При чем здесь станция?
– Ты что, притворяешься? – буркнул Снаут. Он смотрел на меня испытующе. – Ведь я все время говорю о Солярисе, только о Солярисе и ни о чем ином. Не моя вина, если это так сильно отличается от того, чего ты ожидал. Впрочем, ты пережил достаточно, чтобы по крайней мере выслушать меня до конца. Мы отправляемся в космос, приготовленные ко всему, то есть к одиночеству, борьбе, страданиям и смерти. Из скромности мы не говорим этого вслух, но думаем про себя, что мы великолепны. А на самом деле, на самом деле это не все, и наша готовность оказывается лишь позой. Мы вовсе не хотим завоевывать космос, хотим только расширить Землю до его границ. Одни планеты пустынны, как Сахара, другие покрыты льдом, как полюс, или жарки, как бразильские джунгли. Мы гуманны, благородны, мы не желаем покорять другие расы, стремимся только передать им наши ценности и взамен принять их наследие. Мы считаем себя рыцарями святого Контакта. Это вторая ложь. Не ищем никого, кроме людей. Не нужно нам других миров. Нам нужно зеркало. Мы не знаем, что делать с иными мирами. Хватит с нас одного этого, и он нас угнетает. Мы хотим найти собственный, идеализированный образ, это должны быть миры с цивилизацией более совершенной, чем наша. В других мы надеемся найти изображение нашего примитивного прошлого. Между тем по ту сторону есть что-то, чего мы не принимаем, от чего защищаемся. А ведь мы принесли с Земли не только дистиллят добродетели, не только героический монумент Человека! Прилетели сюда такими, какие мы есть в действительности, и когда другая сторона показывает нам эту действительность – ту ее часть, которую мы замалчиваем, – не можем с этим примириться.
– Но что же это? – спросил я, терпеливо его выслушав.
– То, чего мы хотели: контакт с иной цивилизацией. Мы добились его, этого контакта. Увеличенная, как под микроскопом, наша собственная чудовищная безобразность. Наше шутовство и позор!!! – Его голос дрожал от ярости.
– Значит, ты считаешь, что это… океан? Что это он? Но зачем? Сейчас совсем не важен механизм, но для чего? Ты серьезно думаешь, что он хочет над нами позабавиться? Или наказать нас? Это ведь всего-навсего примитивная демонология. Планета, захваченная очень большим дьяволом, который для удовлетворения своего дьявольского чувства юмора подсовывает членам научной экспедиции любовниц. Ты ведь сам не веришь в этот законченный идиотизм.
– Этот дьявол вовсе не так глуп, – пробурчал он сквозь зубы.
Я изумленно посмотрел на него. Мне пришло в голову, что в конце концов его нервы могли не выдержать, даже если всего, что происходило на станции, нельзя было объяснить сумасшествием. «Реактивный психоз?..» – мелькнула у меня мысль, когда он начал почти беззвучно смеяться.
– Ставишь мне диагноз? Не торопись. По сути дела, у тебя это было в такой безобидной форме, что ты просто еще ничего не знаешь!
– Ага. Дьявол сжалился надо мной, – бросил я. Разговор начал мне надоедать.
– Чего ты, собственно, хочешь? Чтобы я рассказал тебе, какие планы строят против нас икс биллионов частиц метаморфной плазмы? Может быть, никаких.
– Как это никаких? – спросил я, ошеломленный.
Снаут опять усмехнулся.
– Ты должен знать, что наука занимается только тем, как что-то делается, а не тем, почему это делается. Как? Ну, началось это через восемь или девять дней после того эксперимента с рентгеном. Может быть, океан ответил на излучение каким-либо другим излучением, может быть, прозондировал наши мозги и извлек из них какие-то изолированные островки психики.
– Островки психики?
Это меня заинтересовало.
– Ну да, процессы, оторванные от всех остальных, замкнутые на себя, подавленные, приглушенные, какие-то воспаленные очажки памяти. Он воспринял их как рецепт, как план какой-то конструкции… Ты ведь знаешь, насколько похожи друг на друга асимметричные кристаллы хромосом и тех нуклеиновых соединений цереброцидов, которые составляют основу процессов запоминания… Ведь наследственная плазма – плазма «запоминающая». Таким образом, океан извлек это из нас, зафиксировал, а потом… ты знаешь, что было потом. Но для чего это было сделано? Ба! Во всяком случае, не для того, чтобы нас уничтожить. Это он мог сделать гораздо проще. Вообще – при такой технологической свободе – он может, собственно говоря, все. Например, засылать к нам двойников.
– А! – воскликнул я. – Вот почему ты так испугался в первый вечер, когда я пришел!
– Да. Возможно. А откуда ты знаешь, что я и вправду тот добрый старый Хорек, который прилетел сюда два года назад?
Снаут начал тихо смеяться, как будто мое состояние доставило ему Бог знает какое удовольствие, но сразу же перестал.
– Нет, нет, – буркнул он. – И без того достаточно… Может, различий и больше, но я знаю только одно: нас с тобой можно убить.
– А их нет?
– Не советую тебе пробовать. Жуткое зрелище!
– Ничем?
– Не знаю. Во всяком случае, ни ядом, ни ножом, ни веревкой…
– Атомной пушкой?
– Ты бы попробовал?
– Не знаю. Если есть уверенность, что это не люди…
– А если в некотором смысле да? Субъективно они люди. Они совершенно не отдают себе отчета в своем… происхождении. Ты, очевидно, это заметил?
– Да. Ну и… как это происходит?
– Регенерируют с необыкновенной скоростью. С невозможной скоростью, прямо на глазах, говорю тебе, и снова начинают поступать так… так…
– Как что?
– Как наше представление о них, те записи в памяти, по которым…
– Да. Это правда, – подтвердил я, не обращая внимания на то, что мазь стекает с моих обожженных щек и капает на руки. – А Гибарян знал?.. – спросил я быстро.
Он посмотрел на меня внимательно.
– Знал ли он то, что и мы?
– Да.
– Почти наверняка.
– Откуда ты знаешь, он что-нибудь говорил?
– Нет. Но я нашел у него одну книжку…
– «Малый Апокриф»?! – воскликнул я, вскакивая.
– Да. А откуда ты об этом можешь знать? – удивился он, с беспокойством впиваясь взглядом в мое лицо.
Я остановил его жестом.
– Спокойно. Видишь ведь, что я обожжен и совсем не регенерирую. Он оставил письмо для меня.
– Что ты говоришь? Письмо? Что в нем было?
– Немного. Собственно, не письмо, а записка. Библиографическая ссылка на Соляристическое приложение и на этот «Апокриф». Что это такое?
– Старое дело. Может, оно и имеет со всем этим что-то общее. Держи.
Он вынул из кармана переплетенный в кожу, вытертый на углах тонкий томик и подал мне.
– А Сарториус?.. – бросил я, пряча книжку.
– Что Сарториус? В подобной ситуации каждый держится как может. Он старается быть нормальным – у него это означает официальным.
– Ну знаешь!
– Это так. Я был с ним однажды в переплете… Не буду вдаваться в подробности, достаточно сказать, что на восьмерых у нас осталось пятьсот килограммов кислорода. И вот мы стали бросать повседневные дела, под конец все ходили бородатые, а он один брился, чистил ботинки… такой уж он человек. Естественно, то, что он сделает сейчас, будет притворством, комедией или преступлением.
– Преступлением?
– Хорошо, пусть не преступлением. Нужно придумать для этого какое-нибудь новое определение. Например, «реактивный развод». Лучше звучит?
– Ты чрезвычайно остроумен.
– А ты бы предпочел, чтобы я плакал? Предложи что-нибудь.
– А, оставь меня в покое.
– Нет, я говорю серьезно. Ты знаешь теперь примерно столько же, сколько и я. У тебя есть какой-то план?
– Да ты что?! Я представления не имею, как быть, когда… она снова появится. Должна явиться?
– Скорее всего да.
– Но как же они попадают внутрь? Ведь станция герметична. Может быть, панцирь…
– Панцирь в порядке. Понятия не имею как. Чаще всего мы видим гостей, когда просыпаемся, но спать-то хотя бы изредка надо.
Он встал. Я тоже.
– Послушай-ка, Снаут… Речь идет о ликвидации станции. И ты хочешь, чтобы инициатива исходила от меня?
Он покачал головой.
– Это не так просто. Конечно, мы всегда можем сбежать хотя бы на сателлоид и оттуда послать SOS. Решат, разумеется, что мы сошли с ума, – какой-нибудь санаторий на Земле, пока мы все хорошенько не забудем, – бывают же случаи коллективного помешательства на таких изолированных базах… Может быть, это было бы не самым плохим выходом… Сад, тишина, белые палаты, прогулки с санитарами…
Снаут говорил совершенно серьезно, держа руки в карманах, уставившись невидящим взглядом в угол комнаты. Красное солнце уже исчезло за горизонтом, и гривастые волны расплавились в черную пустыню. Небо пылало. Над этим двухцветным, необыкновенно унылым пейзажем плыли тучи с лиловыми кромками.
– Значит, хочешь сбежать? Или нет? Еще нет?
Он усмехнулся:
– Непреклонный покоритель… ты еще не испробовал этого, а то не был бы таким требовательным. Речь идет не о том, чего хочется, а о том, что возможно.
– Что?
– Вот этого-то я и не знаю.
– Значит, остаемся тут? Думаешь, найдется средство?..
Снаут посмотрел на меня, на его изнуренном, изрытом морщинами лице шелушилась кожа.
– Кто знает. Может, это окупится, – сказал он наконец. – О нем не узнаем, пожалуй, ничего, но, может быть, о себе…
Он отвернулся, взял свои бумаги и вышел. Делать мне было нечего, я мог только ждать. Я подошел к окну и смотрел на кроваво-черный океан, почти не видя его. Мне пришло в голову, что я мог бы закрыться в какой-нибудь из ракет, но я не думал об этом серьезно, это было чересчур глупо – раньше или позже мне пришлось бы выйти. Я сел у окна и вынул книжку, которую дал мне Снаут. Света было еще достаточно, страница порозовела, комната пылала багрянцем.
Это были собранные неким Оттоном Равинтцером, магистром философии, статьи и работы неоспоримой ценности. Каждой науке всегда сопутствует какая-нибудь псевдонаука, ее дикое преломление в умах определенного типа; астрономия карикатурным образом отражается в астрологии, как химия – когда-то в алхимии; понятно, что рождение соляристики сопровождалось настоящим взрывом мыслей-монстров. Книга Равинтцера содержала духовную пищу именно этого рода; впрочем, нужно сказать честно, что в предисловии он отмежевывался от этого паноптикума. Просто он не без оснований считал, что такой сборник может быть ценным документом эпохи как для историка, так и для психолога науки.
Рапорт Бертона занимал в книге почетное место. Он состоял из нескольких частей. Первую составляла копия его бортового журнала, весьма лаконичного.
От четырнадцати до шестнадцати часов сорока минут условного времени экспедиции записи были короткими и негативными.
«Высота 1000, 1200 или 800 метров, ничего не замечено, океан пуст». Это повторялось несколько раз.
Потом в 16.40: «Поднимается красный туман. Видимость 700 метров. Океан пуст».
В 17.00: «Туман становится гуще, штиль, видимость 400 метров. Спускаюсь на 200».
В 17.20: «Я в тумане. Высота 200. Видимость 20–40 метров. Штиль. Поднимаюсь на 400».
В 17.45: «Высота 500. Лавина тумана до горизонта. В тумане воронкообразные отверстия, сквозь которые проглядывает поверхность океана. Пытаюсь войти в одну из этих воронок».
В 17.52: «Вижу что-то вроде водоворота – выбрасывает желтую пену. Окружен стеной тумана. Высота 100. Спускаюсь на 20».
На этом кончались записи в бортовом журнале Бертона. Дальнейшие страницы так называемого рапорта составляла выдержка из его истории болезни; точнее говоря, это был текст показаний, продиктованных Бертоном и прерывавшихся вопросами членов комиссии.
«Бертон. Когда я спустился до тридцати метров, стало трудно удерживать высоту, так как в этом круглом, свободном от тумана пространстве дул порывистый ветер. Я вынужден был все внимание сосредоточить на управлении и поэтому некоторое время, минут 10–15, не выглядывал из кабины. Из-за этого я против своего желания забрался в туман, меня бросил туда сильный порыв ветра. Это был не обычный туман, а как бы взвесь, по-моему, коллоидная, она залепила все стекла. Очистить их было очень трудно. Взвесь оказалась страшно липкой. Тем временем у меня процентов на тридцать упали обороты из-за сопротивления, которое оказывал винту этот туман, и я начал терять высоту. Я спустился очень низко и, боясь зацепиться за волны, дал полный газ. Машина держала высоту, но вверх не шла. У меня было еще четыре патрона ракетных ускорителей. Я не использовал их, решив, что положение может ухудшиться и тогда они мне понадобятся. При полных оборотах началась очень сильная вибрация; я понял, что винт облеплен этой странной взвесью; указатели подъемной силы по-прежнему были на нуле, и я ничего не мог с этим поделать. Солнца я не видел с того момента, когда вошел в туман, но в его направлении туман светился красным. Я все еще кружил, надеясь, что в конце концов сумею найти одно из свободных от тумана мест, и действительно, через каких-нибудь полчаса мне это удалось. Я выскочил в открытое пространство, нечто вроде цилиндра диаметром в несколько сот метров. Его границы образовывал стремительно клубящийся туман, как бы поднимаемый мощными конвекционными потоками. Поэтому я старался держаться как можно ближе к середине «дыры» – там воздух был наиболее спокойным. В это время я заметил перемену в состоянии поверхности океана. Волны почти полностью исчезли, а поверхностный слой этой жидкости – того, из чего состоит океан, – стал полупрозрачным с замутнениями, которые постепенно исчезали, так что через некоторое время все полностью очистилось, и я мог сквозь слой толщиной, наверно, в несколько метров смотреть вглубь. Там громоздился желтый ил, который тонкими полосами поднимался вверх и, всплывая на поверхность, стеклянно блестел, начинал бурлить и пениться, а потом застывал; тогда он был похож на очень густой пригоревший сахарный сироп. Этот ил, или слизь, собирался в большие комки, вздымался над поверхностью, образовывал бугры, похожие на цветную капусту, и постепенно формировал разнообразные фигуры. Меня начало затягивать к стене тумана, и поэтому мне пришлось несколько минут рулями и оборотами винта бороться с этим движением, а когда я снова смог смотреть вниз, увидел под собой нечто напоминавшее сад. Да, сад. Я видел карликовые деревья, и живые изгороди, и дорожки, не настоящие – все это было из той же самой субстанции, которая уже целиком затвердела, как желтоватый гипс. Поверхность сильно блестела. Я опустился низко как только смог, чтобы все тщательно рассмотреть.
Вопрос. У этих деревьев и других растений, которые ты видел, были листья?
Ответ Бертона. Нет. Просто это имело такой вид – как бы модель сада. Ну да. Модель. Так это выглядело. Модель, но, пожалуй, в натуральную величину. Потом все начало трескаться и ломаться, из расщелин, которые были совершенно черными, волнами выдавливался на поверхность густой ил и застывал, часть стекала, а часть оставалась, и все забурлило еще сильнее, покрылось пеной, и ничего, кроме нее, я уже не видел. Одновременно туман начал стискивать меня со всех сторон, поэтому я увеличил обороты и поднялся на триста метров.
Вопрос. Ты совершенно уверен, что картина, которую ты наблюдал, напоминала сад, а не что другое?
Ответ Бертона. Да. Ведь я заметил там различные детали. Помню, например, такое: в одном месте стояли в ряд какие-то квадратные коробки. Позднее мне пришло в голову, что это могла быть пасека.
Вопрос. Это пришло тебе в голову потом? Но не в тот же момент?
Ответ Бертона. Нет, потому что все это было как бы из гипса. Я видел и другие вещи.
Вопрос. Какие вещи?
Ответ Бертона. Не могу сказать точно, я не успел их хорошенько рассмотреть. У меня было впечатление, что под некоторыми кустами лежали какие-то орудия. Они были продолговатой формы, с выступающими зубьями, как бы гипсовые отливки небольших садовых машин. Но в этом я полностью не уверен. А в остальном – да.
Вопрос. Ты не подумал, что это галлюцинация?
Ответ Бертона. Нет. Я решил, что это была фата-моргана. О галлюцинации я не думал, так как чувствовал себя совсем хорошо, а также потому, что никогда в жизни ничего подобного не видел. Когда я поднялся до трехсот метров, туман подо мной был испещрен дырками, совсем как сыр. Одни из этих дырок были пусты, и я видел в них, как волнуется океан, в других что-то клубилось. Я спустился в одно из таких отверстий и с высоты сорока метров увидел, что под поверхностью океана – но совсем неглубоко – лежит стена, как бы стена огромного здания: она четко просвечивала сквозь волны, и в ней были ряды регулярно расположенных прямоугольных отверстий, похожих на окна. Мне даже показалось, что в некоторых окнах что-то движется. Но в этом я не совсем уверен. Затем стена начала медленно подниматься и выступать из океана. По ней целыми водопадами стекал ил и какие-то слизистые образования, сгущения с прожилками. Вдруг она развалилась на две части и ушла в глубину так быстро, что мгновенно исчезла. Я снова поднял машину и летел над самым туманом, почти касаясь его своим шасси. Потом увидел следующую воронку. Она была, наверно, в несколько раз больше первой. Уже издалека я заметил плавающий предмет. Он был светлым, почти белым, и мне показалось, что это скафандр Фехнера, тем более что по форме он напоминал человека. Я очень резко развернул машину – боялся, что могу проскочить это место и уже не найду его. В это время фигура слегка приподнялась, словно она плавала или же стояла по пояс в волне. Я спешил и спустился так низко, что почувствовал удар шасси обо что-то мягкое, возможно, о гребень волны – здесь она была порядочной. Человек, да, да, человек был без скафандра. Несмотря на это, он двигался.
Вопрос. Видел ли ты его лицо?
Ответ Бертона. Да.
Вопрос. Кто это был?
Ответ Бертона. Это был ребенок.
Вопрос. Какой ребенок? Ты раньше когда-нибудь видел его?
Ответ Бертона. Нет. Никогда. Во всяком случае, не помню этого. Как только я приблизился – меня отделяло от него метров сорок, может, немного больше, – я заметил, что с ним что-то не так.
Вопрос. Что ты под этим понимаешь?
Ответ Бертона. Сейчас скажу. Сначала я не знал, что это. Только немного погодя понял: он был необыкновенно большим. Гигантским – это еще слабо сказано. Он был, пожалуй, высотой метра четыре. Точно помню, что, когда я ударился шасси о волну, его лицо оказалось немного выше моего, хотя я сидел в кабине, то есть находился на высоте трех метров от поверхности океана.
Вопрос. Если он был таким большим, почему ты решил, что это ребенок?
Ответ Бертона. Это был очень маленький ребенок.
Вопрос. Твой ответ не кажется тебе нелогичным, Бертон?
Ответ Бертона. Нет. Совсем нет. Потому что я видел его лицо. Ну и, наконец, пропорции тела были детскими. Он показался мне… совсем младенцем. Нет, это преувеличение. Наверное, ему было два или три года. У него были черные волосы и голубые глаза, огромные! И он был голый. Совершенно голый, как новорожденный. Он был мокрый, вернее, скользкий, кожа у него блестела. Это зрелище подействовало на меня ужасно. Я уже не верил ни в какую фатаморгану. Я видел его слишком четко. Он поднимался и опускался на волне, но независимо от этого еще и двигался. Это было омерзительно!
Вопрос. Почему? Что он делал?
Ответ Бертона. Он выглядел… ну, как в каком-то музее, как кукла, но живая кукла. Открывал и закрывал рот и совершал разные движения. Омерзительно! Это были не его движения.
Вопрос. Как это понять?
Ответ Бертона. Я не очень-то приближался к нему. Пожалуй, двадцать метров – это наиболее точная оценка. Но я сказал уже, каким он был громадным, и благодаря этому я видел его чрезвычайно четко. Глаза у него блестели, и вообще он производил впечатление живого ребенка, только вот эти движения, как если бы кто-то пробовал… как будто кто-то его изучал…
Вопрос. Постарайся объяснить точнее, что это значит.
Ответ Бертона. Не знаю, удастся ли мне. У меня было такое впечатление. Это было интуитивно. Я не задумывался над этим. Его движения были неестественны.
Вопрос. Хочешь ли ты сказать, что, допустим, руки двигались так, как не могут двигаться человеческие руки из-за ограниченной подвижности в суставах?
Ответ Бертона. Нет. Совсем не то… Но… его движения не имели никакого смысла. Каждое движение в общем что-то значит, для чего-то служит…
Вопрос. Ты так считаешь? Движения младенца не должны что-либо значить.
Ответ Бертона. Это я знаю. Но движения младенца беспорядочные, нескоординированные. Обобщенные. А те были… есть, понял! Они были методичны. Они проделывались по очереди, группами, сериями. Как будто кто-то хотел выяснить, что́ этот ребенок в состоянии сделать руками, а что́ – торсом и ртом. Хуже всего было с лицом, наверно, потому, что лицо наиболее выразительно, а это было… Нет, не могу этого определить. Оно было живым, да, но не человеческим. Я хочу сказать, черты лица были в полном порядке, и глаза, и цвет, и все, но выражение, мимика – нет.
Вопрос. Были ли это гримасы? Ты знаешь, как выглядит лицо человека при эпилептическом припадке?
Ответ Бертона. Да. Я видел такой припадок. Понимаю. Нет, это было что-то другое. При эпилепсии бывают конвульсии, судороги, а это были движения совершенно плавные и непрерывные, ловкие, если так можно сказать, мелодичные. У меня нет другого определения. Ну и лицо. С лицом было то же самое. Лицо не может выглядеть так, чтобы одна половина была веселой, а другая – грустной, чтобы одна часть грозила или боялась, а другая – торжествовала или делала что-то в этом роде. Но с ребенком было именно так. Кроме того, все эти движения и мимическая игра происходили с необычайной быстротой. Я там был очень недолго. Может быть, десять секунд, а может, и меньше.
Вопрос. И ты всерьез утверждаешь, что все это успел заметить за такой короткий промежуток времени? Впрочем, откуда ты знаешь, как это долго продолжалось? Ты смотрел на часы?
Ответ Бертона. Нет. На часы я не смотрел. Но летаю уже шестнадцать лет. В моей профессии нужно уметь оценивать время с точностью до секунды. Это рефлекс. Пилот, который не может в любых условиях определить, длилось ли какое-то событие пять секунд или десять, никогда не будет многого стоить. То же самое и с наблюдением. Человек с годами начинает схватывать все в самые короткие промежутки времени.
Вопрос. Больше ты ничего не видел?
Ответ Бертона. Видел. Но остальное я не помню так ясно. Возможно, доза оказалась для меня слишком большой. Мой мозг как бы закупорился. Туман начал затягивать дыру, и я вынужден был пойти вверх. Вынужден был, но не помню, как и когда это сделал. Первый раз в жизни я чуть не разбился. У меня так дрожали руки, что я не мог как следует удержать штурвал. Кажется, я что-то кричал и вызывал базу, хотя знал, что связи нет.
Вопрос. Пробовал ли ты тогда вернуться?
Ответ Бертона. Нет. Набрав высоту, я подумал, что, может быть, в какой-нибудь из этих дыр находится Фехнер. Я знаю, это звучит бессмысленно. Но я так думал. Раз уж происходят такие вещи, подумал я, то, может быть, и Фехнера удастся найти. Поэтому я решил влезать во все дыры, какие только замечу. Но на третий раз я увидел такое, что с трудом увел машину вверх, и понял, что все это мне не по силам. Я больше не мог. Я почувствовал слабость, и меня вырвало. Раньше я не знал, что это такое. Меня никогда не тошнило.
Вопрос. Это был признак отравления, Бертон?
Ответ Бертона. Возможно. Не знаю. Но того, что я увидел в третий раз, я не выдумал, этого не объяснить отравлением.
Вопрос. Откуда ты можешь об этом знать?
Ответ Бертона. Это не было галлюцинацией. Галлюцинация – это ведь то, что создает мой собственный мозг, так?
Вопрос. Так.
Ответ Бертона. Ну вот. А ничего подобного мой мозг создать не мог. Никогда в это не поверю. Он на такое не способен.
Вопрос. Расскажи поточнее, что это было, хорошо?
Ответ Бертона. Сначала я должен узнать, как будет расценено то, что я уже рассказал.
Вопрос. Какое это имеет значение?
Ответ Бертона. Для меня – принципиальное. Я сказал, что увидел такое, чего никогда не забуду. Если комиссия решит, что рассказанное мной хотя бы на один процент правдоподобно и, следовательно, нужно начать соответствующее изучение этого океана, то скажу все. Но если комиссия сочтет, что это галлюцинации, не скажу ничего.
Вопрос. Почему?
Ответ Бертона. Потому что содержание моих галлюцинаций, каким бы оно ни было, – мое личное дело. Содержание же моих исследований на Солярисе – нет.
Вопрос. Значит ли это, что ты отказываешься от всяких дальнейших ответов до принятия решения компетентными органами экспедиции? Ты ведь должен понимать, что комиссия не уполномочена немедленно принимать решение.
Ответ Бертона. Да».
На этом кончался первый протокол. Был еще фрагмент другого, составленного на одиннадцать дней позднее.
«Председательствующий… Принимая все это во внимание, комиссия, состоящая из трех врачей, трех биологов, одного физика, одного инженера-механика и заместителя начальника экспедиции, пришла к убеждению, что сообщенные Бертоном сведения представляют собой содержание галлюцинаторного комплекса, вызванного влиянием отравления атмосферой планеты, с симптомами помрачения сознания, которым сопутствовало возбуждение ассоциативных зон коры головного мозга, и что этим сведениям в действительности ничего или почти ничего не соответствует.
Бертон. Простите. Что значит «ничего или почти ничего»? Что это – «почти ничего»? Насколько оно велико?
Председательствующий. Я еще не кончил. Отдельно запротоколировано votum separatum[5] доктора физики Арчибальда Мессенджера, который заявил, что рассказанное Бертоном могло, по его мнению, происходить в действительности и нуждается в добросовестном изучении. Это все.
Бертон. Я повторяю свой вопрос.
Председательствующий. Это очень просто. «Почти ничего» означает, что какие-то реальные явления могли вызвать твои галлюцинации, Бертон. Самый нормальный человек может во время ветреной погоды принять качающийся куст за какое-то существо. Что же говорить о чужой планете, да еще когда мозг наблюдателя находится под действием яда! В этом нет для тебя ничего оскорбительного. Каково же твое решение в связи с вышеуказанным?
Бертон. Мне бы хотелось сначала узнать, какие последствия будет иметь votum separatum доктора Мессенджера.
Председательствующий. Практически никаких. Это значит, что исследования в этом направлении проводиться не будут.
Бертон. Вносится ли в протокол то, что мы говорим?
Председательствующий. Да.
Бертон. В связи с этим я хотел бы сказать, что, по моему убеждению, комиссия проявила неуважение не ко мне, я здесь не в счет, а к самому духу экспедиции. В соответствии с моим первым заявлением на дальнейшие вопросы отвечать отказываюсь.
Председательствующий. Это все?
Бертон. Да. Но я хотел бы увидеться с доктором Мессенджером. Это возможно?
Председательствующий. Конечно».
На этом кончался второй протокол. Внизу страницы было помещено напечатанное мелким шрифтом примечание, сообщающее, что д-р Мессенджер на следующий день провел трехчасовую конфиденциальную беседу с Бертоном, после чего обратился в Совет экспедиции, снова настаивая на изучении показаний пилота.
Он утверждал, что за такое решение говорят новые, дополнительные данные, которые представил ему Бертон, но которые он сможет предъявить только после принятия советом положительного решения. Совет, в который входили Шеннон, Тимолис и Трахье, отнесся к этому предложению отрицательно, на том дело и кончилось.
В книге была еще фотокопия одной страницы письма, найденного в посмертных бумагах Мессенджера, вероятно, черновика; Равинтцеру не удалось выяснить, было ли послано это письмо и имело ли оно какие-нибудь последствия.
«…Ее невероятная тупость, – начинался текст. – Заботясь о своем авторитете, совет, а говоря конкретно, Шеннон и Тимолис (так как голос Трахье ничего не значит) отвергли мое требование. Сейчас я обращаюсь непосредственно в институт, но, сам понимаешь, это лишь протест бессильного. Связанный словом, я не могу, к сожалению, сообщить тебе того, что рассказал мне Бертон. На решение совета, очевидно, повлияло то, что с открытием к ним пришел человек без всякой ученой степени, хотя не один исследователь мог бы позавидовать этому пилоту, его присутствию духа и таланту наблюдателя. Очень прошу тебя, пошли мне с обратной почтой след. данные:
1) биографию Фехнера, начиная с детства;
2) все, что тебе известно о его родственниках и родственных отношениях; по-видимому, он оставил сиротой маленького ребенка;
3) фотографию местности, где он воспитывался. Мне хотелось бы еще рассказать тебе, что я обо всем этом думаю. Как ты знаешь, через некоторое время после вылета Фехнера и Каруччи в центре красного солнца образовалось пятно, которое своим корпускулярным излучением нарушило радиосвязь, главным образом, по данным сателлоида, в Южном полушарии, то есть там, где находилась наша база. Фехнер и Каруччи отдалились от базы больше всех остальных исследовательских групп.
Такого густого и упорно держащегося тумана при полном штиле мы не наблюдали до дня катастрофы за все время пребывания на планете.
По моему мнению, то, что видел Бертон, было частью операции «Человек», проводившейся этим липким чудовищем. Истинным источником всех образований, замеченных Бертоном, был Фехнер – его мозг в ходе какого-то непонятного для нас «психического вскрытия»; речь шла об экспериментальном воспроизведении, о реконструкции некоторых (вероятно, наиболее устойчивых) следов его памяти.
Я знаю, что это звучит фантастично, знаю, что могу ошибиться. Прошу тебя мне помочь: я сейчас нахожусь на Аларике и здесь буду ожидать твоего ответа.
Твой А.».
Я читал с трудом, уже совсем стемнело, и книжка в моей руке стала серой. Наконец буквы начали сливаться, но пустая часть страницы свидетельствовала о том, что я дошел до конца этой истории, которая в свете моих собственных переживаний казалась весьма правдоподобной. Я повернулся к окну. Пространство за ним было темно-фиолетовым, над горизонтом еще тлели облака, похожие на угасающий уголь. Океан, окутанный тьмой, не был виден. Я слышал слабый шелест бумажных полосок над вентиляторами.
Нагретый воздух с легким запахом озона, казалось, загустел. Абсолютная тишина царила на станции. Я подумал, что в нашем решении остаться нет ничего героического. Эпоха героической борьбы, смелых экспедиций, ужасных смертей, таких хотя бы, как гибель первой жертвы океана, Фехнера, осталась далеко позади. Меня уже почти не интересовало, кто «гости» Снаута или Сарториуса. «Через некоторое время, – подумал я, – мы перестанем стыдиться друг друга и замыкаться в себе. Если мы не сможем избавиться от «гостей», то привыкнем к ним и будем жить с ними, а если их создатель изменит правила игры, мы приспособимся и к новым, хотя некоторое время будем мучиться, метаться, может быть, даже тот или другой покончит с собой, но в конце концов все снова придет в равновесие».
Комнату поглотила темнота, сейчас очень похожая на земную. Только контуры умывальника и зеркала белели во мраке. Я встал, на ощупь нашел клочок ваты на полке, обтер влажным тампоном лицо и лег навзничь на кровать. Где-то надо мной, похожий на трепетание бабочки, поднимался и пропадал шелест у вентилятора. Я не видел даже окна, все скрыл мрак, полоска неведомо откуда идущего тусклого света висела передо мной, я не знаю даже, на стене или в глубине пустыни, там, за окном. Я вспомнил, как ужаснул меня в прошлый раз пустой взор соляристического пространства, и почти улыбнулся. Я не боялся его. Ничего не боялся. Я поднес к глазам руку. Фосфоресцирующим веночком цифр светился циферблат часов. Через час должно было взойти голубое солнце. Я наслаждался темнотой и глубоко дышал, пустой, свободный от всяких мыслей.
Пошевелившись, я почувствовал прижатую к бедру плоскую коробку магнитофона. Да. Гибарян. Его голос, сохранившийся на пленке. Мне даже в голову не пришло воскресить его, послушать. Это было все, что я мог для него сделать.
Я взял магнитофон, чтобы спрятать его под кровать, и, услышал шелест и слабый скрип открывающейся двери.
– Крис?.. – донесся до меня тихий голос, почти шепот. – Ты здесь, Крис? Так темно.
– Это ничего, – сказал я. – Не бойся. Иди сюда.