«Выйди, мать, наружу, посмотри на диво:
Из-под снега травка проросла красиво.
Влезь-ко, мать, на крышу, глянь-ко на восток:
Из-под льда ущелья вешний вон цветок».
– «Не пробиться травке из-под груды снежной,
Изо льда ущелья цвет не виден нежный;
Никакого дива: влюблена то ты,
Так тебе на снеге чудятся цветы».
От садового входа впопыхах воевода
В дом вбежал, – еле дух переводит;
Дернул занавес, – что же? глядь на женино
ложе —
Задрожал, – никого не находит.
Он поник головою и дрожащей рукой
Сивый ус покрутил он угрюмо;
Взором ложе окинул, рукава в тыл закинул,
И позвал казака он Наума.
«Гей, ты, хамово племя! Отчего в это время
У ворот ни собаки, ни дворни?
Снимешь сумку барсучью и винтовку гайдучью
Да с крюка карабин мой проворней».
Взяли ружья, помчались, до ограды подкрались,
Где беседка стоит садовая.
На скамейке из дерна что-то бело и черно:
То сидела жена молодая.
Белой ручки перстами, скрывши очи кудрями,
Грудь сорочкой она прикрывала,
А другою рукою от колен пред собою
Плечи юноши прочь отклоняла.
Тот, к ногам преклоненный, говорит ей,
смущенный,
«Так конец и любви, и надежде!
Так за эти объятья, за твои рукожатья
Заплатил воевода уж прежде!
Сколько лет я вздыхаю, той же страстью
сгораю, —
И удел мой страдать бесконечно!
Не любил, не страдал он, лишь казной
побряцал он, —
И ты всё ему предала вечно.
Он – что ночь – властелином, на пуху
лебедином
Старый лоб к этим персям склоняет
И с ланит воспаленных и с кудрей
благовонных
Мне запретную сладость впивает.
Я ж, коня оседлавши, чуть луну увидавши,
Тороплюся по хладу ненастья,
Чтоб встречаться стенаньем и прощаться
желаньем
Доброй ночи и долгого счастья».
Не пленивши ей слуха, верно, шепчет ей в ухо
Он иные мольбы и заклятья,
Что она без движенья и полна упоенья
Пала к милому тихо в объятья.
С казаком воевода ладят с первого взвода
И патроны из сумки достали,
И скусили зубами, и в стволы шомполами
Порох с пулями плотно загнали.
«Пан, – казак замечает, – бес какой-то
мешает:
Не бывать в этом выстреле толку.
Я, курок нажимавши, сыпал мимо, дрожавши,
И слеза покатилась на полку».
– «Ты, гайдук, стал калякать? Научу тебя
плакать,
Только слово промолвить осмелься!
Всыпь на полку, да живо! сдерни ногтем огниво,
И той женщине в лоб ты прицелься.
Выше, враправо, до разу, моего жди приказу!
Молодца-то при первом наводе…»
Но казак не дождался, громко выстрел раздался
И прямехонько в лоб – воеводе.
О милая дева, к чему нам, к чему говорить?
Зачем, при желании чувством с тобой поделиться,
Не в силах я прямо душой в твою душу
пролиться?
Зачем это чувство я должен на звуки дробить?
Пока они в слух твой и в сердце твое
проникают, —
На воздухе вянут, в устах у меня застывают.
Люблю, ах, люблю! – я взываю сто раз день
и ночь,
А ты же смеешься и гневна бываешь порою,
Зачем я не в силах горячей любви превозмочь
Иль выразить, высказать, в песни излить
пред тобою.
Но, как в летаргии, не вижу возможности я
Подняться из гроба и признак подать бытия.
Давно утрудил я уста бесполезным стараньем,
Теперь я с твоими устами хочу их спаять
И лишь объясняться с тобою сердец трепетаньем,
Да лишь в поцелуях и вздохах любовь выражать.
И так говорил бы с тобою часы, дни и годы,
До смерти природы и после кончины природы.