Я прожила очень длинную жизнь, но мой любовный опыт необширен. Всего двое мужчин. Один был настоящим виртуозом наслаждения, мастером из мастеров. Другого я любила. И вот что я сказала бы молодым женщинам, если бы могла говорить.
Самый лучший любовник – не тот, кто играет на твоем теле, как на фортепиано. Самый лучший любовник всегда – тот, кого ты любишь. Если твоя любовь сильна, остальное неважно, потому что всё самое главное в тебе происходит не от действий партнера, а от внутреннего пламени. Самый сильный оргазм – тот, который взорвался в тебе изнутри, как огненная магма, которой сделалась тесна земная кора.
Давид был самым лучшим любовником – для меня (а что мне за дело до других женщин?). Каждый миг, с самого первого прикосновения и до послелюбовного полуобморока я словно находилась под током. Ни о чем не помнила, ни о чем не думала, не разбирала, где я, а где он. Но при этом мое тело, видимо, исполняло свое предназначение помимо моего контроля, потому что, едва отдышавшись, Давид прошептал: «Ну и ну. Выходит, я идиот вдвойне и даже в квадрате. Кто тебя всему этому научил? Расскажешь мне потом про своих бывших?»
– Р-р-р. Никогда и ни за что, – лениво урчу я. – И ты не вздумай мне про своих сучек откровенничать.
– Это были не сучки, а очень милые и достойные жен…
Приподнявшись, я свирепо бью его по ребрам. Давид изображает ужас, закрывает лицо руками. У него длинные, очень красивые пальцы. Мне тысячу лет хотелось их поцеловать, и теперь я могу себе это позволить. Сказка продолжается, это еще не кульминация.
– Слушай, а раз нам так хорошо вместе, давай поженимся, – вдруг говорит он. Это звучит как неопровержимая аксиома: если мужчине и женщине вместе хорошо, следовательно им надлежит пожениться, как же иначе?
Я медлю с ответом. Тяну волшебное мгновение. Но оно не может длиться до бесконечности.
– Нет, не давай. Лучше останемся любовниками. Во-первых, не стоит добивать твоего бедного папочку свадьбой, он и так после инсульта. Брак любимого сыночка с гойкой он не переживет…
Давид меня перебивает:
– А ты станешь еврейкой. Я заплачу раввинам, чтоб не слишком тебя мучили экзаменовкой. Шпаргалку напишем. В гимназии ты что ли не училась?
Закрываю ему рот ладонью, чтоб не мешал. Мне и так трудно быть твердой.
– … Во-вторых, я не Золушка, чтоб выходит замуж за принца-миллионера.
Давид кусает меня за пальцы, я отдергиваю руку.
– А я устрою так, что на твой счет от неизвестного благодетеля поступит миллион, и ты тоже станешь миллионершей.
– … В-третьих, если мне изменит любовник – а ты мне, конечно же, когда-нибудь изменишь, я просто от тебя уйду. Но если мне изменит муж, я тебя разорву на части.
– Тигрица! – восхищенно шепчет Давид и начинает поглаживать мое бедро, но я перекатываюсь подальше.
– Если ты такой щедрый, лучше переведи свой миллион одному человеку. Это китаец, который из-за меня лишился своей мечты. А не дашь ему миллион – я уеду с ним на север, искать золото. Не трогай меня! Скажи, ты дашь ему миллион?
– Мэйши, шаньсы, – смиренно отвечает он с ужасным акцентом. По-китайски это значит: «Без проблем, босс».
Тогда я сама притягиваю его к себе, и… (Ну и достаточно. Нечего себя разнеживать. Минуту гемоциркуляции – и сразу в следующее утро.)
Я блаженствую. Такой завтрак я раньше видела только в кино. Полулежу-полусижу, откинувшись на подушки, завтракаю. Дворецкий Давида поставил прямо на постель коротконогий длинный столик. На нем сок, кофе с умопомрачительным ароматом, свежие булочки, джем и утренняя газета. Всё тело восхитительно ноет, губы распухли, голос сел – вероятно, ночью я перенапрягла связки, хотя, ей-богу, не помню, чтоб я кричала.
Давид еще с петроградских времен, я помню, ест очень быстро. Он уже закончил трапезу и пошел в ванную, его половина кровати пуста. Я слышу плеск душа из-за двери и звуки саксофона – Давид потрясающе изображает голосом любой духовой инструмент.
А мне вставать не хочется. Так и валялась бы целый день. Поэтому я подливаю себе из серебряного кофейника, переворачиваю последнюю страницу газеты.
Читаю все заметки, все объявления, даже рекламу. Потому что, когда чтение закончится, хочешь не хочешь придется вставать.
Раздел «Городские происшествия». Заголовок «Печальная находка». «На окраине поселка Ханшиновка минувшей ночью найден труп пожилого китайца. Следов насилия на теле не обнаружено. Вскрытием установлено, что смерть произошла в результате остановки сердца. На вид покойному за шестьдесят, невысокого роста, сухощавого телосложения, волосы коротко стрижены. Судя по состоянию глазных яблок, этот человек был слеп. Полиция рассчитывает, что особая примета поможет установить личность скончавшегося».
(Крики, звон разбитой посуды, плач – это всё мне не нужно. Пропускаю. Я хочу еще раз пережить те страшные минуты в морге. Чтоб попытаться понять, галлюцинация то была или все-таки…)
– Никаких сомнений, сударь, не извольте сомневаться. Наш доктор Сергей Карлович еще при его превосходительстве генерале Хорвате Дмитрии Леонидовиче в полиции служил. Первейший специалист на весь Харбин, – говорит Давиду служитель, потрясенный двадцатидолларовой бумажкой. – Смерть от естественных причин, классический инфарктус, так Сергей Карлович и сказали. Нигде ни ушибов, ни поранений. Да вы сами взгляните, я сейчас их из ледника достану. Только барышне на плечики одеялку накиньте, она вся дрожит. У нас тут холодно.
Я зажмуриваюсь, отворачиваюсь. Слышу грохот металлической дверцы, лязг колесиков по рельсам. Мне нужно собрать всю волю в кулак. До этого мига я всё цеплялась за надежду: вдруг не он? Но я знаю, что это Иван Иванович. Сердцем знаю.
– Сандра, это он? – Давид бережно приобнимает меня за плечи. – Нужно посмотреть. Сандра! Тебе дурно?
Резко поворачиваюсь.
Иван Иванович лежит на тележке такой щуплый, такой маленький, что я не могу, просто не могу. Слезы сами текут по лицу, и нет сил их вытереть.
– Всё, довольно. Теперь отвернись, – говорит Давид, но я не отворачиваюсь.
Мертвец совершенно голый. Против воли мой взгляд задерживается на темном пятне его чресел. Господи, как невыносимо унизителен вид человеческого тела, которое покинула душа, или Жизнесвет, или как называется то, что делает мясо, требуху и кости личностью?
– Не смотри, хватит.
Я отвожу руку Давида. Я подхожу к носилкам и смотрю на лицо мертвеца. Оно спокойно. Губы чуть раздвинуты, будто в предвкушении улыбки.
«Почему? – мысленно спрашиваю я. – Почему? Как это могло произойти?»
Сомкнутые ресницы чуть дрогнули. У меня перехватывает дыхание. Наклоняюсь ниже.
Нет, примерещилось.
И вдруг голос. Он такой тихий, что слышен только мне.
«Чему ты удивляешься, Маленькая Тигрица? Я ведь тебе рассказывал, что умею управлять работой своего сердца. А значит, могу и совсем его остановить. Не думала же ты, что я позволю человеку из которого вытек весь Жизнесвет, подвергать меня пыткам?».
(Галлюцинация, несомненно. Ну разумеется, что же еще? Не труп же, в самом деле, разговаривал с Сандрой? Хотя разве кто-то знает, что такое смерть и куда деваются мертвые, особенно такие, как Иван Иванович?)
«Господи, да почему вы просто не сказали ему, где чемоданы? Ведь это всего лишь золото!»
«Дело не в золоте. Когда ты уступаешь Злу, ты наносишь вред своему Жизнесвету. Запомни это».
– Что ты шепчешь? – встревоженно спрашивает Давид. Я его нетерпеливо отталкиваю.
«Неужели можно оборвать жизнь длиной в девяносто девять лет только для того, чтобы лишить мелкого душегуба его копеечного триумфа?!»
«Жизнь имеет высокую цену, лишь если ты готов легко с нею расстаться», – отвечает мне мертвый Иван Иванович.
Больше я не слышу ни слова. Застывшее лицо покойника неподвижно, оно будто вырезано из дерева.
Никакого разговора не было. Мне всё причудилось. Я снова плачу и не мешаю Давиду увести меня из страшной холодной комнаты.
На улице я шарю по карманам. Ищу платок, чтобы высморкаться. Я в том же дорожном костюме, в котором приехала из Якеши, лежала на земляном полу, последний раз разговаривала с Иваном Ивановичем. Так и не переоделась. Негде было и некогда.
В левом кармане платка нет, но зато шуршит какая-то бумажка. Откуда она там?
Достаю сложенный плотным квадратиком листок из синеватой полупрозрачной бумаги. На таких обычно выписывают счета или квитанции.
Что это?
Внезапно я вспоминаю, как Иван Иванович ощупывал меня, проверяя, цела ли я после ночи в подвале.
Записка?! Он сунул мне записку?! Нет, невозможно. Он же слепой. Какая записка?
Разворачиваю – и расстраиваюсь. Не записка. В самом деле какая-то квитанция.
Вчитываюсь.
Не какая-то, а из камеры хранения станции «Харбин-Центральная». На четыре места багажа.
Приходила к мухе Бабушка-пчела
Секрет счастья прост. Жаль только открыла его Долли, Долорес Ивановна, поздновато. Но лучше поздно, чем никогда.
Записывайте, пользуйтесь, не жалко.
В мире всего поровну: радостей-красивостей – вкусностей-ебливостей и прочего варенья с одной стороны; свинства-уродства-жлобства-поганства и всякого говна с другой. Что кушать, варенье или говно, выбираешь сам.
Как ни удивительно, на свете полно людей, которым почему-то милей жрать какашки. А мы устроены иначе. Настоящая леди шествуют по земле с высоко поднятой головой, не удостаивая внимания навозные лепешки, но в то же время никогда в них не наступая. Против миазмов у леди есть надушенный кружевной платочек. Образ почерпнут из английского фильма, который Долорес Ивановна когда-то видела, но название забылось. Экранизация чего-то классического типа Джейн Остин или Бронте. Выходят из кареты две изысканные леди в шляпках, а у подножки куча навоза. И одна другую, даже не взглянув вниз, предупреждает: «Осторожно, my dear, здесь была лошадь», хотя нормальный человек сказал бы: «Ахтунг-ахтунг, под ногами говно».
Долли взяла себе эту фразу на вооружение. Как что, сразу говорила себе: «Осторожно, my dear, здесь была лошадь» – и не смотреть вниз, идти себе дальше. Между прочим, так относиться к жизни – это требует больше мужества, чем пищать, хныкать, пугаться и себя жалеть. Только дай себе волю раскиснуть. Сразу станет страшно, одиноко, пусто. Начнешь выть – не остановишься. Ай, суставы болят, ой, морщины висят, ах, никому ты, старая брынза, не нужна, ох, скоро на кладбище и тому подобная херня. Но Долорес Ивановна к носу кружевной платочек, спинку держим, подбородочек выше, улыбочка – и танцующей походкой вперед.
Ну вот – по списку жалоб. Чтоб больше этим не заморачиваться.
На кладбище скоро? Успеется, нечего об этом думать. Жизнь хороша тем, что временами бывает веселой и приятной. А как часто и надолго ли, это уж зависит от каждого.
От боли в суставах доктор прописал пилюльки. Велел принимать по половинке, а мы – ам, сразу две, и двойная польза: вместо боли милое головокружение, качает-качает-качает весенний ветер фонари над головой.
Морщины – вообще фигня. В октябре сгоняем на очередную подтяжечку, и будет не мордашка, а жопка младенца. Пока же следует соблюдать простые правила: в комнате штор не раздвигать, на ярком свету в зеркало не смотреться и не жидиться на косметику. Мы – то, чем себе кажемся, а в намазанном виде, да при полумраке Долли казалась себе прямо королевой Марго.
Никому старая брынза не нужна? Так это, my dear, называется свобода. Нам ведь тоже никто на хрен не сдался.
Да, вот еще что важно. Вспоминать из прошлого разрешается только про варенье, хотя говна в жизни (кто бы сомневался) было больше. Оно давно засохло и превратилось в удобрения, а все же ворошить не надо, задохнешься.
Детство у Долорес Ивановны было фу какое. Родители, пламенные большевики, произвели ее на свет в тридцать седьмом году (нашли время, кретины!) и назвали в честь испанской коммунистки Долорес Ибаррури (потом в приюте как только не дразнили за такое имечко). Но про интернат для вражеских сироток мы вспоминать не будем, ничего этого не было. Про золушкино житье у тети Павы тоже.
Юность лучше пролистать. Первый брак забыт, второй тоже. Мордашка и фигурка у дурочки Долли имелись, а мозгов не было. Не голоса рассудка она слушалась, а зова матки. Было нескольких сладких эпизодов, все по гормональной части, и их Долорес Ивановна вспоминала с удовольствием, но в общем и целом первая молодость пропахла фекалиями. Что-то такое панельно-совмещенное, какие-то очереди за сыром пошехонским-полкило-в-од-ни-руки, стирка засранных пеленок… Короче, не будем вспоминать.
Зато в третий раз вышла замуж удачно. Жорик был мужчина противный, но активный. Про его поганые постельные причуды, про шалав-секретарш и про то, как спьяну кулаком под дых – это всё приснилось, неинтересно, а вот за красивые шмотки, спецзаказы и лимитные путевочки помянем покойника добрым словом. Помянули – и ну его на фиг. Лучшей своей стороной Жорик открылся после кончины. Противность сгорела в крематории, а активность осталась в виде недвижимого и движимого. Сладенький Жорик, земля тебе повидлом.
Квартира и дача, правда, быстренько распылились на жизненные удовольствия, но дочь Виолка спасла родную мать от убогой старости. Муж у нее был оборотистый, бывший помощник Жорика. И тоже свинья. Отгородился от Долорес Ивановны железным занавесом. Условие поставил, зараза: будет содержать дорогую тещу лишь в том случае, если она не сунет носу из этой богадельни. На родину ни-ни. Паспорт нормандской узницы зять увез с собой, на всякий случай. Когда раз в год требовалось обновлять в префектуре вид на жительство, тюремщик привозил документ с собой, а потом снова изымал.
Но Долли не брала в голову, даже шутила, что она новый академик Сахаров, только сослана не в город Горький, а в город Сладкий.
Во «Временах года» было очень даже сладенько, если не фиксироваться на негативе. Жила тут она, как пташка божия, как пчелка на медовом поле, с цветка на цветок порхала.
Первое: на фоне здешних старух (прислугу брать в расчет не станем, чтоб не расстраиваться) была Долли королевой молодости и красоты.
Второе: в этом зоопарке жило столько потешных мартышек – ухохочешься.
Третье: в городке Довилль есть шикарные бутики и классные салоны красоты.
Четвертое: чем дальше от зятя Влада, гнойного урода, тем лучше. Никто не мешает получать удовольствие от жизни.
Пятый плюс расставания с родиной стал очевиден вчера, когда обнаружилось, что находиться в разлуке с дочкой тоже очень даже неплохо.
На столе, под салфеткой, чтоб не мозолило глаза, лежало письмо, пришедшее с вечерней почтой. От Виолетки. Долорес Ивановна обрадовалась, когда увидела, что там целых четыре страницы, исписанные мелким почерком. Думала – варенье. А там совсем наоборот.
«Мама, у нас большая беда. Долго не решалась тебе написать. А по телефону духу не хватало. И ты же никогда не даешь слова вставить. У Лешеньки острый лейкоз. Влад возил его в Швейцарию на пересадку костного мозга, но прогноз…»
Только до этого места Долли и дочитала, а потом письмо отшвырнула, сверху салфеткой прикрыла.
Лешенька – внук. Медовый-золотой-шелковый, толстенькие щечки. Рисунки бабуле слал, смешные, в трубку телефонную славно лепетал. Варенье из райских яблочек, а не внук. То есть, это Долли думала, что варенье, а он вон что.
Ну ладно, ладно.
Во-первых, вылечат. Сейчас такая медицина, что ого-го, и деньги на лечение есть. Во-вторых, еще внучка имеется, Сонечка. В-третьих, Виолета с ее говнюком молодые, родят себе другого сына. В-четвертых – не желает она про это думать, и всё!
Долорес Ивановна ногой топнула, письмо из-под салфетки двумя пальцами вынула, отнесла в мусорное ведерко. Горе-лихо пропади, счастье-радость приходи.
Когда вернулась в комнату, про плохое уже забыла. Морщила брови, припоминала: что-то она приятное собиралась сделать, да отвлеклась. Чай что ли пить?
На столе чудо-чайник, всегда с кипятком, и набор любимых мармеладиков: апельсиновый, ежевичный, клюквенный, вишневый.
Разложила их Долли на блюдечке разноцветными сегментами, залюбовалась. А тут прилетела изящная французская мушка, села на оранжевое, зажужжала.
– Муха села на варенье, вот и всё стихотворенье, – сказала Долорес Ивановна, чтобы посмеяться. И вспомнила, по ассоциации, что у нее на уме было.
Не чай пить. А Эдика Муху зацапать и в пикантном антураже отодрать. Да, да! Вот голова дырявая! Надо же было на какую-то ерунду отвлечься!
Внутри у Долли всё засосало, заныло от предвкушения.
Женское в ней всегда было очень сильным и с возрастом не усохло – наоборот, еще требовательней стало.
Это мёд, слаще которого не бывает. Пока зять-фашист не отправил Долорес Ивановну в изгнание, она себе ни в чем не отказывала, любо-дорого вспомнить. А в этой сраной дыре кроме Мухи и потрахаться не с кем.
С мальчиком из сказки о потерянном времени Долли наигралась по-всякому, прямо уже воображение буксовало. Конечно, удобно иметь дело с чудиком, который назавтра ни бельмеса не помнит, но любой, как говорит нынешняя молодежь, прикол рано или поздно приедается. Ну сколько можно придумать вариантов знакомства, кадрежа и первого перепиха?
Уж она изображала и неприступную крепость, и нимфоманку, и святошу, и суровую госпожу. Муха наполовину слепой, башка вся дырявая, похож на ходячего зомби, но с этим делом у него всё в порядке. Как в частушке: «Мимо нашего окна пронесли покойника, у покойника стояло выше подоконника». А всё равно осточертел. Последнее время Долорес Ивановна развлекалась тем, что крутила динаму – поманит, распалит, а потом: накося, выкуси.
Однако нынче ей пришла в голову идейка – пальчики оближешь. И не только пальчики.
Познакомилась она сегодня с Мухой по-быстрому, за пять минут. Да, из Москвы. Да, только что приехала. Нет, не замужем. «Роллингов» люблю, жалко, что распались «Битлз». Распили «фирму», покурили «настоящий галуаз», поцеловались-потискались в кустах, и потащила она размаслившегося Эдика в запланированное место.
Дежурной в палате не было, а французский дебил сидел возле кровати, клевал носом. От этого Долли еще пуще распалилась, расхихикалась. Новый аттракцион: порнопредставление в присутствии двух свидетелей, совершенно безопасных, потому что у обоих мозги на холостом ходу. Умора!
Когда вошли, Долли весело поздоровалась:
– Бонжур, кретин! Кретин – ноль внимания. Она к кровати:
– Бонжур, мадам… как вас… мадам Канжизэ. Как это пишется? Никогда не поймешь с французскими фамилиями.
– А вот написано, – сказал Муха, с любопытством разглядывая висящий на стене диплом. Близоруко придвинулся к самому стеклу. – Alexandrine Kannegiser. Что это тут, Долли? Изолятор? Зачем мы сюда пришли? Нет, в натуре? Кто эта гражданка преклонных лет? Старая коминтерновка?
Но Долорес Ивановна не обращала внимания на его дурацкие вопросы. Она еще не наигралась с аудиторией. Посмотрела на затылок аутиста, тупо уставившегося в журнал.
– Чего ты тут всё время пасешься, верный рыцарь? Чем втихаря занимаешься со спящей красавицей? «Нравится – не нравится, спи, моя красавица»?
Подошел Эдик, увидел кошмар в койке.
– Может, пойдем отсюда, а то старушка проснется, кайф поломает.
Про аутиста Долорес Ивановна еще по дороге объяснила, что он псих и вроде мебели.
Надо было Муху от публики отвлечь, чтоб не смущался. Сделать это было нетрудно. Долли сняла с героя-любовника темные очки, пощекотала его за подбородок, замурлыкала: «Приходила к Мухе бабушка-пчела, Мухе-Цокотухе меду принесла…»
Положила ему руку на зиппер, немножко помяла, потискала, и там стало тесно. Эдик, солнышко, запыхтел, перестал обращать внимание на «спящую старушку».
Долорес Ивановна на него тихонько наступала, расстегивая ремень, стягивая джинсы. Наконец прижала к стене. И всё приговаривала:
– Вдруг какой-то старичок-паучок нашу муху в уголок поволок…
Дурацкий стишок не отвязывался всё время, пока они делали дело. Дыхалка у Эдика была ни к черту, прокурил все легкие своим термоядерным «галуазом». Сопел, старая развалина, кряхтел, постанывал. Но старался и в общем был молодцом. Долорес Ивановна изо всех сил сдерживалась, чтоб не орать. Она то кусала губы, то шептала: «Муха криком кричит, надрывается, а злодей молчит, ухмыляется». И двигала задницей в ритм. Получалось очень складно, спасибо Корней Иванычу.
Вдруг представила, что входит дежурная сестра, селедка слабосоленая, а еще лучше, Верочка-целочка. Пускай, пускай! Будет офигительный скандал. Пожалуй, выпрут к черту в Россию. То-то зятек попрыгает.
Она нарочно заорала. Но притворный крик перешел в настоящий, когда дебил оглянулся и уставился на невиданное диво: дедка с бабкой тянут-потянут.
Давно она так не кончала.
Отпихнула Муху.
– Спрячь предмет. Пригодится.
– Я еще не это…
– Перетопчешься. Тебе вредно.
Уф, устала. Все-таки не шестьдесят лет. Эдик, бедненький, тоже за сердце держался. Заныл:
– Долли, ну ты чего. Я кончить не успел.
– Хочешь, чтоб я залетела? Потом анкор сделаем, с гондоном, – пообещала ему она, и дурачок сразу успокоился.
Долли села на стул, нога на ногу. Потянулась. Хорошо тут, прямо уходить не хочется. Потрындеть после секси-ка – самое варенье.
Но сначала она совместила приятное с полезным.
– Зайчик, подкинь своей зайчихе капустки. Что-то я совсем на мели. Завтра получу перевод – верну.
– Мой портмонэ к вашим услугам, звезда души моей! Эдик широким жестом протянул ей бумажник, и Долли аккуратно собрала оттуда все бумажки кроме пятерок.
– Чмоки тебе, сладенький. Запомни: сто семьдесят. Завтра отдам как штык.
Как же, запомнит он. Вот еще один плюс от хахаля в маразме. Всегда можно перехватить денюжек, без отдачи.
Хитрожопый зять после некоторых вольностей, которые Долорес Ивановна позволила себе с кредиткой, посадил тещу на голодный паек. Дал в банк распоряжение, согласно которому к ней на счет ежедневно поступало сто евро, плюс триста перед каждым уикендом, плюс тысячу первого числа каждого месяца. Сквалыга поганый!
Положив голову на плечо своему горе-любовнику и представив, что это не Муха, а Джордж Клуни, Долли сыто проворковала:
– Ну, кому рассказать сказку?
– Мухе-цокотухе.
Эдик был шикарный слушатель. Всему удивлялся, со всем соглашался.
И стала Долорес Ивановна рассказывать про свою неспетую песню, неосуществленную бизнес-мечту.
– Вот была бы я не дура и вертихвостка, а деловая женщина, открыла бы я в Москве секс-школу. Важнее секса в жизни вещей мало, а может, и вовсе нет. Но никто людей этому искусству не обучает, поэтому почти все трахаются безо всякого вкуса, как животные, а уж сколько на свете одиноких мужиков и баб, кому вообще ни хрена не достается – не сочтешь. Было бы у меня отделение для подростков обоего пола, под названием «Курсы дефлорации». Там подрастающее поколение учили бы с самого начала относиться к сексу с умом и быть классными любовниками. У кого диплом моей школы – за тем партнеры прямо в очередь бы выстраивались. Еще у меня были бы курсы повышения квалификации для молодых супругов. Льготные абонементы для одиноких женщин и мужчин. Клуб «Солнечный удар» – для маленьких приключений. Профильные кружки по специальным интересам. Пикантные маскарады. Тематические вечера «По странам и континентам» или там историческое: «Секс в древней Элладе», «Сексуальные техники танского Китая» и прочее. Спецобслуживание для инвалидов, потому что им тоже жить надо. Семинары по развитию сексуальной фантазии. Да мало ли что можно придумать! И не было бы от моей школы ни обществу, ни людям никакого вреда, а одна только польза…
Муха слушал, подхихикивал. Но тихо – не нарушал полета мечты.
Сандра поднимается по ступенькам
Странный день. То неделями никто ко мне не заглядывает, кроме сестер, массажистки да Пятницы, то вдруг паломничество. Хотя это слово вряд ли подходит для сцены, которая только что разыгралась в нескольких шагах от моей кровати.
Я, разумеется, не могу видеть спаривания, но слух и особенно обоняние с лихвой компенсируют отсутствие картинки. Давно, очень давно не обоняла я запаха разгоряченной плоти. Удивительно, что он так взволновал меня, древнюю полумертвую старуху.
Вот Пятнице все равно. Каждое его движение мне понятно – я отлично изучила все шорохи его одежды и могу точно сказать, что он оглянулся на похабников всего один раз, очень коротко, и не заинтересовался. Так же, мельком, оглянулся бы он на двух сладострастно жужжащих мух.
Но я не аутист. Энергетические волны совокупления Инь с Яном, а потом развязная болтовня престарелой развратницы – вот уж сюрприз так сюрприз – меня возбуждают. Как неистребляемо цепка жизненная сила! Неужели меня всё еще можно назвать женщиной?
И сама собой открывается страница, на которую я много лет не заглядывала и которую недавно опять перевернула, не задержавшись.
Книга давно минувшего маньчжурского лета выпала из моих рук и раскрылась там, где ей захотелось.
Я снова в охотничьем балагане, посреди глухого леса. Ночь, тлеет огонь в ямке. Уныло кричит птица.
Иван Иванович ритмично раскачивается, наслаждаясь действием Хрустальной Радуги. Я нетрезва, я только что сделала несколько глотков спирта. Сама не знаю, зачем. Из зависти к его опьянению? Или в надежде подняться к облакам, где витает мой учитель?
Я тоже хочу «слышать звук Жизнесвета», но вместо этого чувствую, что не могу спокойно усидеть на месте. Что-то такое витает в воздухе, что-то озорное, отчего распирает грудь и горячо в низу живота. Мне хочется выкинуть какую-нибудь штуку, которая выведет Ивана Ивановича из его благостной эйфории. Пусть у старика хоть раз отвиснет челюсть. Чем бы его ошарашить?
(Ничего не могу поделать с давней привычкой всему давать научное обоснование. Настроение, которому поддалась охмелевшая Сандра, называется «sacrilegy impulse» («кощунственный импульс») или «табусубверсивная мотивация», то есть неудержимое желание нарушить какое-нибудь табу. Обычно такого рода девиантное поведение свойственно психопатическим и социопатическим личностям, но в моменты нервного возбуждения или алконаркотической интоксикации порыв нарушить табу может охватить и самого обычного, среднестатистического человека, у которого вследствие химических реакций в сдерживающих центрах мозга нарушается контроль за собственными поступками. Часто бывает, что, протрезвев, мы не можем поверить, что были способны на такие безобразия.
Могу предложить и другое объяснение того, что случилось – уже не из области нейрохимии, а сугубо бихейвористское. Опьянев, Сандра взбунтовалась против установившейся иерархии «патриарх-ученица». Ну, а с фрейдистской точки зрения всё предельно ясно: синдром дочерей Лота. «Напоим отца нашего вином и переспим с ним».)
– Иван Иванович, а вы когда-нибудь… знали женщин? – спрашиваю я, внутренне хихикнув. Ну-ка, что ответит невозмутимый старец?
Старец так и остается невозмутимым. Ответ его благостен и, как всегда обстоятелен:
– Ты имеешь в виду, совокуплялся ли я с женщинами, потому что по-настоящему знать человека, неважно мужчину или женщину, невозможно, ведь мы даже самих себя до конца…
Перебиваю:
– Да, я спрашиваю про совокупление.
Это архаичное слово совсем не из моего лексикона, оно меня смешит. В носу, будто после стакана газировки, щекочут пузырьки. Не могу удержаться – прыскаю. Смутить Ивана Ивановича мне, однако, не удается.
– Конечно, Маленькая Тигрица, ведь во мне с рождения живет сила Ян. Я никогда не был ее рабом, но если я чувствовал, что женщине, которая со мной рядом, это необходимо, я никогда не отказывал.
Как любопытно! Вот уж не думала, что с ним можно так свободно говорить о подобных вещах!
– И часто рядом с вами бывали женщины, которым это необходимо? – игриво спрашиваю я.
Он поворачивает ко мне голову, сколько-то времени молчит. И вдруг так же спокойно говорит:
– Тебе это необходимо?
– Что это?
Жар бросается мне в лицо. Сразу исчезает желание дразнить, задирать, провоцировать.
– Тебе это необходимо… – кивает он сам себе. – Что ж, нельзя избавиться от страстей, не исчерпав их, а то, что жарче горит, быстрей выгорает, поэтому я помогу тебе стать женщиной, если, конечно, ты этого на самом деле хочешь, а ты, пожалуй, не можешь этого не хотеть, ибо ты девица и тебя гнетет твое девичество.
Хмельное озорство во мне сменяется другим чувством, таким мощным, что, пытаясь подчинить его рассудку, я сама перед собой изображаю цинизм. Какого черта! Потерять невинность со столетним стариком еще чуднее, чем с русскоязычным самураем. По крайней мере, будет что вспомнить.
– А что же, – говорю я развязно. – Я не против. Мне что, раздеться?
Иван Иванович грозит мне пальцем.
– Во-первых, успокойся и не думай, будто ты сейчас перепачкаешься в грязи, потому что в совокуплении нет ничего грязного, если только ты не дала кому-то обет верности.
Он прав, он совершенно прав. Это я, это мое тело, никому кроме меня оно не принадлежит, а Давиду оно не нужно.
– Так-то лучше. Сейчас я научу тебя, как отдаваться любви, и ты увидишь, что это совсем не трудно, намного легче, чем правильно дышать, потому что твое тело само знает, что делать, просто не мешай ему. Ты, наверное, любишь танцевать? Все молодые женщины это любят. Просто доверься мне, как доверяешься музыке и танцу, не противься, ни о чем не думай, и всё получится само собой.
– Хорошо, я не буду думать, – обещаю я, но не очень-то получается.
Он велит мне снять всю одежду, расстелить ее на земле и лечь. Я так и делаю, но музыки пока что-то не слыхать, и мысли в голове неэротические. Зябковато, мурашки по коже, земля холодная. Как бы этот пир сладострастья не закончился простудой. Что за муха меня укусила?
– Помни важное правило: никогда не нужно иметь преимущества перед партнером, а если оно есть, добровольно от него откажись. Инь и Ян должны быть на равных. Поскольку я слеп, откажись от зрения и ты, закрой глаза.
О’кей, закрываю.
Когда от Ивана Ивановича остается только голос, всё меняется. Звуки стали слышнее, запахи явственней, кожа чувствительней. Никогда бы не подумала, что зрение может быть помехой. Я – уже не совсем я, а он – не совсем он. Пропадает ощущение нелепости, иронизировать становится незачем.
– Любовное соединение – это как будто ты поднимаешься по лестнице, а потом прыгаешь вниз, – внушает мне ровный, лишенный возраста голос. – Ступенек всего шестнадцать, я помогу тебе по ним подняться, я буду вести тебя. Лестница эта ведет очень высоко, к самому солнцу, поэтому тебе постепенно сделается очень жарко, а когда жар станет невыносим, мы с тобой спрыгнем, и будем лететь, и ты закричишь от сладкого ужаса, а потом упадешь в прохладный и свежий омут, и отдышишься, только когда вынырнешь. Ты готова?
– Да.
Потрескивает костер. Моему правому боку тепло, левому холодно. По крыше фанзы с шуршанием пробежал какой-то некрупный зверек – соболь или, может, куница.
Шелест одежды. Иван Иванович тоже раздевается и ложится рядом со мной.
Не могу совладать с любопытством. Поворачиваю голову, подглядываю.
У него странное тело: не молодое и не старое, совершенно безволосое, без морщин и складок. Мужская принадлежность, съежившаяся и бледная, очень похожа на сухой корешок яншэня. Неужели этот чахлый безжизненный отросток на что-то годен?
– Закрой глаза, не смотри, – говорит Иван Иванович. – Они тебе мешают.
Мы лежим очень близко, но наши плечи не соприкасаются.
– Начинаем подъем, пока каждый сам по себе. Первая ступенька – то, с чего начинается всякое действие: настрой свое дыхание на нужный лад, я тебя этому учил. Дыхание, с которым поднимаются по лестнице любви, такое: три глубоких судорожных вдоха, потом один резкий выдох, будто гонишь Жизнесвет из верхней части твоего тела в нижнюю. Вверх! Вверх! Вверх! И вни-из! Снова, снова, снова – до тех пор, пока твоя голова не станет легкой и книзу не заструится тепло. Положи левую ладонь чуть ниже пупа и слегка надави – это граница холода и жара. Приступай.
Я дышу, как велено, и всё происходит, как он обещал: книзу от ладони жар, голова будто пустеет, и больше я ни о чем не думаю.
– Хорошо, можно подниматься на вторую ступеньку. Я направлю кровь, насыщенную Жизнесветом себе в Ян, а ты – в Инь. Здесь у мужчины и женщины всё происходит по-разному, потому что Ян – высшая точка рельефа, а Инь – глубокая впадина. Ты женщина городская, тебе легче будет представить, что ты – умывальник, а твой Инь – сливное отверстие, и вся вода, горячая и пузыристая, устремляется туда.
Метафора неромантична, я хихикаю, но это не мешает, а наоборот помогает мне расслабиться.
– Теперь – это все еще вторая ступенька – представь, что ты стебель, по которому текут жизнетворные соки, а твой Инь – нераскрывшийся бутон, и он наливается Жизнесветом, лепестки краснеют, набухают, раскрываются… Но ни в коем случае не двигай бедрами.
«Он меня гипнотизирует», – проносится в голове, но это уже неважно. Что-то во мне происходит, что-то очень сильное. Я с трудом удерживаюсь, чтобы не начать извиваться, плотно стискиваю ноги. Нечто подобное со мной иногда бывало во сне, под утро. И еще в тот миг, когда Давид послюнил палец и снял ресничку с моей щеки.
Я готова! Слов больше не нужно! Хватит болтать!
Приоткрываю глаз, кошусь на Ивана Ивановича. Он все так же неподвижен, но та часть тела, что недавно показалась мне безжизненной, воспряла и преобразилась – как яншень, напитавшийся соками иншеня.
– Хорошо. Поднимемся на третью ступеньку, но только помни, что восхождение впереди еще долгое, ни в коем случае не спеши. Возьми мою руку и положи ее туда, где тебе жарче всего…
[Удивительно, но потом, с Давидом, наука о «любовной лестнице» мне ни разу не пригодилась. Я не настраивала дыхание, не заставляла «Жизнесвет» стекать в сливное отверстие моего умывальника. «Жизнесвет» устремлялся туда сам. О, как он устремлялся!]
Я захлопываю книгу. Хватит с меня и второй «ступеньки».
Всякому чтению свой возраст. В шестьдесят лет не стоит перечитывать «Детей капитана Гранта», а в сто пять незачем листать «Камасутру».
Осенью
Стас Берзин
Окружающие понимали Стаса Берзина неправильно. Одни, с кем приходилось конфликтовать, говорили, что он изворотливая, безжалостная сволочь. Другие, с кем он вел бизнес, считали его жестким, но надежным партнером. Сотрудники были уверены, что шеф оценивает людей исключительно по деловым качествам и, будь это возможно, работал бы с роботами. И все, без исключения, думали, что Берзин – живой бэтээр, в голове у него Силиконовая Долина, а вместо сердца заяц-энерджайзер, который безостановочно лупит по барабану, не ведая усталости.
Всё это было мимо кассы.
Окружающие не понимали в Стасе главного, логики его поступков не улавливали, и потому он всех всегда переигрывал. Что он собою представляет на самом деле, никто не догадывался, а, если б он сам признался, то не поверили бы.
Берзин был не предприниматель и не честолюбец с наполеоновскими планами. Он был поэт, большой поэт. Просто стихов не сочинял, но сути это не меняет. Свои поэмы Стас складывал не из слов, а из дел. Принцип тот же: в произведении не должно быть ничего лишнего, всякий компонент обязан находиться на своем месте, каждая строчка – рифмоваться, ритм – строго соблюдаться, а всё вместе взятое – создавать эффект мантрического волшебства. В этом секрет успешного проекта: чтоб не отнять и не прибавить.
Особое значение Стас придавал рифме, вкладывая в этот термин свой собственный смысл.
Вокруг неисчислимое множество перспектив, многообещающих шансов, нереализованных возможностей – глаза разбегаются. Но хвататься за всё без разбору нельзя. В дело годятся только те элементы, которые рифмуются друг с другом. На правильной зарифмованности стоит любое крупное дело: если рифма хромает – дело разваливается.
Взять ту же семью, главный жизненный проект всякого нормального человека. На свете так много несчастливых браков, потому что люди рифмы не чувствуют, вечно складывают «палка-селедка», а после удивляются, почему всё так классно начиналось и так хреново закончилось. Хотя, в сущности, это азбука, которую теоретически знает любой среднестатистический индивид: в браке активность рифмуется с пассивностью, слабость с силой, романтичность с практичностью, грустный характер с веселым, верность с верностью, а неверность с неверностью, и т. д и т. п.
Тот же принцип действует, когда создаешь команду для какого-нибудь долгоиграющего предприятия. Люди, чье существование вообще имеет смысл (прочая сырковая масса не в счет, это просто перегной, из которого произрастают будущие поколения), делятся на две количественно неравные части: генераторы и реализаторы. Генераторы – по-нынешнему «креативщики» – способны продуцировать новые идеи. Работников этого типа немного, но их слишком много и не нужно, как не нужна хренова туча племенных жеребцов.
Вторая категория – реализаторы этих идей. Качественных исполнителей на свете больше, чем генераторов, но тоже не очень много, это кадры исключительной ценности, которые нужно беречь и использовать строго по назначению.
Два этих таланта в отрыве один от другого пропадают зря. Вечная засада российской действительности в том, что у нас генераторы берутся сами осуществлять свои идеи, а реализаторы тщатся креативить. От этого в стране из века в век сплошные обломы.
Сам Берзин не был ни выдающимся производителем идей, ни идеальным исполнителем, но он обладал даром еще более раритетным: умел подобрать кадры и правильно их зарифмовать. Поэтому стихотворения у него выходили звонкими и ладными – залюбуешься. А с некоторых пор Стас сделал головокружительное открытие: оказывается, все его произведения, уже написанные и еще не написанные, могут сложиться в одну величественную поэму, где гениально соединятся эпика и лирика. Если человеку удалось превратить свою жизнь в поэму, может ли быть что-нибудь круче этого?
Поразительно, что ломать голову над рифмами почти не пришлось. Будто какая-то сила щедро сыпала их с небес, а он едва успевал подхватывать и нанизывать одну на другую.
Началось с того, что Стас всерьез задумался о проблеме нормальных пансионатов для стариков (была у него на то веская причина). Оценил финансовую перспективность. Стал искать генераторов с реализаторами – и сразу же в интернете наткнулся на волонтерское движение, отлично рифмующееся с идеей.
Копнул чуть глубже – вышел на девчонку, затеявшую нехилое дело при нулевом бюджете и никаких оргресурсах. Название движения – «Счастливая старость» – звучало именно так, как надо. Лицо у основательницы, Вероники Коробейщиковой, было идеальным для подобного тренда – харизматичное, на первый взгляд простое, но вместе с тем чувствовалась какая-то цепляющая внимание тайна. В такое лицо хотелось всматриваться, а это, любой рекламщик скажет, нечасто встречается.
Познакомился Стас с девушкой, и оказалось, что у нее не только внешность с фокусом. Барышня и по характеру была с нефиговым контентом. Личность.
Идеи пошли каскадом, рифмуясь одна с другой. План, поначалу рассчитанный на то, чтобы через пять лет выйти на IPO и вернуть вложенные средства с хорошей маржей, открывал перед Берзиным всё новые и новые возможности, а в конце концов вырос в Дело Всей Жизни.
И девушка тоже была не явно для пятилетнего использования с последующей перепродажей. Ника Коробейщикова ужасно ему понравилась при первой же встрече. Еще больше при второй. До чрезвычайности при третьей. А потом стала нравиться так сильно, что сильнее уже не бывает. Это была всем рифмам рифма. Если деловое становится личным, а личное деловым, в жизни наступает полная гармония.
С рифмовкой-то всё было супер, да ритм хромал. Ника существовала совсем в другом стихотворном размере, и Берзин это отлично понимал – не дурак. Шансов понравиться этакой принцессе у него было мало.
Поэтому со сложной проблемой он поступил так же, как поступал с другими сложными проблемам, которые на него по жизни сыпались тоннами: напряг мозг и стал думать.
Вопрос: какой женщине не понравится молодой, уверенный в себе, умный мультимиллионер?
Ответ: единственной, которая тебе по-настоящему нужна.
С точки зрения Ники всё в Берзине было не так – и самоуверенность, и богатство, и быстрый ум, и даже, блин, молодость. Она же стариков любит!
Но «мало шансов» не означает ноль целых, ноль десятых. Это значит, что придется мозгами шевелить интенсивней обычного, придется потратить много времени и сил. Разве Стас когда-нибудь жалел время, силы и серое вещество ради важного бизнес-проекта? А здесь не просто бизнес, здесь интерес всей жизни.
Возьмем исходные параметры поставленной задачи.
Нужно завоевать девушку, для которой мы в деловом смысле – средство достижения некоей цели, а в личном – кусок неодушевленного мяса.
Задача усложнена следующими факторами: отсутствие общих вкусов и интересов за пределами проекта; катастрофическое несовпадение образа жизни; органически несовместимые сферы общения.
Трудно? Да, трудно. И все-таки, как уже было сказано, шансы не нулевые. Точка опоры есть, а значит (спросите у Архимеда), мир перевернуть можно.
Стержень – общность жизненного интереса. Для такой девушки нет ничего важнее. Пускай она руководствуется своими мотивами, а Стас своими, но друг без друга им проект «Счастливая старость» не осуществить. Они обречены на долгое сотрудничество. Стало быть, времени достаточно, можно не суетиться.
Итак, что у нас там с усложняющими факторами?
Вкусы-интересы. Ну, Стас за свои особенно не держался. Готов был присмотреться к тому, что она любит, чего не любит, и потихоньку подстроиться. Без притворства, по-честному. Набокова она читает, Пруста? Без проблем. Хоть Джойса. Надо – осилим. Футбол не выносит? Хрен с ним, обойдемся без футбола.
Дальше: разный образ жизни. С этим труднее, потому что поменять свой быт Стас не мог. Не «доширак» же с шаурмой ему жрать? Желудок испортишь. Не в метро ж ездить? Времени жалко, у него в «майбахе» рабочее место оборудовано, со всеми средствами связи, так что даже московские пробки нипочем.
Вывод? Раз нельзя спуститься на Никин уровень, нужно постепенно приучить ее к своему, обеспечить ей нормальный стандарт жизни. Человек быстро привыкает к хорошему и потом уже не может без этого обходиться. Не копеечничать, жить в красивой и удобной квартире, ездить на классной тачке, избавиться от мелких бытовых хлопот – все эти условия комфортного существования президенту Фонда были гарантированы. Но тут возникли неожиданные проблемы. От горничной, хоть ее услуги оплачивал секретариат, Ника отказалась – видите ли, любит у себя дома наводить чистоту сама. Безлимитной представительской карточкой, которой можно оплачивать хоть туалеты, хоть рестораны, хоть салоны с массажами, вообще не пользовалась. Потом взбунтовалась против «мерса», тюнинг которого Берзин заказывал сам, любовно. В общем, подтянуть Нику к своему образу жизни пока не очень получалось. Но ничего, вода камень точит.
Зато с кругом общения всё складывалось в лучшем виде. Пока Нику окружали ее ботанистые друзья и подружки, Стасу в этой гоп-компании места не было. Хорошо хоть не пришлось какого-нибудь сопливого бойфренда отваживать (служба безопасности доложила, что у объекта никого нет и в обозримом прошлом не было). Тем не менее господа волонтеры, с которыми Ника проводила всё рабочее и свободное время, сердечным планам Берзина конкретно мешали. Однако стоило девочке заикнуться о зарубежном опыте, как сразу же пришло решение. Стас сделал вид, что ужасно недоволен командировкой, но внутренне возликовал. За целый год связи Ники с ее окружением ослабнут, а сам он будет к ней периодически наведываться. От скуки, от дефицита общения (старичье не в счет) она сама к нему потянется – закон сохранения массы вещества: ежели где убудет несколько материи, то умножится в другом месте.
Всё в этом варианте отлично рифмовалось. «Времена года» у Стаса давно в активе; Ника когда-то учила французский; стажировка поможет ей в профессиональном смысле; и летать до Нормандии недолго. Если до этого момента Берзин еще колебался, какую систему взять за образец, американскую или французскую, то теперь сомнения отпали. Конечно, французскую. В перспективе она лучше подходит для наших реалий, потому что предусматривает бóльшую роль государства. Тоже, между прочим, рифма – если в будущем прицеливаться на создание естественной монополии типа РЖД, «Газпрома» или РАО ЕЭС.
Истинный масштаб своих намерений Стас раскрывал перед Никой постепенно. Женщины боятся гигантизма, это в них инстинктивное, но в то же время ценят в мужчинах широту.
Чего-чего, а широты в берзинских планах хватало.
Такие, как Ника, вранья не прощают, поэтому он был с ней откровенен, но, конечно, во все детали идеалистку не посвящал. Зачем ей, например, влезать в технические подробности расхода «смазочных материалов», без которых в России – особенности национального бизнеса – ни одно дело не пройдет через официальные инстанции?
Совершенно ни к чему было рассказывать Нике и о субпроекте «Конкурент». Предвидя грядущие проблемы с антимонопольным законодательством, Берзин готовил запуск еще одного фонда, который создаст альтернативную систему «хоумов», уже не по французскому, а по американскому образцу. Что оба растения питаются от одного корня, никому, даже Нике, знать не нужно. Потом, когда государство возьмет дело под свое крыло, мезоны и хоумы сольются, а председателем правления выберут Станислава Берзина. К тому времени он уже войдет в суперлигу – и по общественному весу, и по финансовым параметрам. Как раз лет сорок пять ему будет, самый возраст.
С расчетами и прогнозами у него всё было в ажуре, но на практике дела шли не особенно гладко. Не с Проектом (там-то процесс развивался нормально), а с Никой. Стас был сам виноват – иногда не мог с собой справиться, сбивался с правильного тона на категорически противопоказанное сю-сю, и всё портил. Как в песне: «And then I go and spoil it all by saying something stupid like «I love you».[17] Попробуй удержись, когда соскучился до смерти, а она рядом, и вьющиеся волосы пахнут свежестью, и глаза… Но как только он, дав слабину, пробовал перейти на личное, Никин взгляд немедленно холодел. Нельзя было Стасу пока выходить на дистанцию прямого выстрела. Рано.
Поэтому он установил жесткую норму: видеться с ней не чаще, чем раз в месяц, и обязательно по какому-нибудь существенному поводу. При встречах особенно не пялиться, в лирику не уходить. Эту крепость можно было взять лишь долгой осадой и напряжением всех сил.
Пару недель назад, в самую глухую пору тоски, посередине между прошлым и нынешним приездами, у Стаса случился день рождения. И придумал он себе классный подарок. Слетал в Нормандию вне очереди.
Но зарока не нарушил. На глаза Нике не показался. Пробрался вечером в парк, засел там с мощным биноклем, чисто агент Джек Бауэр. Вспомнил дачное детство – влез на дуб, как раз напротив ее окон. Занавесок там не было, зачем они на третьем этаже?
Смотрел, как Ника читает книжку под чай с печеньем. Как чатит с кем-то по компьютеру. Всю задницу отсидел, но с места не стронулся. Когда она перед сном переоделась в халат, Стаса в жар кинуло. Окно в ванной было тоже без шторы, но, слава Богу, душевая кабина с матовыми стеклами, а то бы он точно с ветки долбанулся.
Легла она, погасила свет. Но бинокль был инфраред, и Берзин продолжил наблюдение. Смотреть стало особенно не на что – лежит человек и лежит, но Стас представлял, как они когда-нибудь будут укладываться вместе. Не про секс даже думал, а просто. Он пожелает ей спокойной ночи, повернется на бок и закроет глаза, словно уснул, а на самом деле будет ждать. И когда она глубоко, ровно задышит, он над ней приподнимется и будет на нее смотреть. Днем женщине нельзя всё время демонстрировать, как сильно ты ее любишь, это их обламывает. А ночью, когда она не видит, смотри сколько хочешь. Ему это, наверное, никогда не надоест. Он на дурацком дубе не меньше часа в бинокль пялился на ее кровать, а кроме подушки и пышных волос и видно-то ничего не было.
Крепко заполночь Ника вдруг откинула одеяло и встала. Набросила на голое тело халат, вышла.
Стас снова покрылся потом, теперь уже холодным.
Что за дела? К кому это она среди ночи в неглиже отправилась? Был у Берзина на подозрении один хлыщ, директор мезона, тот еще котяра, седовласый бель-ами с золотой цепурой на шее.
Но терзался Стас недолго.
В окнах соседнего помещения, где лежала парализованная старуха, мелькнул слабый отсвет – приоткрылась дверь в коридор.
Берзин скорей навел бинокль.
Увидел: Ника медленно прошла через комнату, сказав или шепнув что-то мумии, остановилась перед самой рамой и застыла. С пятидесятикратным увеличением казалось, будто она в двух шагах от Стаса и не мигая смотрит прямо на него. Глаза из-за темноты у нее были еще больше, чем обычно, и словно бы мерцали. Из-за луны, наверное, – она сияла в небе ярче неоновой рекламы.
Минут пятнадцать они с Никой так друг на друга глядели, пока она снова спать не легла. Такого офигительного подарка ко дню рождения Берзин никогда еще не получал.
* * *
А сегодня приезд был обычный, ежемесячный. Ника с некоторых пор вычислила периодичность берзинских появлений, хоть он и следил за тем, чтоб получалось не ровно тридцать дней, а чуть меньше или чуть больше. Предлог всякий раз имелся, причем солидный, однако Ника насмешливо называла эти визиты «инспекционными поездками». Кажется, она, действительно, считала, что он рассматривает ее исключительно как инвестицию. Нормально, Стаса это устраивало. Он еще и подыгрывал – подробно расспрашивал, чему она за отчетный период научилась и что из этого опыта может им потом пригодиться.
Любовь любовью, но и помимо этого Ника как кадр была чистое золото. Еще в прошлый приезд Стас про себя подумал, что всё полезное из французского мезона она уже впитала. Можно бы и домой. Представил, что она вернется в Москву, что они будут видеться каждый день, – и не удержался, стал настаивать на завершении стажировки.
Но с Никой шутки плохи. «Нет, – сказала. – Решила, что проведу здесь целый год, значит, так и будет. Ты пойми, дело это серьезное, кое-какие вещи не на поверхности. Их нужно прочувствовать». И произнесла речь. Для нее, мол, всё ясно с организационно-технической и материальной постановкой дела, но есть проблема более сложная. Оказывается, в условиях комфорта и беспроблемности у стариков убыстряются разрушительные процессы в мозгу. За полгода один гость переместился из квартиры в КАНТУ, а еще двое регрессируют на глазах, и что с этим делать, непонятно. Необходимо ознакомиться с новыми методиками по профилактике Альцгеймера. В сентябре сюда приедет специалист этого профиля, на них сейчас во Франции огромный спрос, мезон-де-ретреты пишутся в очередь. Мало обеспечить контингент уходом и вниманием. Нужно научиться борьбе с главной бедой обеспеченной старости – угасанием рассудка.
Аргументы были по делу, Стас заткнулся.
И сегодня, едва прилетев, сразу спросил: как специалист по Альцгеймеру, помог ли решить проблему. Пока Ника отвечала, он внимательно в нее всматривался. Что она, всё такая же или опять изменилась?
Конечно, изменилась. Настоящая женщина – как вода или огонь, вроде одна и та же, но никогда не одинаковая, постоянно меняется, и нет ничего увлекательней, чем наблюдать за этим процессом.
Она стала мягче. Может быть, все-таки соскучилась?
Избавилась от дурацкой банданы. Волосы переливаются, как оперение Жар-птицы (метафора банальная, но Берзин ведь был поэтом дела, а не художественного слова).
– Ты меня не слушаешь? Взгляд отсутствующий!
– Почему? Слушаю. – Он повторил. – Ты сказала, что специалист сказал, что, чем выше статус заведения, тем больше в нем альцгеймерных больных. Потому что старики расходуют мало усилий на обслуживание своих потребностей, всё за них делает персонал.
– Это будет и нашей проблемой. У нас ведь предполагается высокий стандарт обслуживания. Ты хочешь, чтобы через некоторое время СМИ подняли шум: «В мезонах Станислава Берзина старики впадают в маразм быстрее, чем в обычных государственных домветах»? Стас сразу въехал в тему, нахмурился.
– Нет, не хочу. Что делать?
– Поеду на следующей неделе в Ла-Рошель, на семинар. Хочу там подыскать хорошего практика, который согласится поработать у нас в России. Полномочия даешь?
– Без вопросов. Об условиях договоримся, лишь бы человек в принципе был согласен.
Она заметила, что он тайком взглянул на часы.
– Звонка ждешь?
– Надо минут на десять отлучиться. Поговорю кое с кем по телефону и вернусь. Ты у себя будешь?
Десяти минут для того, чтобы проконтролировать «вторую линию», было более чем достаточно – это проверялось неоднократно. А Нике про ту часть берзинской жизни знать незачем.
– Нет, поищи меня в актовом зале. У нас там репетиция, я обещала заглянуть…
– Десять минут, – повторил Стас. – Буквально.
Повернулся, чтобы слинять от нее во флигель, к старому психу, а тот, надо же, вдруг взял, да и сам выскочил из-за угла. Один раз такое уже случалось, однако тогда Стас кое-как смобилизовался. Но сегодня ему реально сорвало резьбу. Сердце не железка, и выдержка тоже иногда дает сбои.
Произошло это, во-первых, от неожиданности, а во-вторых, оттого, что у чучела несчастного усы оказались подкрашены. Хрен знает как, неровно, вслепую. Паршивым черным цветом – фломастером, что ли, или даже чернилами? Заметил, выходит, седину и подретушировал реальность.
– О-о! – заорало чучело, обнажив в лихой ухмылке желтые зубы. – Нашего полку прибыло! Откуда, старый? Из Москвы? Не успел приехать, а уже клеишься к единственной клевой герле на весь санаторий? Я – Муха. Давай пять.
Слабо ответив на рукопожатие, Берзин часто-часто заморгал и с ужасом почувствовал, что сейчас пустит слезу.
Спасибо, Ника пришла на помощь. Взяла идиота под локоть, сказала что-то веселое, увела прочь. Но к Берзину вернулась быстро, он не успел привести лицо в порядок.
– Что с тобой? Тебе плохо?
– Нормально всё.
– Какое «нормально»! У тебя губы трясутся, слезы в глазах!
И тоже взяла его, как ненормального, под руку, повела на лестницу. От этого ее жеста Стас окончательно сошел с катушек.
– Этот старый клоун – папаня мой, – сказал Стас, криво улыбаясь и вытирая слезы. – Не могу видеть, каким он стал… Когда-то, не поверишь, он был для меня, как… Ну, короче, ясно – отец. А теперь, блин, усы фломастером…
Она смотрела на него так, что пришлось – чего уж теперь – всё ей рассказать.
– Я тебя сюда на стажировку не просто так отправил. «Времена года» эти я давно знаю. Папашу сюда несколько лет как пристроил. Так что у меня тут два интереса: семейный и деловой, он и ты.
Думал, Ника рассердится, что он раньше про это не говорил, но она спросила про другое:
– Почему же ты никогда к нему не заходишь?
– Захожу. На пару минут. Что толку? Он меня не узнает, а мне его таким видеть – каждый раз, как…
И опять всхлипнул. Позорище гребаное! Хотел продолжить – голос, зараза, не слушается.
– Вот что, – Ника огляделась по сторонам, – пойдем-ка ко мне. Поговорим спокойно.
У нее тоже глаза были на мокром месте.
Пока поднимались на третий этаж, Стас в общем и целом взял себя в руки, но на душе было паршиво: тщательно выстроенные отношения, имидж настоящего мужика – всё в сортир.
Усадила она его в кресло, будто инвалида. Спасибо, стакан воды не дала.
– Он – Мухин, а ты – Берзин. Как же так? Кстати, никогда не интересовалась, какое у тебя отчество.
Засыпался – не чирикай. Стас хмуро, чисто как арестованный на допросе, стал отвечать, с предельной краткостью.
– Эдуардович я. А фамилию взял матери. Она латышка. Умерла – мне двадцать лет было. Ну я и стал из Мухина Берзиным. Черт его знает, почему. Захотелось… Потому что нельзя: был человек и исчез… Что-то должно остаться. Хоть фамилия. Инфантилизм, короче.
Он попытался улыбнуться, но оставил это дело. Не так на него Ника смотрела, чтоб улыбаться. Стас понял: нужно объяснить как следует.
– Любил он ее сильно. В смысле, отец. Через край любил. А она взяла и умерла. Ладно бы еще поболела сначала, это еще не самое страшное, когда человек сначала тяжело болеет – привыкаешь как-то. А она взяла, и… Остановка сердце, короче. Пять минут, и всё. Бывает. – Оттого что Ника всхлипнула, рассказывать стало немножко легче. – Ну, и папаня рассыпался, в труху. Нет, тогда он еще не свихнулся, а с тормозов соскочил. Запил, загулял. Я на него по молодости лет крепко злился, особенно за блядки – извини за мой французский. – Здесь Стасу все-таки пришлось выдавить улыбку, потому что у Ники по щекам катились слезы, а на два голоса реветь – это уже какое-то индийское кино. – Я, если честно, еще и поэтому фамилию поменял. Отселился от него, институт бросил, начал свой бизнес создавать. Несколько лет родителя вообще не видел. Однажды звонят: ваш отец в реанимации. Спьяну на тачке в стену въехал. Ну, делать нечего. Как говорится, исполнил сыновний долг. Тем более, к тому времени уже и возможности финансовые были.
– У него была травма головы, я помню из истории болезни. После аварии начались проблемы с памятью, так?
Особенная девушка даже плачет особенно. Слезы льются, но лицо не дергается, голос не дрожит.
– Да. Стал таким, какой он теперь. Ни шиша не помнит. Меня не узнает, вообще никого не узнает. Я сначала думал, придуривается. Первый диагноз был – синдром Корсакова. Я заключение наизусть вызубрил: «В основе заболевания самокупирующееся разрушение нейронов в мамиллярных телах, вызванное хроническим употреблением алкоголя и травмой головного мозга». А профессор мне потом объяснил, что это еще называется «истерической амнезией» или «психогенной фугой». У отца мозг заблокировал все воспоминания, связанные с причиной шока, то есть с матерью. Они познакомились в семьдесят третьем, когда она подрабатывала на каникулах в санатории «Дзинтарс», а он отдыхать приехал. И папочка завис во времени. Чисто муха в янтаре.
Он пошутил, а она не поняла, пришлось разъяснить.
– «Дзинтарс» по-русски значит «Янтарный». А Муха – это у него кличка такая в молодости была.
Зря Стас надеялся, что главный позор позади. Потому что Ника вдруг наклонилась к нему, обняла за шею, прижала к себе его голову и поцеловала в лоб.
И тут вообще – будто в нем шлюз прорвало. Заревел железный человек Берзин в два ручья, так что из носа потекло. Плачет и говорит себе: «Ну, поэт херов, теперь ты окончательно запалился. Упустил Жар-птицу. Папаша – псих, сын – истерик и слюнтяй. Ты ей и раньше на фиг был не нужен, а теперь подавно». И от таких мыслей слезы лились еще пуще.
– Ты чего меня, как покойника, в лоб…
Он хотел отодвинуться, поднял лицо, посмотрел на Нику – и заткнулся.
Больше у них ни слова сказано не было.
Она поцеловала его в рот. У него губы были холодные, а у нее очень горячие, и ему от этого тоже стало жарко.
Стас ужасно испугался. Что это на нее мгновенное затмение нашло, непонятно с чего. Как нашло, так и уйдет. Ведь не поймешь, как и что там в ней происходит.
И скорей, пока Ника не очнулась, стал ее обнимать, гладить, целовать. Чтобы урвать как можно больше, пока наваждение не растает.
Но она не опомнилась, не оттолкнула его, и он перестал суетиться, и всё получилось. Только Стас продолжал бояться и после того, как всё получилось. Лежал рядом с ней на кровати и ждал, что вот сейчас она придет в себя и зарыдает или скажет что-нибудь горькое – как в старинном романе или в кино «Анна Каренина» после сцены грехопадения.
Вид у Ники был такой, что чего-то в этом роде следовало ожидать: глаза закрыты, а сама будто к чему-то сосредоточенно прислушивается.
Но она посмотрела на его перепуганную физиономию и рассмеялась.
– Не трусь, – говорит. – Всё нормально. Кровь пролилась, но никто не умер.
В каком смысле она это сказала и чему смеется, Берзин не понял, но все-таки перевел дух.
Он глядел на нее и думал.
Сначала думал: «Женщина-загадка, на разгадывание которой не жалко потратить всю жизнь, даже если не разгадаешь до конца».
Потом – что человек все-таки жутко неблагодарная скотина. Вот случилось то, о чем мечтал, как о недостижимом счастье, а вместо удовлетворения в душе один страх. Потому что непонятно, чем ты заслужил свое счастье, а когда это непонятно, то точно так же легко его можно и потерять.
Но только вдруг понял Стас одну штуку.
Счастье тем и отличается от зарплаты или прибыли, что его ничем его заслуживают. Оно, идиот ты хренов, – дар небесный.
Alexandrine. Конец жизни
Не помню где и когда я вычитала одну фразу, засевшую в памяти. «У счастья есть один большой минус, а у несчастья – один большой плюс: и первое, и второе когда-нибудь заканчиваются».
Сегодня 19 октября. Очередная годовщина.
Когда-то это число ассоциировалось у меня с Пушкиным и царскосельским лицеем. Помню, в гимназии учили наизусть длиннющее стихотворение «19 октября 1825 года». Меня трогало элегическое обращение поэта к последнему лицеисту, который переживет всех соучеников:
Несчастный друг! средь новых поколений
Докучный гость и лишний, и чужой,
Он вспомнит нас и дни соединений,
Закрыв глаза дрожащею рукой…
Это я – последний лицеист, который всех пережил. Только ничего элегического в моем существовании нет. И насчет «дрожащей руки» – чересчур оптимистично. Дрожат у меня только веки.
Но 19 октября я поминаю не из-за Пушкина.
Это число когда-то поделило мою жизнь надвое. Никакой ленты Мёбиуса, никаких сумерек, сглаживающих рубеж между днем и ночью. В моем случае судьба разграничена глухим забором, по одну сторону которого белое и сияющее счастье, по другую – черное ледяное несчастье.
Один раз в год я с трепетом беру эту книгу. Никогда не снимать бы ее с полки, пусть пылится, но куда деться от прошлого? Не могу же я превратиться в этого жалкого старика с антероградной амнезией, который однажды стонал и пыхтел в пяти шагах от моей кровати.
Поэтому каждый октябрь, девятнадцатого, я заставляю себя заново проживать то утро сорок второго года: по одну сторону границы очень медленно; по другую сторону – как можно быстрее.
Всех воспоминаний максимум на полчаса. Я смакую каждое мгновение.
Восемь часов. Утро, кажется, солнечное, но наши окна всегда в тени дома напротив. Я ненавижу этот узкий кривой переулок. Он похож на старческую вену, по которой едва проходит кровь. Летом здесь душно, в остальные времена года темно.
Из ванной слышится плеск воды, детский плач. Колонка опять не работает, горячей воды нет, а умывание холодной – это неминуемый рев.
– Слоны пришли на водопой. Ту-ту-ту! – трубит Давид и хохочет.
«Весельчак, – зло думаю я. – Еще бы, бьет баклуши с утра до вечера».
Вчера мы опять поругались из-за звезды. То есть, ругалась я, он отшучивался. Ему всё как с гуся вода.
Заканчиваю готовить завтрак. Пять минут девятого!
– Давид, давайте быстрее! Каша стынет!
Издалека то десятилетие кажется сплошным сумасшедшим счастьем, очень длинным и в то же время слишком коротким солнечным днем. На самом же деле, стоит мне заглянуть почти на любую страницу, и я поражаюсь тому, как я несчастна. Постоянно жалуюсь на жизнь. Ревную мужа, терзаюсь тем, что он меня мало любит, психую из-за девочки – маленькие дети часто болеют. Счастье, которое не сознает, что оно – счастье, это, очевидно, и есть настоящая полнокровная жизнь. Забот и тревог может быть сколько угодно, но счастливая пара отличается от несчастливой не безмятежностью и беспечальностью, а совсем иным параметром: если муж и жена – одно существо, всё прочее не имеет значения. Мы с Давидом при всех наших различиях, ссорах, несходстве темпераментов были одним существом. Мне было больно, когда было больно ему. Ему было плохо, когда было плохо мне. А когда нам обоим было хорошо, лучше этого не было ничего на свете.
И всё об этом. Всё.
Смотрю на наш завтрак, и плакать хочется. Для ребенка сварена каша из драгоценного запаса риса, и в ней крошечный кусочек коровьего масла. Молоко вчера кончилось. Мы с Давидом выпьем по чашке эрзац-кофе с пустым хлебом. Еще есть яблоко, которое я поделю между ними пополам. Завтра будет моя очередь, без половинки яблока останется муж.
Наша семья за десять лет своей истории знала и тучные, и тощие годы. В общем-то это нормально для всякой молодой семьи, но обычно начинают с бедности и постепенно переходят к достатку, у нас же получилось прямо наоборот.
Саул Каннегисер вовремя вышел из комы и сына у хунхузов выкупил, но от последствий инсульта так и не оправился. Той же осенью у него случился второй, смертельный удар. Безалаберному наследнику досталось большое, сложно устроенное предприятие, в котором он не умел и не желал разбираться. К тому же все интересы банка были сосредоточены в тихоокеанском регионе, а нас к тому времени там уж и след простыл. Мы были не самоубийцы, чтобы жить в опасном соседстве с Сабуровым, Словом, Лаецким.
Расставание с Харбином ни меня, ни Давида не опечалило. Мы были свободны, богаты, мы любили друг друга. Весь мир был нам открыт за исключением несчастного куска земли на краю азиатского континента. Господи, да провались пропадом это захолустье!
Выбор был между Парижем, Лондоном и Нью-Йорком. Мы долго спорили, сравнивали, не могли договориться и в конце концов бросили жребий. Выпал Париж, и мы так обрадовались, что стало ясно: в глубине души оба хотели именно туда.
Перемещение в пространстве было плавным, естественным. Из Харбина, говорившего по-русски, мы перебрались в город, который, хоть и лопотал на французском, но русских там жило не меньше, чем на берегах Сунгари.
Первые четыре года французской жизни, пока не кончились «папочкины» деньги, я про себя называла «золотым веком царя Давида». Мы купили огромную квартиру на авеню Рапп и зимнюю виллу в Ментоне. Ездили на горнолыжные курорты, совершали трансатлантические круизы. На каждый праздник, а иногда и просто так муж дарил мне рубины – он говорил, что это мой камень.
Потом банковский дом, оставшийся без хозяйского присмотра, лопнул. Еще год мы проживали всё, что имели: виллу в Ментоне, рубины, квартиру на авеню Рапп. Наконец однажды – к тому времени мы уже переехали в скромный трехкомнатный мезонин близ Люксембургского сада – Давид, комично разведя руками, объявил: «Представляешь, они сказали, что мой счет пуст. Вероятно, мне придется пойти работать».
Я была к этому готова. Я давно ждала, когда же закончатся «папочкины» деньги. Роскошь меня не радовала, я ее только терпела, изображая восхищение очередной рубиновой безделушкой или тысячефранковой сумочкой из страусиной кожи. И вот мой час настал. Теперь я встану у руля нашей жизни, и, можете быть уверены: у меня банкротства не будет.
Осуществилась извечная женская мечта: чтобы любимый зависел от тебя целиком и полностью. Правление царя Давида закончилось, наступила эпоха царицы Савской.
Я обняла мужа и произнесла заготовленную речь в духе Царевны Лебеди, объявляющей князю Гвидону: «Полно, князь, душа моя, не печалься; рада службу оказать тебе я в дружбу». В заключение я сказала: «Теперь мы будем жить по-другому, по-настоящему. Как все нормальные семьи».
Золото Ивана Ивановича пять лет ждало своего часа в номерном сейфе надежнейшего швейцарского банка – и этот час пробил.
Теперь я раз в три месяца ездила в Женеву, продавала один-два самородка – ровно на такую сумму, чтобы хватало на разумную, без глупостей жизнь до моего следующего визита.
Мне нравилось экономить, планировать расходы. О будущем я не беспокоилась. Золота Желтуги при подобных темпах хватило бы лет на двести.
Так мы прожили еще четыре года.
Давиду было все равно, на чьи средства мы живем. Никаких комплексов на сей счет у него не было. Пожалуй, я не встречала человека, который был бы так равнодушен к деньгам при любви ко всякого рода удобствам и красивым ненужностям.
Это была лучшая пора нашего брака. Я часто ходила обиженная, по ночам орошала слезами подушку, жаловалась маме на свои несчастья – и была неприлично, бесстыдно счастлива.
Тощие годы настали, когда летом сорокового закрыли границу. У нас были обычные для русских эмигрантов нансеновские паспорта. Пока мы были богаты, это не имело никакого значения – богатые люди везде желанные гости. Когда началась война, я даже была рада, что Давид не натурализовался, иначе его забрали бы в армию.
Но после капитуляции мы хлебнули настоящей бедности. Устроиться на работу Давид теперь при всем желании не смог бы. Я перебивалась случайными переводами с китайского и продавала вещи – пустяковые, рубинов у меня не осталось. Жить мы переехали в крошечную квартирку за Площадью Италии. Там я и приготовила наш последний завтрак…
Нет, это невыносимо! Теперь они затеяли игру: звери на водопое. Девочка уже не ревет, а пищит и улюлюкает. Господи, ну что он вытворяет? Как будто не знает, что мне нужно спешить! И каша уже холодная. Можно подумать, этот рис доставал он!
Я сердито иду по коротенькому коридорчику, распахиваю дверь ванной. Давид с засученными рукавами, в забрызганной рубашке смотрит на меня с оживленной улыбкой. Он очень красивый. Я не могу на него злиться.
– Каша остыла, вытирай ее и марш на кухню, – говорю я и протягиваю полотенце к светящемуся облачку, которое колышется возле умывальника.
Девочки я не вижу. Однажды я взяла и стерла из памяти всё с нею связанное, и теперь, даже если очень захотела бы вспомнить, не получится. Так выскабливают с фотографий лица людей, которых нужно забыть.
Для того чтобы не сойти с ума, мне пришлось решить, что о дочке я думать не буду. Никогда. Я так долго запрещала себе мысленно произносить ее имя, что забыла его. Действительно забыла. Вытеснила в дальние подвалы памяти, ключ от которых навсегда затерян. Если девочка и мелькает в моих воспоминаниях, то расплывчатым пятнышком света, невнятным эхом звонкого голоса, и слов разобрать невозможно.
Мать из меня получилась так себе. Все родительские обязанности я выполняла, но мужа любила сильнее, чем ребенка. Дочка была для меня средством получше привязать к себе Давида, частью стратегии по его приручению. Паучиха придумала завязать еще один узелок в своей паутине, чтобы мотылек уже никогда не выпутался. Известно, как отцы млеют от маленьких дочек, поэтому я хотела именно девочку, и она родилась. Всё получилось, как я рассчитывала. Малютка лепетала, Давид таял, начал проводить дома больше времени. А с тех пор как в оккупированном городе ходить ему стало некуда, они уже просто не расставались.
Часами напролет они ползали по полу, играя… Господи, во что же они играли?
Не помню. Я ничего не помню. И хорошо, что не помню.
Сначала девочки не было, потом она была, потом исчезла. И точка.
Всё, как обычно. Я стараюсь быть терпеливой, уговариваю светящееся облачко не капризничать, съесть кашу. У Давида это получается лучше.
– Ну-ка, киска, – говорит он, – да ты никак поймала мышку! Покажи, как ты ее слопаешь.
– Ам! – отвечает облачко.
– Умница. А это что такое в ложке? Неужели еще одна мышка? Как удачно ты сегодня поохотилась. Давай ее скорей проглотим, пока не сбежала!
Я вздыхаю.
– Надо тебя как-нибудь с собой взять, чтоб ты так же маму покормил.
Первые признаки распада личности у мамы начались года за полтора до войны. Она сделалась очень мнительной, раздражительной, капризной. Я думала, что она переволновалась из-за моей беременности, но с каждым месяцем круг маминых интересов сжимался всё уже. Она стала забывчива, ей было всё труднее управляться одной, пришлось поселить к ней помощницу по хозяйству, потом другую – долго они не выдерживали. С ужасом узнавала я знакомые симптомы: десять лет назад то же самое происходило с папой, а еще раньше с бабушкой.
В мае сорокового мы не смогли покинуть Париж, потому что уехать с мамой было нельзя, а бросить ее одну невозможно. Повторилась та же ситуация, из-за которой мы не уехали в 1918-ом из гибнущего Петрограда. У меня было ощущение, что это Рок обрек мою семью на раннюю старческую деменцию (ни о наследственности, ни об имитационном синдроме, когда психическое заболевание родственника порождает в человеке сходную патологию, я тогда еще не знала).
Мама словно двигалась в обратном направлении, из взрослого состояния в детское. С каждым годом ее сознание опускалось на одну ступеньку: семь лет, шесть, пять, четыре. Нам жилось бы много легче, поселись мы все вместе, но об этом нечего было и мечтать. Мама не выходила из своей квартиры и горько плакала, если кто-нибудь пытался сдвинуть с привычного места какую-нибудь вещь, а уж от переезда, наверное, просто умерла бы. Про войну и немцев она ничего не знала, про существование внучки забыла, про Давида спрашивала, скоро ли он вернется из Харбина. Маму интересовала только еда. Она требовала пирожков с грибами, или земляничного варенья, или соленых огурцов и безутешно рыдала, когда я не могла ничего этого достать.
Мне было жалко мать, но себя я жалела больше. «Одна с тремя малыми детьми, и никакой ни от кого помощи», часто повторяла я в сердцах.
– Хочешь, ты посиди с ребенком, а я поеду к маме? – с готовностью предлагает Давид.
– Нельзя. Ехать на другой конец города для тебя рискованно.
Давид подмигивает:
– Ты просто боишься, что я завяжу интрижку с Боженой. Поразительно легкомысленный человек! Всё ему шутки.
Божена – беженка из Польши, добравшаяся до Франции кружным путем, через Скандинавию, только для того, чтобы снова оказаться под немцем. Это была полная, немолодая тетка с расстроенными нервами и склочным характером. Давид никогда ее не видел, но постоянно выслушивал мои жалобы, и для него Божена служила излюбленным предметом для шуток.
Полька работала уборщицей в универсальном магазине. Ей было негде жить, мне – нечем платить ночной сиделке, так что положение дел устраивало обе стороны: когда Божена возвращалась со смены, я могла ехать домой. Девочка к этому времени уже спала. Два часа, которые мы с Давидом проводили наедине, были для меня лучшим временем суток. Мы сидели на кухне, разговаривали шепотом. Правда, часто ссорились – и первой всегда начинала я.
– Ешь яблоко быстрее! Давид, скажи ей! Ты же знаешь, Божена в девять уйдет на работу, маму ни на минуту нельзя оставлять одну!
– Яблоко мы возьмем на прогулку. Да, солнышко?
Я качаю головой. Не хочется затевать вечный спор заново, но все-таки говорю:
– Эти ваши прогулки. Ладно бы еще во дворе, а то опять пойдете шляться по улицам.
– Во дворе помойкой пахнет. Ни кусточка, ни травинки. Ребенку нужен свежий воздух, – скучным голосом говорит Давид. Он уже знает, что я скажу дальше.
– Тогда надень звезду. В трамвае рассказывали, что в гестапо завели какую-то «физиогномическую бригаду». Ходят, смотрят на людей и чуть подозрение – требуют предъявить документы. Если еврей, забирают в Дранси.
– Чушь, бабьи страшилки, – беспечно отвечает Давид. – А то гестапо делать нечего.
Мы говорили на эту тему, наверное, тысячу раз – с тех пор, как на оккупированной территории был введен «Statut des Juifs», правила проживания евреев. Ношение шестиконечной звезды объявлялось обязательным, за нарушение – арест и депортация. Давид наотрез отказался подчиняться указу, сказав, что никогда не чувствовал себя евреем и вообще терпеть не может, когда ему что-то навязывают. Сначала я сходила с ума всякий раз, когда он выходил из дума: вдруг патруль? В июле сорок второго по всему Парижу прошли уличные облавы на евреев. Несколько тысяч человек были арестованы и отправлены на стадион в Дранси, откуда, по слухам, людей эшелонами увозили в концентрационные лагеря. Но Давида тогда ни разу даже не остановили. Он говорил, что документы проверяют только у тех, кто затравленно озирается и вжимает голову в плечи, что элегантного господина вроде него никто не тронет, а носатых брюнетов среди французов сколько угодно.
Мне пришлось смириться. Я убедила себя, что мужчина, гуляющий с маленьким ребенком, никому не покажется подозрительным. Что мне оставалось? Нельзя ведь находиться в постоянном психозе месяц за месяцем и год за годом.
Мы спускаемся по узкой лестнице втроем. Я боюсь опоздать.
– Не скачи по ступенькам, – раздраженно говорю я, протягиваю руку, и моя кисть полурастворяется в мерцающей пустоте.
– Шагай быстрей! Господи, да не нужно меня провожать! Всё, я побежала.
Обычно они провожают меня до остановки, но сегодня я бросаю их на пол-дороги, потому что из-за угла уже доносится дребезжание приближающегося трамвая.
На самом повороте, будто что-то меня толкнуло, я оборачиваюсь.
На тротуаре, ярко освещенном солнцем, стоит мужчина в длинном пальто и шляпе, с белым шарфом через плечо, и машет мне рукой. Рядом, у самой земли, колышется золотистое сияние.
Мне вдруг ужасно не хочется от них уезжать. Можно дойти вместе пешком до другой остановки и сесть на следующий трамвай. Ну, побудет мама пятнадцать минут одна, ничего страшного. Могу же я подарить себе четверть часа семейного счастья, ведь девочка меня так мало видит.
Колебание длится секунду или две.
(«Вернись, вернись! Может быть, всё сложится по-другому», – призываю я тридцатисемилетнюю Alexandrine (так все меня называли в ту эпоху, даже Давид). Но я знаю: она не вернется. Ядро летит под ноги Болконскому, Анна глядит на пышущий дымом паровоз.
Сколько ни перечитывай, ничего изменить нельзя.)
Что за блажь? Стыдно!
Я поворачиваю за угол. Бегу прочь из света в густую тень.
Вечером, когда я, вымотанная и злая, вернулась от мамы, окна на шестом этаже были черны. Но погружаться в эту черноту, в кошмар последующих часов и дней я не стану. Я и так помню последовательность событий, а проживать их заново мне незачем.
На то, чтобы восстановить картину случившегося, у меня ушло двое суток беготни, расспросов, поисков.
Произошло то, что рано или поздно должно было произойти, а цепочка роковых совпадений сделала несчастье непоправимым.
На соседней улице, через несколько минут после того, как я убежала к трамваю, Давида остановили для проверки документов. Бумаг он при себе не носил, слишком подозрительной выглядела его фамилия. Человека без документов задержали для выяснения личности. Детей в подобных случаях было заведено отделять от взрослых. Внешность и упорное нежелание назвать домашний адрес, вероятно, привели к медосмотру, который подтвердил подозрение в скрываемом еврействе. Такова была обычная процедура. Разоблаченного еврея немедленно отправили в Дранси.
А там – вторая случайность – как раз стоял под парами поезд. Те, кто находился на стадионе давно, отлично понимали, что это за эшелон, и старались забиться в какую-нибудь щель. Давид ничего этого не знал, да и не могу себе представить его забивающимся в щель, ни при каких обстоятельствах.
Через час набитый до отказа состав ушел на восток, в лагерь Биркенау.
Если б мой муж задержался в Дранси хоть на два дня, я бы его отыскала. Или вытащила бы, перевернув небо и землю, либо, что вероятнее, присоединилась бы к нему. Не думаю только, что это его бы спасло. Известно, что из семидесяти пяти тысяч депортированных евреев живыми во Францию вернулись два с половиной процента.
Когда выяснилось, что Давид этапирован в Германию, я сразу поняла, что больше никогда его не увижу. «Такой, как он, не протянет в несвободе и одной недели. Надеяться не на что», – сказала я себе. Немцы – не хунхузы, выкупа им не нужно и обращаться с ним, как с принцем, они не станут. А по-иному обращаться с собой он не позволит.
Три годя спустя я узнала, что насчет одной недели – это я Давиду польстила. Он не прожил и одного часа после того, как его присоединили к толпе депортируемых.
Один человек из того эшелона, пройдя лагерь, чудом остался жив. Я разыскала его летом сорок пятого в гостинице «Лютеция», куда временно расселяли вернувшихся. Вялый, равнодушный старик тридцати лет от роду рассказал, как погиб мой муж.
На станции стоял крик и плач, люди боялись садиться в страшные грузовые вагоны. Охранники били их прикладами в спины. Тогда Давид подошел к главному немцу («рыжий такой, круглолицый, хмурый») и что-то ему крикнул. Тот, не меняя брезгливого выражения лица, вынул пистолет. Выстрелил в грудь и потом, уже упавшему, в лоб. После этого подгонять толпу не пришлось – все очень быстро погрузились в вагоны. Человек из «Лютеции», видно, желая меня утешить, еще сказал, что потом, в лагере, часто вспоминал Давида и очень ему завидовал. «Умно поступил ваш муж, – тускло сказал уцелевший. – Я и сейчас ему завидую».
Давиду всегда везло, ему грех было жаловаться на судьбу. Она много раз вытаскивала его из скверных переплетов. Спасла из голодного Питера, уберегла в Гражданскую, выручила из рук хунхузов. И наш отъезд из Китая, где вскоре грянула большая война, до поры до времени казался мне великодушным даром Фортуны. Я шутила, обнимая мужа: «Ты от бабушки ушел, ты от дедушки ушел, а от лисички-сестрички не уйдешь». Всё так и получилось. Только лисичкой оказалась не я, а смерть в обличье рыжего немца.
После разговора с человеком, про которого Иван Иванович сказал бы, что в нем совсем не осталось Жизнесвета, в моем существовании вдруг появился смысл.
Почти три года я жила, будто в вязком бреду. Заставляла себя надеяться – ведь кто-то всё-таки находился, а начиная с весны, некоторые, очень немногие, возвращались. Девочку я искать давно уже перестала. Она затерялась сразу, не оставив никакого следа. Будто ее вовсе не было. Она была маленькая, не знала своей фамилии. Таких в списки депортируемых вносили безымянными, поставив в графе «имя» знак вопроса. Никто из этих детей не вернулся. Я слышала рассказы железнодорожников, чистивших «спецпоезда» после возвращения из Германии. В каждом вагоне лежало по несколько окоченевших маленьких трупов.
Стоп. Стоп.
Летом сорок пятого о девочке я уже не вспоминала. Инстинкт самосохранения запер эту дверь на замок, а ключ выбросил. Когда я узнала о гибели Давида, встречать поезда из Германии и надоедать персоналу в «Лютеции» тоже стало незачем.
Зато в моей жизни появился штабс-фельдфебель Кропс.
Я довольно быстро выяснила, как звали начальника поезда (по-немецки «транспортфюрера») спецэшелона № D901/14, отправленного 19 октября 1942 года со станции Ле Бурже-Дранси в лагерь Аушвиц-Биркенау. Рыжеволосый круглолицый человек по имени Хайнрих Кропс был 1900 года рождения – меня особенно поразило, что он ровесник века. Будто вся тупость и жестокость этого тупого и жестокого столетия сконцентрировалась в поросячьей физиономии, которая глядела на меня со служебной фотографии. Я пустилась по следу «транспортфюрера», и никакая сила не свернула бы меня с этого пути.
Скоро я знала про Кропса всё. Он не выслужился в офицеры, потому что имел только начальное образование. До конца войны оставался в том же чине. Пропал без вести в апреле. Одно из двух: либо дезертировал, либо попал в плен к русским – в лагерях у союзников пленный с таким именем не числился.
Я намеревалась поселиться в его родной деревне под Штутгартом, познакомиться с его родственниками, подождать, не придет ли к ним откуда-нибудь весточка. Если он действительно у русских, я репатриируюсь в СССР. Тогда многие эмигранты это делали, и их впускали. Через год, через десять или через двадцать лет я найду Хайнриха Кропса.
Он уцелеет, потому что такие мрази обладают нечеловеческой живучестью. Вывернется змеей, выползет мокрицей, прошмыгнет мышью, но спасет свою драгоценную шкуру.
Первое, что он сделает, когда выйдет на свободу, пойдет выпить пива, которого столько лет не пробовал.
Он возьмет пару кружечек, порцию сосисок с тушеной капустой. Сдует пену, облизнет свои толстые губы. Потом заметит, что на него с радостной улыбкой смотрит женщина с худым лицом и наполовину седыми волосами, и тоже ей заулыбается. Он так давно не имел бабы, что его не отпугнет ни седина, ни худоба.
Я подойду к нему. Я не буду спрашивать, помнит ли он человека, которого когда-то застрелил на станции. Конечно, не помнит. Таких случаев в его гнусной жизни наверняка было много. Да и плевать мне, помнит он или нет.
Правой рукой я возьму его за ладонь и скажу: «Меня зовут Александрина». Возьму крепко, чтобы не вырвался. В левой руке у меня будет острый нож. Я воткну его Хайнриху Кропсу пониже пупа и медленно распорю его поганое брюхо до самого верха, все время глядя в выпученные белесые глаза.
А ларчик просто открывался?
Если это вообще могло случиться, то только так. Без предварительного намерения, без решения, очертя голову. Вера никак от себя такого не ждала. Не поверила бы, что это может произойти – уж по крайней мере не с Берзиным.
Но когда он заговорил сорванным голосом, давясь слезами, то словно бы перестал быть Берзиным, а превратился в какого-то другого человека, невыносимо близкого и дорогого. То есть не превратился, конечно. Просто со Славы, как отвалившаяся короста, слезло всё наносное, и Вера впервые увидела его по-настоящему. Сердце переполнилось, раскрылось ему навстречу, ну а всё дальнейшее было естественным развитием событий.
Когда взбудораженное тиканье наконец утихомирилось и стало ясно, что бомба не рванет, Вера по привычке начала разбираться в собственных чувствах.
Что же она увидела в его глазах, когда слезы вымыли оттуда победительную самоуверенность?
Что Слава – такой же подранок, как большинство людей. Даже в большей степени, поэтому для него особенно важно казаться неуязвимым и сильным.
И еще (чуднáя мысль): он ужасно похож на Маяковского. Тот тоже был высокий, с выпяченной челюстью и нахрапистыми манерами. Снаружи – ощетинившийся ёж, а внутри обостренная ранимость и беззащитность.
И вот, громадный, горблюсь в окне, плавлю лбом стекло окошечное.
Будет любовь или нет? Какая – большая или крошечная?
А вот прямо про Берзина:
Значит – опять темно и понуро сердце возьму, слезами окапав,
нести, как собака, которая в конуру несет перееханную поездом лапу.
Берзин – поэт? Смешно. Я поэт, зовусь я Цветик, от меня вам всем приветик.
Волосы растрепались, глазами хлопает – ресницы длинные и светлые, как у младенца. Понял, что обесчестил невинную деву, и перепугался. Не того, чего следовало.
Она хихикнула. Всегдашнюю эйфорию, приходящую после приступа, усугубляла пьянящая жизнь: теперь я настоящая женщина! Не инвалид, не весталка поневоле!
И дело не только в этом. Вере открылась некая головокружительная истина. До сих пор несовместимость мины замедленного действия и занятий любовью представлялась ей непреложной аксиомой. На самом же деле всё ровно наоборот!
Вера только что изобрела потрясающую формулу. Любовь + Опасность Смерти = Высшее Наслаждение. Да, да! Самая острая, самая полная жизнь, квинтэссенция жизни именно что «бездны на краю». Когда каждое объятье может оказаться последним. Если заниматься любовью, то только так. Или вообще никак. Нельзя же это сводить к воздействию закона трения на нервные окончания!
Слава, который, видя ее улыбку, понемногу расслабился и осмелел, вдруг отдернул руку.
– Ты чего? Тебя не трогать, да?
А это Вера нахмурилась от новой мысли, неприятной.
Неужели в ней заговорила латентная суицидальность? Вот уж никогда бы про себя такое не подумала.
Еще больше она расстроилась, сообразив, что думает лишь о себе и собственных переживаниях. Она, значит, будет искать наслаждения в аравийском урагане и бездны на краю – и в конце концов однажды допросится. А что тогда будет со Славой?
– Трогай, трогай, – сказала она, пристально глядя на него.
Голос, который был мудрее и взрослее Веры, сказал ей: «Когда любят, делят опасность пополам. Это нормально».
«Но ведь он, в отличие от меня, об опасности не знает? – возразила она голосу, гладя Славу по волосам. – Это несправедливо».
«Зато милосердно. Милосердие не бывает справедливым».
А всё же осталось ощущение, будто она обнаружила в себе что-то новое и, кажется, нехорошее.
* * *
Неприятные открытия на этом не кончились. В тот же день, пока Слава вел сложные телефонные переговоры с секретаршей, чтобы она переделала назавтра весь его график и освободила день, отправилась Вера в кафе – поболтать с гостями, а заодно проверить, приметили ли ушлые старушки, что она уединилась с работодателем в квартире на целых два часа. В принципе, это ее личное дело, но все же лучше было соблюсти конспирацию, а то потом замучаешься на вопросы отвечать и добрые советы выслушивать.
Встретила Марью Прокофьевну, восьмидесятилетнюю петербуржанку, всю в слезах. Спросила, в чем дело. Оказалось, у той умирает кошка Катя, семнадцати лет от роду, то есть, по-кошачьему, примерно того же возраста, что хозяйка. Утешить Марью Прокофьевну Вера не могла, но хоть поплакала с ней заодно. Потом, умывшись, выходит из туалета и слышит, как директор с главной медсестрой-француженкой, малосимпатичной особой, разговаривают.
Медсестра, старая сушеная дева, довольно громко сказала:
– Как же эта маленькая ханжа (petite cafarde) возбуждается при виде слез и страдальцев! Будто вампир при виде крови.
О ком это они, интересно, подумала Вера. Люк со смешком в ответ:
– Это называется «отзывчивость русской души». Читайте Достоевского. На фрейдистском сленге – «либидозность эмпатического типа».
Тут Вера догадалась, что это про нее, и была потрясена. Обиделась, как дитя, которое впервые узнало, что его, о ужас, не все на свете обожают.
Вера, конечно, и раньше видела, что главная медсестра ее терпеть не может. Вечно говорит всякие вежливые гадости – это такое сугубо французское искусство хамить, не выходя из рамок изысканной учтивости. «Не угодно ли госпоже доктор объяснить мне, что она тут написала – это по-французски или по-русски?». «Госпожа доктор полагает, что это хорошая идея – хлопать дверью во время занятий по медитации?». За что старая злыдня ее невзлюбила? Вероятно, за то же, за что все старые злыдни не выносят молодых, красивых девушек.
У Люка тоже были причины иметь на Веру зуб.
Призовой самец, султан балтийского гарема, сделал к ней несколько подходов – как тяжеловес к штанге. Первая попытка была незамысловатой, почти ленивой.
Еще в мае, на коктейле для персонала по случаю чьего-то дня рождения, Шарпантье подошел с бокалом.
– Поговорим как коллеги-медики. Вы молодая, здоровая женщина в периоде острой гормональной активности. На любовные свидания не ездите, к вам тоже любовник не приезжает. Этот целибат долго продолжаться не может, он противоречит природе. – Болтовня была легкой, как бы шутливой, но цепкий взгляд свидетельствовал, что это не просто трёп. – Кроме меня тут функционирующих мужчин нет, я абсолютный монополист по части предоставления секс-услуг женскому населению резиденции. Все равно рано или поздно у нас это произойдет. Под воздействием лишнего бокала или просто под шальное настроение. Так что же терять время? Многого от меня не ждите, я человек легкомысленный, особенно в любовных отношениях. Однако высший уровень удовлетворения гарантирую. Побочных эффектов минимум: легкое головокружение, дневная сонливость, приятная эйфория.
Прямо как в кино, подумала Вера. «Вы привлекательны, я чертовски привлекателен».
И всё же звучало это не нагло. Люк вроде как пародировал пошлое приставание, разыгрывал записного ходока, то есть давал возможность всё обратить в словесную игру. Так Вера и сделала. Зачем обижать человека, с которым целый год жить и работать?
– Лишний бокал мне не грозит, потому что вина я не пью, – весело улыбнулась она. – Значит, придется подождать шального настроения.
Ну, он и отъехал.
Это она тогда еще не знала его как следует. Потом-то неоднократно наблюдала в действии. Люк обслуживал если не весь cheptel baisable[18] «Времен года», то значительную его часть, причем этот сектор своей жизни как-то очень ловко совмещал со служебными обязанностями, избегая трений и скандалов. Немолодые дамы вроде главной медсестры и низший персонал из Прибалтики были главным лужком, на котором он пасся. В харассменте или использовании служебного положения директор, кажется, грешен не был. Старые девы были только рады его вниманию и, как ни странно, не ссорились между собой. Этот разряд женщин, по Вериным наблюдениям, вообще мало требователен в любовных отношениях. Относительно чистоты успеха, которым Люк пользовался среди приезжих санитарок и уборщиц, у Веры сначала было сомнение – все-таки они на коротком контракте и зависят от расположения начальства. Но нет, своего положения Шарпантье все-таки не использовал. Да и не было в том особенной нужды: видный мужчина, обаятельный, даже блестящий – Ален Делон с Бельмондо в одной упаковке.
Со своими царственными повадками и седой шевелюрой Люк походил даже не на быка-производителя, а на главу львиного прайда. Но первому впечатлению доверять не следовало. Он не был львом. Если хищником, то не из крупных. Потому что, как заметила Вера, всегда выбирал добычу по зубам, без риска. Например, никогда не связывался с замужними сотрудницами. И не клеился к дочерям и внучкам стариков, хотя некоторые гостили во «Временах года» подолгу.
После первого поползновения он еще несколько раз, обычно во время танцев или какой-нибудь вечеринки, все так же шутливо интересовался, не созрела ли Вера для приятного приключения.
– Зрею, – неизменно улыбалась она, и в его глазах сразу что-то гасло. Или, наоборот, зажигалось тусклым, матовым светом?
Специалист он при этом был первоклассный. Вера очень многому у него научилась. Главное правило Люка Шарпантье: директор мезон-де-ретрета должен всё знать, всё уметь и во всем разбираться, до мелочей. В медицине, психологии, кухне, электричестве, водопроводе, финансах и так далее. Потому что резиденция – это корабль в автономном плавании, и ты здесь капитан, отвечающий за всё и за всех. Не было ни одного вопроса, по которому Люк не мог бы дать исчерпывающей консультации.
Пожалуй, единственным местом, куда он никогда не заглядывал, была палата Мадам. Когда-то он объяснил Вере, что судьба несчастной старухи, прежнего директора резиденции, вызывает у него суеверный ужас. И вместе с тем Люк испытывал к Мадам какое-то болезненное любопытство. Зная, что Вера часто бывает у своей соседки, часто выспрашивал, как там и что.
В общем и целом Вере казалось, что Шарпантье неплохо к ней относится, даже симпатизирует, причем не только в кобелином смысле.
Тем сильнее ее задела его насмешливая реплика про «либидозность эмпаптического типа». В переводе на нормальный язык это означало, что, по мнению директора, Веру сексуально возбуждает лишь то, что вызывает сострадание. То есть, посвятить свою жизнь уходу за старыми и немощными она решила из сладострастия.
Какая несправедливость! Какая гадость!
Злословящим коллегам на глаза Вера не показалась, переждала, пока уйдут. Потом некоторое время страдала от незаслуженной обиды, после чего, как часто бывало, природная объективность и требовательность к себе заставили взглянуть на дело с иной стороны.
Вера вдруг спросила себя: «Стало быть, старая грымза говорит про тебя пакости, потому что ревнует к твоей молодости и небесной красоте? А Люк ей вторит, потому что ты ему не дала? Только и всего? Нет, милочка. Это у тебя защитная реакция, боязнь посмотреть правде в глаза».
В кафе она так и не зашла. Сидела в укромном уголке, за пальмами в оранжерее, и занималась самоанализом, вернее предавалась самоедству, что в сущности одно и то же.
Когда про тебя говорят плохое за глаза – это повод не для обиды, а для обдумывания. Раньше, когда движение «Счастливая старость» только набирало обороты, Вера частенько рыскала по блогам и форумам: что люди о нас пишут? И прямо до слез обижалась, если кто-нибудь писал бяку – мол, девочки и мальчики просто хотят попиариться, рисуются своими благодеяниями или еще что-то. Бывало, что и сердито отвечала незнакомым хулителям. А потом поняла, нет у нее права с ними собачиться. Это все равно что подслушать разговор у чужого окна и полезть с улицы через подоконник с претензиями: что-де за чушь вы тут несете! Не нравится – не слушай, топай своей дорогой. А обижаться следует, только если кто-то осознанно хотел тебя обидеть. Если же ты случайно узнала, что тебя ругают, прежде всего задумайся – справедливо или нет.
Вера задумалась – и здорово расстроилась.
«Старая мегера, очень возможно, права. Жалеть людей мне действительно нравится. Потому-то я и занялась российскими домами престарелых. Старики, которые доживают там свой век, жалостны до невозможности. Именно поэтому мне так не понравились «Времена года», когда я сюда приехала. Вроде бы всё здесь чудесно, а ощущение какое-то не такое. Вот она, причина: здешних не жалко. Ну, то есть, если больные, то жалко – но как бывает жалко всякого больного человека. Старикам тут хорошо, они счастливы. И оттого в работе нет драйва. Без сострадания, как без бензина, мотор не заводится…»
Это открытие ее прямо убило.
Подумала еще – пришла к выводу, что и Люк со своей сволочной либидозностью, наверное, тоже прав.
Почему Берзин, которого она раньше никак не числила объектом желаний, вдруг стал ей мил и дорог – до такой степени, что она сама повесилась ему на шею и чуть не умерла от восторга? Да потому что ее пронзила жалость! Сработала как афродизиак! Пока Берзина жалеть было не за что, он как мужчина ее совершенно не трогал. Но стоило ему надавить на слезную железу, подставить беззащитное брюшко, и она с урчанием кинулась на добычу.
Вера всегда думала про себя, что она личность сложная, даже незаурядная, а на самом деле ларчик просто открывался! Она не великодушная и не отзывчивая, она эмоциональный вампир, питающийся состраданием…
Таким манером Вера потерзалась минут пять или десять, а потом взглянула на дело иначе.
«Стоп, Коробейщикова, – сказала она себе. – Давай-ка без мазохизма. Пускай твое топливо – жалость и сострадание. Но ведь не жестокость же! Не жадность! Может быть, хороший человек только тем и отличается от плохого, что он заводится из-за хороших вещей, а плохой – из-за плохих? Ну О’кей. Стало быть, таково мое внутреннее устройство. Я правильно себя чувствую, когда жалею людей и помогаю им. Это делает меня счастливой? И слава Богу!
Даже если я получаю эротическое удовольствие, испытывая к мужчине жалость, это мое личное дело. Людей судят по их поступкам, а не по тайным мотивам и мыслям, так? Почему же не применить это правило к самой себе? Я должна чувствовать себя виноватой, если я сделала что-то плохое или могла, но не сделала что-то хорошее. А остальное себе можно и простить. Как говорится: «Parce que vous le valez bien».[19]
* * *
Она вернулась к Берзину, и он гордо сообщил, что «отжал» целых два свободных дня, такой роскоши он себе не позволял десять лет.
Формула экстаза на краю бездны была опробована вновь и сработала еще могущественней, чем в первый раз. Может быть, из-за того, что они никуда не торопились, и у Веры была возможность прислушаться к ощущениям. Между прочим, жалости к любовнику она теперь не испытывала, и это ей нисколько не мешало, так что с либидозностью, вероятно, Люк промахнулся.
В какой-то миг кровь в задней части головы забурлила так, что Вера подумала: «ВСЁ! СЕЙЧАС УМРУ!». Ужас и наслаждение вспенились гейзером, и она действительно умерла – во всяком случае, на несколько секунд. Но потом воскресла. И сказала себе: doucement,[20] идиотка, не превращайся в камикадзе.
Лежала в «позе трупа», регулировала дыхание, а Берзин лез с нежностями, мешал инвалидке вернуться к жизни.
Вечером, когда легли спать, он, обжора, опять стал подкатываться, но Вера повела себя благоразумно. При подобном обороте жизненных обстоятельств умирать ей совсем не хотелось.
– Всё, – сказала она, отодвигаясь. – Продолжение завтра. Или даже послезавтра.
Мысли у нее в голове были неромантические. Надо на консультацию к кардиологу, думала Вера. Объяснить ситуацию, пусть пропишет таблетки – принимать перед plaisirs d’amour. Не может быть, чтобы у французов не было на этот случай какого-нибудь хорошего средства. Ну его на фиг, край бездны. Обойдемся без экстрима.
Но Берзин понял ее слова по-своему и страшно оскорбился.
– Знаю я эти женские хитрости! Ты боишься, что у меня наступит пресыщение! Хочешь водить на поводке – то дашь погрызть косточку, то не дашь, да? Чтоб мужик всегда был в полуголодном состоянии. Женских журналов начиталась, дура?
– Ну вот, получил свое – и я уже «дура», – засмеялась Вера, потому что он очень смешно злился. – Правильно меня бабушка предупреждала: все ихние нежности до первой постели.
– Эх ты, – горько сказал Берзин. – Я тобой никогда не наемся! Хочешь, вообще к тебе приставать не буду? Для дур ведь это – главное доказательство любви, да? На, гляди. Кладу между нами меч.
Положил посреди кровати ее тапок, сам сложил руки на груди и зажмурился.
Нет, правда, в нем что-то было от поэта. Это ей нравилось еще больше, чем то, что он подранок. Когда под внешним мачизмом скрывается нежная душа – это очень эротично. Она даже протянула руку, чтобы его погладить, да вовремя вспомнила про кардиолога. Так сказать, чувство ответственности возобладало над животным началом.
– Завтра, – сказала она, прикинув, что может быть, удастся попасть на прием прямо утром – у Веры завелись хорошие знакомые в университетской клинике. – Излишества опасны для здоровья.
– Ну завтра, так завтра. Спи. Он приподнялся на локте.
– А ты?
– Посмотрю на тебя немного. Этого ты мне запретить не можешь.
– Чудак! Я же так не усну! – сказала Вера, но отлично уснула, сама не заметила.
Первую половину следующего дня они провели поврозь. Вера не объяснила, зачем едет в клинику – сказала, что по делам и что он ей будет только мешать.
– Лучше побудь с отцом, после обеда съездим куда-нибудь, а вечером я тебе сделаю маленький сюрприз.
Он хитро улыбнулся и сразу со всем согласился. Бабушка по папиной линии, кладезь народной мудрости, учившая маленькую Веру женской науке, была права, когда говорила: у мужиков одно на уме.
На самом деле Вера имела в виду совсем не то, о чем подумал Слава, а нечто диаметрально противоположное. Если не удастся попасть к врачу, в качестве утешения она покажет Берзину одно волшебное место, которое недавно обнаружила, исследуя замок. С чердака через маленькую дверь можно по спиральной лестнице подняться в открытую башенку. Бог весть, для чего ее построили. Может быть, там когда-то стоял телескоп – на звезды смотреть. Вид оттуда потрясающий. Если ночь выдастся звездной, это будет нечто. А площадка крошечная, стоять вдвоем можно только обнявшись. По-своему, не хуже секса. Вот и проверим, какой из Славы поэт.
Знакомый кардиолог принял ее во время своего «кофейного перерыва», en amie, то есть бесплатно. Вник в проблему. Повздыхал. Сказал следующее.
Таблеток, регулирующих ритм сердцебиения, сколько угодно, и технически задача выполняется легко: пульс не участится и давление не подскочит, если принять за полчаса до секса пилюлю. Не очень романтично, зато надежно. Хуже другое. Искусственная регуляция кровообращения, скорее всего, затормозит сенсорные и эмоциональные ощущения, а это значит, что любовь не даст удовлетворения. Впрочем, сказал кардиолог, он в этой сфере не специалист и, прежде чем выписать рецепт, проконсультируется с сексологом. В конце беседы доктор вдруг обнял Веру и поцеловал – не на французский лад, когда едва касаются друг друга щекой, а по-настоящему. «Бедняжка Вероник», – и побежал к пациентам.
Но она себя бедняжкой совсем не чувствовала. Что ж, совместить разумность с счастьем – задача трудная, а может быть, и вовсе неразрешимая. Для Веры эта концепция ничего принципиально нового собою не представляла.
Заодно, раз уж была в Руане, она позвонила профессору Санлису, с которым познакомилась на конференции по возрастным нарушениям памяти, и опять повезло: у мэтра нашлось полчаса свободного времени.
Вера расспросила его о современных методах лечения антероградной амнезии. Оказывается, способы существуют, и довольно эффективные. Например, с использованием амобарбитала, когда подавленные воспоминания вызывают из глубин памяти во время искусственного сна. Во Франции, правда, амобарбиталовый метод не применяют, придется везти Эдуарда Ивановича в другую страну. А здесь можно попробовать гипнотические сеансы – в Кане имеется превосходный специалист.
Во «Времена года» Вера неслась на ста тридцати, не терпелось поделиться с Берзиным обнадеживающими вестями. Взбежала по лестнице на третий этаж, что вообще-то ей было противопоказано. Слава сидел у стола, быстро тыкал пальцами в экран коммуникатора.
– Наконец-то! Чего ты так долго? Я заждался сюрприза.
Он, кажется, тоже приготовил сюрприз – чутким обонянием Вера уловила легкий аромат духов. Она в парфюме не разбиралась, но судя по тонкости букета, это было что-то сложное и дорогое.
И хоть духами Вера не пользовалась, а все равно было приятно. Надо же, раздобыл где-то. В Довиль сгонял?
– Знаешь, я не душусь. Из принципа. Кому нравлюсь я, тому понравится и мой запах, – сказала она, улыбаясь, чтоб он не обиделся.
– Знаю. Поэтому духов тебе не дарю. И сам перестал одеколоном пользоваться. А чего это ты вдруг?
Странно. Вера потянула носом воздух. Точно парфюм!
– Кто-нибудь заходил?
– Нет. Я тут все время, как дятел, по кнопкам стучу, письма и эсэмэски рассылаю, с извинениями. За отмененные встречи.
И Верино оживление сразу сникло. Он что-то от нее скрывает. Вернее, кого-то. Дорогими духами в мезоне пользуются только богатые старухи, у женщин из персонала нет таких денег. Или здесь побывал кто-то со стороны?
Хотела спросить напрямую, но не стала. Сочла ниже своего достоинства. Ну и вообще – что за пошлая сцена! «Ты был с женщиной, не ври мне, я чувствую запах!» Телесериал какой-то.
Настроение совсем испортилось, когда Берзин отнесся к ее предложению насчет Эдуарда Ивановича безо всякого интереса.
– На кой это надо? Сейчас мучаюсь только я, когда его вижу. Сам-то он вполне доволен. А вернуть ему память, что будет? Опять начнет квасить по-черному и в стенку врежется? Нет уж, пусть муха сидит в своем янтаре.
Кто же тут у него был? И, главное, зачем скрывать? Вдруг ей неудержимо захотелось сказать ему какую-нибудь гадость.
– Ну, это ты как хочешь. Твой отец. А я с тобой давно собираюсь поговорить на другую тему…
– Ссориться будем, – обреченно изрек Берзин. – По тону чую. Валяй, руби.
Но Вера колебалась. Будучи девушкой начитанной, она знала, чем обычно заканчиваются ссоры между любовниками, если неподалеку кровать, и попадать в эту засаду не собиралась.
Очень кстати на столе зазвонил внутренний телефон.
– Нет, на рецепции видели, что я вернулась и теперь всё время будут дергать. Говорить будет не здесь.
– Что, опять к мумии? – приуныл Слава. – Ладно, пойдем.
Они стояли в палате у окна. Мадам мерно свистела в свою дыхательную трубочку. Аутиста в палате не было – в это время он всегда обедал.
– Знаешь, я всё думаю про мезоны, которые ты начал строить в Подмосковье, и мне эта затея решительно не нравится.
Берзин, как и следовало ожидать, моментально напрягся.
– Почему?
– Потому что получается обычная российская история. Хотели как лучше, а вышло, как всегда. Одна показуха! Я буду болтать по телевизору о том, как наш фонд обеспечивает пенсионерам достойную старость, а на самом деле места в мезонах достанутся богатым или привилегированным. Этой публике и так живется неплохо! Я создавала движение не для них.
Сомнения ее действительно мучили уже давно, но сейчас, под влиянием раздражения, картина вдруг стала предельно ясной, и сами собой нашлись точные слова.
– «Счастливая старость» – это общественное движение, оно для всех. А твоя «Счастливая старость» – закрытое общество акционерного типа. Закрытое от тех, кто беден и одинок. Я в твоей затее участвовать не буду!
Она горячилась, а Берзин был сама рассудительность.
– Конечно, акционерное общество, а ты как думала? Я не благотворитель, я делотворитель. Я хочу построить бизнес, который приносит не только общественную пользу, но и прибыль. Мы создаем не богадельни, а рентабельные предприятия социального профиля. Знаешь, я не верю в подачки и халяву!
– Ты хочешь сказать, что не веришь в великодушие и бескорыстие.
– Ника, солнышко, да пойми ты: обустроить один маленький островок райской жизни для стариков – не проблема. На это спонсоры найдутся. Но это будет даже не остров, а так, кораблик счастья посреди океана беды. Милое дело, но мелкое. Годится для благодушного капиталиста среднего уровня – самомнение потешить. Но меня интересуют задачи глобальные. Не кораблик и не островок, а материк! Мне нужно обеспечить счастливую старость всему населению Российской Федерации, а в перспективе – и сопредельных республик. Голой благотворительностью такую махину не сдвинешь. Нужно создавать самопитающуюся систему.
Поэтическую метафору про кораблик счастья Вера оценила и немного смягчилась. Но недостаточно, чтобы позволить Берзину ее заболтать.
– Что ж, выполняй масштабные задачи. Осушай океаны, создавай рентабельные дома престарелых. Но мне с тобой не по пути. Буду искать партнера, который поможет мне построить такой корабль, где все будет по-человечески, без туфты. Может быть, люди на него посмотрят и захотят построить такие же.
Замолчали. Но Вера видела, что разговор не окончен. Слава осмысливает новую информацию, процессор гоняет мегабайты туда-сюда, сейчас выработает новый алгоритм.
– Я правильно тебя понял? – Он сосредоточенно прищурился. – Ты согласишься участвовать в проекте, если я профинансирую твой «счастливый кораблик»? В смысле, выделю средства на то, чтобы ты устроила мезон по своему усмотрению, на полном попечении Фонда? О’кей. Если таково твое условие, я согласен. Составь план, прикинь бюджет. Разумеется, реалистичный – без джакузи и мраморных фонтанов. Давай договоримся, что у нас с тобой будет все в рамках разумного.
Верина теория обид дала трещину. Вот ведь человек совсем не хотел ее оскорбить, а она пошатнулась, как от удара. Ах, в рамках разумного?
– Знаешь, Берзин, лети-ка ты в Москву, – сказала она тихо, деревянным голосом. – Тебя там ждет планов громадьё, размаха шаги саженьи. В рамках разумного у нас с тобой ничего не получится. Ищи себе другую подругу жизни.
– Чего-то я не понял… – опешил он. – Объясни.
– Если надо объяснять, то не надо объяснять, – повторила Вера формулировку, не вспомнить где вычитанную. И потом всё время молчала.
Говорил Берзин. Убеждал, сердился, даже пару раз несвойственным для него образом срывался на крик, но оглядывался на больную старуху и понижал голос.
Обжег яростным взглядом Эмэна, который, скрипнув дверью, безучастно сел на свой обычный стул и даже не повернул головы на Славино шипение.
– Господи, да скажи же что-нибудь! – сдавленно просипел Берзин. – Что на тебя ни с того ни с сего нашло?!
Вера молчала не из упрямства и не для того, чтобы его еще больше разозлить. Ну как ему объяснишь, что их отношения в «рамки разумного» не втиснуть? Или разумность, или счастье. Спросите у кардиолога.
В конце концов Слава рассвирепел и совсем по-детски топнул ногой. Бросился вон из палаты, на прощание обозвав «упертой стервой» и послав туда, куда джентльмены дам не посылают. Опять вышел парадокс: теперь-то он явно хотел сказать обидное, а Вера не обиделась.
Через полминуты, не больше, на стоянке взревел мощный мотор, а это от шато метров полтораста, и еще с третьего этажа надо было спуститься. Вот ведь поэтический темперамент.
– Вы извините, – сказала Вера аутисту по-французски. – Все ведут себя так, будто вы не существуете. Или лежите в коме, как Мадам. А я подумала, вдруг вы все-таки и слышите, и понимаете?
Эмэн не вздрогнул, когда Слава хлопнул дверью, не пошевелился и теперь. Он сидел, положив ладонь на лицо старухи, и будто вслушивался в какие-то одному ему внятные звуки.
Вера уныло побрела к двери. На всякий случай сказала: «оревуар, мсье-дам», следуя смешной французской традиции, согласно которой нужно сначала обращаться к мужчине, а потом к женщине.
Ни «мсье», ни «дам» ее оревуара, естественно, не услышали.
Alexandrine. Начало жизни
Два голоса, мужской и женский, прерывают мой сон.
А снился мне холмик серой, сухой земли, в который я втыкаю сук. Я часто вижу этот сон. Наверное, потому что это очень важный момент моей жизни, который я вспоминать не люблю, вот он и пролезает воровским манером, когда отключен контроль над сознанием.
Я рада, что проснулась.
Соседка, моя родственница по судьбе, разговаривает со своим московским знакомым.
Нет, уже не просто знакомый. Я моментально определяю это по интонациям, по изменившейся энергетической напряженности. Пространство между ними вибрирует, искрится.
Но они говорят не о любви. Они спорят, потом начинают ссориться.
Я не прислушиваюсь к разговору. Всё не могу прогнать из головы остатки сна, цепкие, словно клочки тумана, что липнут к траве, на сером поле, под моросящим осенним дождем…
Это было в ноябре. Всё вокруг серое: морось, мертвая трава, голые деревья, дома саксонского городка, наползающие сумерки.
«Смерть не черная, – думаю я. – Смерть серая. Жизнь кончилась не 19 октября, когда я вернулась в пустую квартиру с черными окнами. И не тогда, когда я запретила себе вспоминать девочку. Не тогда, когда я перестала ждать Давида. Смерть – это не горе и не боль. Смерть – это бесчувствие. Когда все равно. Когда двигаться некуда и незачем».
Я три года ждала конца войны и надеялась вопреки всему.
Это, несомненно, была жизнь. Ужасная, но жизнь.
Потом я перестала надеяться и кинулась разыскивать штабс-фельдфебеля Кропса. Это тоже была жизнь. Безумная, но жизнь.
Она длилась еще три месяца и поглотила меня полностью.
Границы открылись, доступ к швейцарскому сейфу возобновился, ничто не ограничивало моей свободы. За мамой ухаживали круглосуточные сиделки. На случай, если я не вернулась бы из путешествия, у нотариуса оставлены все нужные распоряжения.
Я всегда была настырной и целеустремленной. В ноябре я нашла Кропса. Он лежал вместе с еще десятком солдат в могиле – общей, но с персональной табличкой для каждого. Штабс-фельдфебеля ранило осколком авиабомбы во время отступления. Он умер в госпитале, не приходя в сознание, а пропавшим без вести был записан из-за неразберихи.
Никаких сомнений, что в могиле именно он. Я видела справку о смерти, медсестра опознала Кропса по фотографии.
У меня ощущение стайера, который собрался пробежать марафон, а финишная ленточка лопнула на груди через сто метров.
Я поднимаю с земли мертвый серый сук. Я выросла и всегда жила в городе, я совсем не разбираюсь в деревьях, но я говорю себе, что сук осиновый и с силой втыкаю его в серую землю.
Жалкий, беспомощный жест. Мертвому Кропсу всё равно, и осиновым колом я протыкаю не его убогую жизнь, а свою собственную, потому что теперь она уж точно закончилась.
Наверное, я бы убила себя в том ноябре – без надрыва и заламывания рук, а просто из практических соображений, как добивают издыхающую лошадь. Что за прок от ее судорожных дерганий и жалобного ржания? Она уже не встанет и телегу не потащит.
От этого гигиенического шага меня удержало чувство долга. Мама была все еще жива, хоть поднялась вверх по течению времени почти до самых истоков, до двухлетнего возраста. Она разучилась читать, не всегда помнила, что нужно проситься в уборную, а настроений у нее осталось только два: или смешливое, или плаксивое. С утра до вечера она разглядывала книги с картинками, смотрела в окно, водила пальцем по рисунку обоев. Бросить ее одну я не могла.
Фактически мать подарила мне жизнь дважды: первый раз, когда родила; второй – когда не позволила умереть в сорок пятом.
Мы с мамой сидели в квартире, как в коконе. Я никуда не выходила. За стенами нашего дома Франция ликовала и скорбила, искала козлов отпущения, вытесняла из памяти позор оккупации.
А мы проводили время так.
Когда мама спала (а засыпала она пять или шесть раз в день), я совсем ничего не делала. Подолгу пялилась в зеркало на свое безжизненное лицо. В сорок лет оно выглядело на пятьдесят. Я с удовлетворением находила на нем все новые морщины, наматывала на палец прядки седых волос.
Если мама начинала капризничать, ее приходилось развлекать. Я читала ей сказки – вероятно, те же самые, которые она мне читала в детстве: гуси-лебеди, аленький цветочек, три медведя.
Еще она любила рассматривать фотографии из своих альбомов. На старых снимках она узнавала всех, называла по имени, но в относительно недавних часто путалась.
Девочки там не было, все ее карточки я уничтожила. К счастью, про то, что у нее когда-то была внучка, мама забыла. Первое время она часто спрашивала про Давида: как он поживает, да почему уже целую неделю не показывается.
Вот про Давида я рассказывала с удовольствием, все время разное: он уехал в деловую поездку, но завтра вернется; его положили в больницу из-за аппендицита, но скоро выпишут; мы решили ненадолго разъехаться, чтобы проверить свои чувства. Все равно назавтра мама ничего не помнила и задавала те же вопросы сызнова.
Но однажды – это случилось недели через две после моего возвращения из Германии – мама вдруг показала на фотографию, где мы с Давидом сняты на палубе парохода, и спросила: «Кто это с тобой? Какой интересный мужчина! Похож на причесанного Блока. Я тебе рассказывала, Сашенька, как я в тринадцатом году была на выступлении Блока?»
«Да, мама, рассказывала», – потрясенно пролепетала я.
Она забыла Давида! Как это возможно?
Выражение моего лица испугало маму. Она быстро открыла альбом на другой странице и показала:
«А вот этого пожилого господина я знаю. Это наш сосед по даче в Кунцеве, только не припомню фамилии».
И показала на папу.
На следующий день мне пришлось отлучиться в Женеву, за деньгами. Я ехала в поезде, впервые за все эти дни испытывая сильное чувство.
Это был страх.
Меня ждет та же участь. Как бабушка, как родители, однажды я начну терять память. По неведомому закону природы или по злому плану судьбы я обречена на постепенное помрачение разума, но только рядом со мной не будет ни одного близкого человека, кто читал бы мне детские сказки и терпеливо ждал моего окончательного угасания.
Я желала бы забыть многое. Например, что у меня была дочь. Но забыть Давида, как мама забыла отца, я не хочу! Иначе от моей жизни ничего, совсем ничего не останется!
Страх – хорошее чувство. Страх – это желание жить. По дороге в Женеву я, кажется, еще не понимала, что теперь я выживу.
Я думала не о жизни, а о смерти.
Нужно встретить смерть так, чтобы последней мыслью была мысль о Давиде, и тогда я непременно увижу его по ту сторону.
Нормальное желание для женщины моего тогдашнего возраста и положения. Если бы я умерла в сорок лет, очень возможно, что так бы всё и вышло: я испустила бы дух с мыслью о муже, и он встретил бы меня на противоположном берегу.
Но тогда не случилось бы того, что является главной частью меня. Жизнь потому и жизнь, что она все время меняется и меняет нас, и ничто не останется прежним. Сейчас, когда я давно уже не женщина и даже не человек, а упрямо тлеющая искра сознания, я не рассчитываю после смерти встретить Давида. Такая, какою я стала, я ему ни к чему. Нам будет нечего сказать друг другу. И потом, кто сказал, что умершие навсегда остаются в той же точке, в которой они покинули наш мир? Вероятно, они тоже меняются, и гораздо сильнее, чем живущие. Давид пересек границу столько лет назад! За это время он должен был пройти в том, другом мире очень длинный путь.
В предпоследний день ноября я тряслась от страха в поезде, еще не зная, что это судороги зарождающейся во мне новой жизни. Я дала себе слово: если, состарившись, я почувствую, что начинаю утрачивать память, я покончу с собой. На некоторое время эта мысль меня успокоила. Потом снова шевельнулась паника. Последние три года от отчаяния я повадилась ходить в церковь, моя бедная голова забита всяким мусором. Я думала: «Те, кто накладывает на себя руки, совершают худший из грехов, они навсегда прокляты! А Давид – невинно убиенный, с таких снимаются все прижизненные грехи. Я с ним не встречусь!»
Что же мне делать? Выхода нет! Я обречена превратиться в безумную старуху, которая забудет любовь всей своей жизни.
Выход есть. Он найдется завтра.
Самый последний день осени. Я одна в банковском хранилище. Открываю один из чемоданов. Он почти полон. Рассеянно перебираю колючие, тяжелые самородки. Как много золота, оно стоит кучу деньжищ. Но всего золота мира не хватит, чтобы избавить меня от страха. Моя жизнь – медленный спуск в черную пропасть. Нельзя ни остановиться, ни повернуть обратно, ни даже прыгнуть вниз, чтобы разом со всем покончить.
Оказывается, с внутренней стороны крышки есть кармашек с пуговицей. Никогда не обращала на него внимания. Очевидно, предназначен для зубной щетки и прочих мелочей. Там что-то лежит.
Без интереса, механически, открываю.
Шелковый мешочек. Та самая ладанка, которую носил на шее Иван Иванович. Достаю высохший, сморщенный корешок. Это яншэнь, «мужской корень». Какое-то там было красивое название… А, «Хрустальная Радуга».
Значит, отправляясь в логово хунхузов, мой спаситель оставил свое сокровище среди самородков. Так яншэнь и пролежал здесь тринадцать лет.
Всё, что я усвоила из уроков старого китайца – правила дыхания. Они вошли у меня в привычку, которая давно стала автоматической. Я никогда не простужаюсь и вынослива, как мул. Уверена – это благодаря правильному дыханию. Сколько раз пыталась я приобщить к полезной науке Давида, но он отшучивался. Будто знал, что глубокие вдохи и медленные выдохи не спасают от выстрелов в упор.
Хочу сунуть ладанку обратно. Пусть лежит, не выбрасывать же.
И вдруг замираю. Мне мерещится, будто тихий голос неразборчиво говорит со мной. Про заросшие мхом камни… Или не камни, а берега?
Кажется, что-то шевельнулось в памяти. Я делаю усилие, но воспоминание пробуждается медленно. [ «Напрягись! Вспомни! Это очень важно!», – взываю я к сорокалетней Александрине. Даже смешно. Как будто я не знаю, что она и так вспомнит. ] А-а, это Иван Иванович рассказывал, что кровотоком можно управлять. И что благодаря этим упражнениям возможно сохранить ясность ума до глубокой старости.
Хватаюсь за виски, тру их. Что это за упражнения? Что еще он рассказывал? Нужно вспомнить, обязательно!
(Увы, я еще не умею вспоминать по-настоящему. Только логическими фрагментами, а они скудны и ненадежны. Для обычной рациональной памяти тринадцать лет – очень большой срок. В конце концов, я кое-что припомнила – лишь самое основное, по кускам и крохам. А сейчас безо всякого труда, достаточно открыть книгу на нужной странице, я могу слышать голос Ивана Ивановича: «Старые люди выживают из ума, потому что камни, из которых состоят берега ручьев и ручейков, питающих мозг кровью, со временем зарастают мхом и сжимаются, а от этого влага не доходит туда, куда она должна доходить, и мозг высыхает, трескается, как мертвая земля, но сила яншэня возвращает крови упругость и силу, кровь подчиняется твоей воле и бежит, куда тебе нужно, очищая и расширяя тесные протоки, поэтому ручьи моей головы в старости чище и прозрачней, чем в двадцатилетнем возрасте…»)
Я так надолго застреваю в хранилище, что служащий банка деликатно стучит в стальное окошко: все ли в порядке?
Я сжимаю в одной руке несколько самородков, в другой ладанку.
У меня снова появилась цель.
Необходимо вспомнить как можно больше из того, что рассказывал Иван Иванович про Хрустальную Радугу и циркуляцию крови. И всё записать. Я не позволю своему рассудку угаснуть, а памяти – умереть.
Правда, я почти ничего не знаю о кровообращении, о строении и работе мозга, о фармацевтике, о старческом слабоумии. Но это ничего. Не знаю – так узнаю.
У отца деменция началась в семьдесят два года. У матери в семьдесят четыре. Мне же всего сорок. У меня есть время.
Там же, стальном подземелье, формулирую я задачу, которая станет лозунгом моей новой жизни: не потерять себя до самого конца, сколько бы я ни прожила.
Да, уже осень, и она заканчивается. Но после осени бывает зима. И есть люди, которые считают ее лучшим временем года.
Зимой
Всё по кайфу
За окном номера был суперский зимний пейзаж. На деревьях снег поверх листвы: вроде всё белое, а вроде и зеленое. Потому что Европа, морской климат. Балтика – это Атлантика, факинг шит, не какая-нибудь Сибирь. Лепота! Интересно, в какой стороне море? Наверно, за лесопарковой зоной.
Спросонья башка у Эдика варила как-то неотчетливо. И, кажется, вчера крепко перегрузился. Шарики не цепляются за ролики. Никак не вспомнить, чего это он поперся в Прибалтику зимой?
Хлопнул себя по лбу. Придурок, каникулы же зимние! Даже понтово. Кто-то на лыжах в Алабино, а мы на берег европейского моря. По-западному. Пустые пляжи, готические крыши под моросью зимнего дождика. Как в кино «Мертвый сезон». Сколько путевка-то стоила?
Почесал затылок – не вспомнил. Неважно, лет ит би.
Заселили Муху по люксу. Мебель вся импортная, даже стереосистема есть. Будет куда герлушек пригласить. Как у них тут, интересно, с пропускной системой? Ладно, нет таких крепостей, которых не взяли бы большевики.
Для настроения завел музончик: выбрал диск «Шокинг блю», бережно протер бархоточкой. 40 рэ плачено, не хухры-мухры.
Чистил зубы, умывался, подпевал.
«И вот иду я в магазин! Стоит огромный лимузин! А в нем сидит-стоит она! И машет мне своей рукой! Шиз гот ит! Йэ бэйби шиз гот ит! Он валялся в туалете, в унитазе!».
На первый завтрак полагалось выйти при параде, чтобы сразу произвести впечатление.
Эдик вынул из-под матраса клеши «райфл». Целое искусство: разложить трузера так, чтоб были идеально гладкие, но без складки. Только колхоз гладит фирменные джины утюгом на складку.
Лег на спину, еле втиснулся в узкие штанины. Зато когда встал, повертел бексайдом перед зеркалом, сидели, как влитые. Освещение в номере было слабое, хотя горели все лампочки. Эдику приходилось щуриться, расплывалось всё. Экономят латышские товарищи электроэнергию. Партия сказала: «Экономика должна быть экономной».
Рубашечка у Мухи была мейд ин поланд, но по виду не скажешь, умеют все-таки братья поляки. Часы нефирменные, «полет», можно прикрыть манжетом. Зато дымчатые очки были супер-пупер. Полсотни за них фарцу знакомому отвалил, и не жалко. Вот только наклейка из фольги отклеилась, надо будет после поискать – может, на полу где-нибудь.
Ну, пойдем, явим отдыхающим столичный шик и кстати проверим, как тут в смысле кадров.
В столовой Эдик сначала здорово расстроился. Вокруг завтракала одна пенсионерия. А где, мазафака, молодежь? Мы же вырастили хорошую молодежь? Где она? Или у советских студентов с аспирантами не каникулы? Что это, елы-моталы, за кефирное заведение?
Но когда Муха присмотрелся, какая тут хавка, секрет разъяснился. И память, чугунная после вчерашнего, немного восстановилась. Сыр подавали аж трех сортов, колбаску докторскую, салями, сервелатик. Снабжение по высшему разряду, цековский уровень. Как минимум – совминовский. Понятно, что аспирантам такой санаторий не по рылу. Это дядя Виталик племяша побаловал, уступил свою путевку. Да, точно.
Ветераны партии и госслужбы были все вежливые, здоровались первыми. Какой-то дед, не иначе из старых большевиков, назвал даже по имени-отчеству: Эдуардом Ивановичем. Муха его что-то не припомнил. Вчера бухнул по случаю приезда – вот арбуз и заклинило. А мы потом пивком поправимся, «рижским». Здесь наверняка в буфете есть.
Через темные очки ландшафт просматривался неявственно, но и так было понятно, что среди отдыхающих подходящих кадров нет. Без мазы.
Вас понял, штандартенфюрер, переводим прицел на официанток и прочую обслугу. Будем ближе к трудовому народу.
Персонал в санатории «Дзинтарс» был одет в голубые куртецы, воротник-стоечка. Стильно! Молодцы все-таки прибалты.
И довольно скоро срисовал Муха одну фигуристую телочку. Подошел – она и на фейс оказалась ништяк. Блондинка, секси, на Татьяну Доронину похожа: «Я мечтала о морях и кораллах». И даже на Мерилин Монро: «Ай уон-на би лавд бай ю».
Пробил час мужества, сказал себе Эдик. Не трусим, гусары. Не пошлет же она отдыхающего на три буквы, клиент всегда прав. Максимум – вежливо отошьет.
Подкатился к клевой герле, и наивно так, по-чебурашечьи:
– Девушка, я тут первый день, вечером только заселился. Не подскажете, как у вас в плане культурной программы? Меня кстати Эдуардом зовут. Я из Москвы, аспирант.
– А я Валда, студентка из Рижского политехнического, – ответила красавица-латышка. – На каникулах в санатории подрабатываю.
И улыбнулась, ужасно мило, доверчиво. Сразу было видно – не кокетка, не дешевка какая-нибудь. Эдику она кошмарно понравилась, и он сказал себе: «Муха, спокуха! Не облажайся. Этот барьер с разбега не перемахнешь».
– Здорово! У меня тоже каникулы. Приехал вот отдохнуть, но боюсь, с таким контингентом скучно будет. А студенты аспирантам – меньшие братья. И сестры.
Шутка получилась так себе, но Валда засмеялась, и Эдик ощутил прилив храбрости. Кажется, королева красоты не осталась равнодушна к его внешности и фирменному прикиду.
– Сходим, погуляем? – предложил он. – Я в Майори классный кофе-бар знаю.
– Я тоже, на улице Ленина, – кивнула она. – Только нельзя, я на работе.
У нее был классный легкий акцент, почти немецкий. Эдик представил, как у них всё срастется, и она приедет в Москву, и все френды от Валды и ее акцента офигеют.
– Тогда давай после работы. Тут тоже бар есть. И вечером музыка. Потанцуем.
Она улыбнулась – ей-богу, он ей нравился!
– Нам с отдыхающими не разрешается. И какие тут танцы? Вальс, фокстрот. Это мои папа с мамой умеют, я – нет.
Внутренне замерев, но тоном самым невинным Муха тогда предложил:
– Можно у меня в номере. Колонки стерео. Я диски привез, бритишские. Новые.
Сказал – и перетрусил. Сейчас как пошлет со свистом! Со страху прибавил, жалковато:
– Ты не подумай, я ничего такого. Просто музыку послушать. Ну там, коктейльчик выпьем.
Валда как-то очень мило и просто согласилась:
– Хорошо, я приду. Смена заканчивается в шесть. Душ приму, переоденусь, и приду.
«У меня в номере тоже душ, сантехника вся западногерманская», – хотел сказать Эдик, но не стал. Тише едешь – дальше уедешь. Главное, что она придет, уже кайф. Для первого раза он даже клеиться к ней не будет. Такая девушка заслуживает джентльменского ухаживания. Не шалава – сразу видно, но и не ханжа типа «дам после ЗАГСа». Хорошая чувиха, в натуре хорошая. С такой, как с миной: ошибаются только один раз. Второго шанса не жди.
Весь день он пролетал, как на крыльях. В санатории было много удивительного, даже странного, но Муха ни на чем толком не фиксировался. Думал о предстоящем свидании и готовился.
В валютном баре купил, не пожидился, бутылочку «Кампари» и консервированную банку апельсинового сока, французского. Это рецепт такой, кореш научил: треть вермута, треть сока и совсем зашибись, если пару кубиков льда кинуть. Льдом, правда, Муха не разжился, но зато стянул две суперские полосатые соломинки. Потом их можно будет помыть и в чемодан спрятать, еще в Москве послужат.
Сигарет в баре, жалко, не завезли. Но у него оставалось пол-блока «Галуаза», из московских запасов. Где достал? Черт его знает. А, вспомнил: Боб из «Интуриста» за четвертной припер. Не «мальборо», но все-таки тоже фирма́.
На стол поставил канделябр со свечами, утыренный из санаторского музсалона. Диски в глянцевых конвертах разложил на кровати. С одной стороны, красиво, и опять же не по-кобелиному: мол, ничего такого и в голове не держу, койку использую исключительно в культурных целях.
После обеда (от волнения и не заметил, что за еду давали) Муха занялся важным делом. Всякий знает, что девушки любят ушами. Поэтому музыкальный фон был продуман со стратегической расчетливостью.
С дисков на пленку Эдик переписал песни и мелодии в тщательно продуманной последовательности. Сначала лирическое – чтоб создать настроение: кое-что из «Битлов», «Эйнджи», оркестр Поля Мориа. Минут так на сорок. Это пока посидят, поболтают, выпьют немножко. Потом танцевальная программа: быстрый рок («Роллинги», Элвис, «Слейд») – разогнать кровь. И дальше – опять тягучее, плавное, чтоб девушка размякла, голову на плечо положила. На случай, если всё пойдет как надо, Эдик завершил подборку песней «Жётэм, муа нон плю», под которую хорошо переходить к поцелуям.
Работа была захватывающая, долгая. Сборничек получился – обсоси гвоздок. Еще не раз пригодится, на сейшне или для интима.
Где-то с шести, всё окончательно приготовив, Муха уже просто сидел на стуле и стремался, как прыщавый школьник. Вдруг продинамит? Возьмет и не придет? Такой принцессы у него за все двадцать девять лет жизни еще не бывало.
Но она пришла. Ровно в полседьмого, как обещала – балтийская пунктуальность. Сняла свой голубой костюмчик, переоделась в замшевую мини-юбку, гипюровый батничек, сквозь который просвечивал черный лифчик, стопроцентно привозной, такого даже в «Березке» не купишь. Еще на Валде были черные колготки в сеточку, лаковые шузы на платформе, а длинные золотистые волосы она распустила. Короче, с понятием девочка и одевается так, что хоть кому показывай, краснеть не придется. За это Муха ее еще больше зауважал. В каникулы не отдыхает, а горбатит, зато на нормальные шмотки зарабатывает, не то что фифы московские.
ВключилЭдикмаг. Фономзамурлыкало «Something in the way she moves». Разлил он «кампари», хотел соком разбавить, начал банку консервным ножом открывать, а она никак. Тогда Валда говорит:
– Дай-ка, я такие уже видела.
Там на банке, сверху, маленькое колечко, он не углядел. Потянешь за него – и готово. Европа!
Поговорили о том, о сем. Разговор легко пошел, без натуги. Потому что вкусы у них оказались удивительно похожие. Муха спросил, какое у нее любимое кино, а она в ответ: «Благослови зверей и детей». Он прямо ахнул. У него тоже! А главное, что какая-нибудь дешевка такую картину любимой не назовет.
Потом Валда говорит:
– А ты какого писателя больше любишь? Я – Курта Воннегута. «Бойня номер пять». Читал?
Эдик сглотнул. Еще бы он не читал! Это была самая его любимая книжка.
Кажется, сегодня у него было свидание не с хорошенькой герлушкой, а с самой судьбой. Это он себе мысленно так сказал и не застеснялся высокопарности.
Сердце у аспиранта Мухина ёкало и замирало. Потому что если сейчас всё испортишь, то никогда себе не простишь.
Быструю музыку они пропустили, так и не потанцевав – разговаривали про жизнь, и, что Валда ни говорила, всё попадало в масть. Но когда замурлыкала Джейн Биркин с Сержем Генсбуром, гостья сама предложила потанцевать.
Он взял ее за талию, очень осторожно. Вдохнул запах духов – настоящих французских, а не рижской парфюмерной фабрики. Валда была на полголовы ниже. Подняла лицо, посмотрел на него так нежно, вопросительно, что последний лузер и тот понял бы. Эдик наклонился, начал ее целовать: в лоб и в щеки, а в глаза не стал, потому что девчонки не любят – у них тушь. Добрался до губ, и они сами раскрылись ему навстречу, горячие, твердые.
Тут шевельнулась надежда, что одними поцелуйчиками дело не ограничится. Девушка смелая, без предрассудков. Начал он ее потихоньку, как бы все еще танцуя, к кровати направлять. На этом ответственном этапе главное – поцелуй не прерывать, чтоб девчонка не опомнилась.
Мягко он потянул Валду за собой, они бухнулись на постель. Что-то хрустнуло.
Диски! Черт, совсем про них забыл! Передавили всю коллекцию, убытку сотни на две!
– Плевать, – сказал Муха и сам восхитился широте своей натуры. – Лес рубят, щепки летят.
Он водил рукой по гипюру, пробовал нащупать пуговки на лифчике, но их почему-то не было.
Тогда стал расстегивать батник спереди, нагнулся, увидел две дыньки-колхозницы, стиснутые лифчиком, вдохнул аромат из ложбинки – и Эдика повело, будто он выдул залпом всю бутылку «кампари».
– Не надо, что ты… – слабо запротестовала Валда, но рукой гладила его по волосам, а значит, можно было не останавливаться.
И лишь теперь Муха окончательно понял: всё будет. Сейчас в реале произойдет то, что случается только в мечтах онаниста или в мужском трепе. Veni, vidi, vici. Не успел аспирант Мухин приехать на отдых, как снял и трахнул лучшую девушку Латвийской ССР, а возможно и всего Советского Союза. Ведь не поверит никто!
Он посмотрел на Валду в упор. Глаза у нее были закрыты, а губы, наоборот, открыты, и сердце Эдика сжалось от невыносимого счастья, и сказал он себе: «Пошляк ты, Муха. О такой хрени думаешь. Ведь это, факинг шит, любовь…»
Ухожу
Моя настоящая, то есть осмысленная жизнь, началась зимой, в январском городе, от которого мало что осталось, среди тысяч людей, которые тем более исчезли. Зимой она и заканчивается.
Не знаю, почему я так решила. Столько лет держалась – и вдруг поняла, что всё, хватит.
Нет, знаю.
Даже в самых больших песочных часах с самым узеньким горлышком, куда проходит всего одна крупица, песок рано или поздно все равно закончится. Он сыплется долго и медленно, череда золотистых точек кажется нескончаемой, но однажды упадет последняя песчинка, и колба опустеет.
Еще утром я не догадывалась, что песок на исходе. Собиралась посвятить нынешний день мыслям про любовь. У меня давнее правило: день отводить на воспоминания, день – на размышления. На самом деле, конечно, одно легко переходит в другое, но все-таки важны изначальный настрой и заданность. А обыкновение чередовать дни я когда-то ввела, чтобы вчера и сегодня отличались друг от друга. Монотонность мешает градировать течение жизни.
Половину всего времени отводить на работу мысли – это очень много. За пятнадцать лет я обдумала и придумала столько всякого. Больше, чем за предшествующие девяносто.
Обычно у женщины, которой повезло дожить до старости, бывает четыре возраста и четыре роли: дочь, жена, мать, бабушка. У меня так не вышло. Зато я прожила четыре жизни.
Первая, детская, неинтересна. Этот период первоначального ученичества у всех более или менее одинаков, несмотря на социальные, национальные и прочие различия: учишься чувствовать, владеть своими мыслями и телом, выстраивать отношения с окружающим миром. Ты еще не человек, а заготовка человека. Никогда не понимала тех, кто любит вспоминать свое детство и умиляться ему. Обычно это люди, из которых ничего путного не получилось, вот они и выдумывают себе утраченный эдем.
Второй жизнью я прожила с тринадцати лет до сорока. Она была вся посвящена любви.
Третья, самая долгая, длилась полвека. Я посвятила ее науке.
Сейчас я проживаю четвертую, беспомощная и прикованная к постели. Но иногда, как ни странно, мне кажется, что именно теперь я существую интенсивнее и насыщенней, чем когда бы то ни было.
Хотя что же странного? Моя жизнь – это минимум физиологии, ноль движения. Никто и ничто не отвлекает мой мозг от постоянной работы. Пятнадцать лет я почти бесплотна, вся – обнаженная мысль и обнаженное чувство.
Когда-то, еще в Харбине, в советском журнале «Всемирный следопыт» я прочитала довольно дурацкий роман про ампутированную голову профессора Доуэля. Могла ли я подумать, что сама однажды попаду в примерно такой же комикс в качестве главного персонажа? Но мне хуже, чем Доуэлю. Голова профессора могла общаться с толковым ассистентом мимикой лица. Моего ассистента, увы, толковым не назовешь. И все же я должна с ним попрощаться, ведь он единственный, кто разделял со мной ни с чем не сравнимое одиночество. А что не оправдал надежд – что ж, не его вина.
Но прежде, чем я услышала телефонный разговор и поняла, что песочные часы опустели; прежде чем я попрощалась с Пятницей, я лежала и думала про любовь – как и было запланировано.
Можно, пожалуй, поделить сто пять лет, миновавшие со дня моего рождения, не на четыре части, а пополам. Первая половина моей жизни была подчинена чувствам; вторая – разуму.
Саша, Сандра, Александрина умерла осенью 45-го – как говорится, после тяжелой продолжительной болезни, длившейся с 19 октября 1942 года. Вместо нее на свет появилась другая женщина, со временем совершенно вытеснившая и заменившая прежнюю.
Они отличались внешностью, поведением, образом мыслей, интересами, чувствами – практически всем. Но самое главное различие вот в чем: первая жила Любовью, вторая – Делом.
Вероятно, мужской шовинист сказал бы, что доктор Канжизэ была не вполне женщиной. Существует ведь давно устоявшееся, всегда злившее меня своей пошлостью мнение, будто удел настоящей женщины – Любовь, а удел настоящего мужчины – Дело. Это все равно что сводить человеческую личность исключительно к гендерно-ролевой функции. Как будто любящий муж и отец уже не вполне мужчина, а женщина, добившаяся выдающихся успехов в науке, искусстве или политике, непременно сублимирует свою подавленную сексуальность в иные сферы деятельности.
Любую модель жизни, любой поступок можно свести к физиологии, к перепроизводству или недопроизводству того или иного гормона. Но это все равно, что сказать: роза благоухает только потому, что в ней содержится пахучий элеоптен. Может, оно и так, но это не вся правда и, может быть, даже не главная правда.
Мои мысли никто не подслушает, поэтому стесняться мне некого. Свою жизнь, которая состоялась по ту – нет, по эту – сторону любви, я оцениваю выше, чем предыдущую. Я поднялась на более высокую, надгендерную ступень, которой могут достичь и женщины, и мужчины: я стала просто человеком. Этой стадии развития личности достигали монахи, даосы, суфии или йогины, а в современном обществе дорасти до такого состояния обычно удается людям старым, кто по стечению обстоятельств не имеет родственных привязанностей и естественным, возрастным образом избавился от цепей гормонального рабства. Таких старцев принято называть мудрецами.
Во второй половине моей жизни не было мудрости – если иметь в виду философскую отрешенность, но была спокойная и уверенная целеустремленность. Сбить меня с избранного пути было бы так же трудно, как повернуть с рельсов в чистое поле несущийся на полной скорости локомотив.
Каким инструментарием располагала я, отправляясь в долгий путь?
Во-первых, довольно туманными воспоминаниями о наставлениях Ивана Ивановича. Это сейчас я без труда могу вызвать из памяти каждое слово, а тогда мне приходилось мучительно копаться в прошлом, додумывать, довычислять.
Во-вторых, у меня имелся яншень. Я запомнила несложную процедуру изготовления «Хрустальной Радуги». По счастью, не выветрились из памяти и предостережения Ивана Ивановича относительно использования препарата.
В-третьих, я была свободна материально и эмоционально. Моя мать в последние месяцы своей жизни погрузилась в совершенно младенческое состояние, я ей стала уже не нужна, хватало сиделок.
В-четвертых, меня подстегивал страх – семейная предрасположенность к ранней болезни Альцгеймера (тогда в ходу был термин «сенильная деменция»).
* * *
На то чтобы превратить учение Ивана Ивановича в научный метод, мне понадобилось целых полвека, и то я не довела работу до полного завершения.
Довольно быстро пройдя предварительную подготовку и опробовав препарат на себе, я поняла, что лично мне старческое слабоумие не грозит, то есть от страха я избавилась. Но женщине, которая перестала быть только женщиной и стала просто человеком, мало спасти одну себя. Средство, которым я себя защитила от возрастного распада личности, было необходимо очень многим. В нем нуждалось всё неуклонно стареющее человечество. Многих современников начинала пугать картина завтрашнего мира, в котором дееспособное меньшинство будет вынуждено тратить все свои ресурсы на содержание огромной массы выживших из ума стариков. Эта перспектива с каждым годом становится реальней и реальней. Планета Земля имеет все шансы превратиться в одно огромное «овощехранилище» вроде того, что находится в бывшем Овальном салоне нашего замка.
Господи Боже, каким же долгим и трудоемким был пройденный мною путь…
В сорокалетнем возрасте я стала самой старой первокурсницей за всю историю существования медицинского факультета Сорбонны, нынешнего Декартовского университета. Четырнадцать лет училась я на врача.
Потом еще лет десять постигала индийские и китайские лечебные практики – самую первую их ступень, ибо обучение продолжалось и после. Восточная медицина, в отличие от западной, не придает большого значения дипломам. Сколько ею ни занимайся, остаешься вечным учеником.
Готовой к самостоятельном исследованиям я себя почувствовала только на шестьдесят пятом году жизни, когда другие медики выходят на пенсию.
«Времена года» дали мне возможность потихоньку приступить к настоящей работе, совмещая научные изыскания с практикой. Много времени приходилось тратить на административные, юридические, хозяйственные, финансовые хлопоты, но тут уж ничего не поделаешь. Во Франции частные заведения, занимающиеся уходом за стариками, контролируются десятком разных инстанций, и у каждой свои стандарты. Это нормально, так и должно быть.
Я создала маленькую, но идеально оборудованную лабораторию. Методику гемоциркуляции с применением яншенево-иншеневой эссенции испытывала только на себе. Для лечения гостей, страдающих болезнью Альцгеймера, я применяла только проверенные, апробированные министерством методики – результаты получались, как во всех других заведениях, то есть неудовлетворительные.
Торопиться с опубликованием результатов своих изысканий я не хотела. Я знала: времени у меня много. Впереди долгая старость – здоровая и работоспособная. Конечно, я не застрахована от несчастного случая или чего-то в этом роде, но от болезней меня защитит мощный иммунитет, а одряхления бояться нечего.
В первый раз я приняла «Хрустальную радугу» с массой предосторожностей: микроскопическую дозу и после длительного комплекса дыхательных упражнений. Ощущение было головокружительное: будто я – не я, а моя вырвавшаяся на волю душа, которая летит сквозь космос, мимо мириадов звезд, и не оглядывается назад, потому что всё лучшее – впереди. Как только действие стимулятора начало ослабевать, немедленно захотелось выпить еще, но я удержалась. По эту сторону любви проблем с самоконтролем не бывает. Страхи преодолены, вожделения отсутствуют. Иван Иванович был бы мною доволен.
Управлять движением крови при помощи яншеневой стимуляции я училась очень осторожно и медленно. Пока освоила все участки и зоны, прошло несколько лет. Но когда гемоциркуляционная гимнастика стала ритуалом, с организмом начались чудеса. У меня, как уже было сказано, невероятно усилился иммунитет, нормализовалось артериальное давление, отладился метаболизм, даже выправилась возрастная дальнозоркость. О мелких неприятностях вроде простуд или суставных болях я и думать забыла.
Эффект был налицо, однако для полного, всестороннего, научно обоснованного описания методики предстояло провести огромную работу. Прежде всего требовалось разобраться в природе воздействия препарата на организм и головной мозг, а также убедиться в отсутствии опасных побочных эффектов.
Многокомпонентные эксперименты и сложнейшие анализы выявили, что Panax ginseng masculinum, то есть «женьшень дикий мужской», как назвала я корень Ивана Ивановича, не воздействует на химический состав крови. Ее насыщению кислородом и «Жизнесветом», то есть биоэнергией, скорее способствует тренировка дыхания. Яншень же проникает сквозь гемато-энцефалический барьер и многократно усиливает аксонно-дендритную трансмиссию, являясь мощнейшим стимулятором нейромедиации. Если процессом управляет воля специально подготовленного и осторожного человека, возможно поочередное «прокачивание» различных участков мозга, что препятствует старению его клеток и улучшает кровоснабжение, так что со временем эту своеобразную гимнастику можно производить и без помощи яншеневого стимулятора. Но препарат позволяет усилием воли направлять кровь в мельчайшие кровеносные сосуды, что особенно важно для профилактики дегенерации тканей головного мозга. Недаром Иван Иванович называл свой эликсир смешным словом «точилка».
Никаких побочных эффектов я не обнаружила – ни одного, хотя это направление исследований заняло у меня больше всего времени.
Постепенно я определила главную проблему, на решение которой будет ориентирован разрабатываемый курс лечебно-профилактических мероприятий. Не просто предупреждение болезни Альцгеймера, а коренная переоценка самого понятия «старость», превращение худшего этапа человеческой жизни в лучший. Не более и не менее.
Как ни странно, ученые до сих пор со всей определенностью не могут ответить на вопрос, что такое старение и почему живые организмы старятся. Существует две гипотезы, вернее, две группы гипотез.
Первая предполагает, что это некий запрограммированный процесс, необходимое условие естественного отбора и выживания биологического вида. Но в этом случае для человеческой популяции необходимость в таком защитном механизме давно отпала – нашему биологическому виду не угрожает конкуренция.
Вторая группа теорий утверждает, что старение – природный процесс амортизации, то есть накопление в организме различных повреждений, а различие в темпах старения у разных особей объясняется тем, что сопротивляемость изнашиванию у всех разная. В настоящее время именно эта концепция является преобладающей. Однако, если она верна, решение проблемы старения достигается, так сказать, сугубо техническими средствами: нужно увеличить стойкость наиболее уязвимых участков организма и заменять отработанные узлы на новые. Хирургия достигла в деле пересадки органов и тканей довольно впечатляющих результатов, и это направление медицины продолжает активно развиваться. Судя по нескольким статьям о клонировании, которые прочитал мне Пятница, рискну предположить, что со временем эта революционная биотехнология сможет создавать «запчасти» для каждого конкретного случая, то есть больному не придется ждать донорского органа, которых вечно не хватает.
Вот почему я ограничила свои исследования исключительно сферой головного мозга. Этот центр управления телом и духом ни при каком развитии хирургии заменен быть не может, ибо там сосредоточена самое личность человека, его неповторимое «я».
Ключевой вопрос старения я бы сформулировала так: обязан ли стареть мозг? Потому что, если обязан, то невелика цена достижениям транплантации. На что человеку нормально функционирующий организм, если мозг разрушен старческим слабоумием?
После долгих лет изысканий и экспериментов берусь утверждать, что наш мозг как физиологический орган проходит те же стадии изнашивания, что и все остальные узлы тела. Самые быстроизнашиваемые участки – места всевозможных соединений. Только в случае мозга это не суставы или сухожилия, а нервные синапсы, соединения между отделами мозга. Разум начинает угасать, когда эти «провода» перестают нормально функционировать. Но этот процесс можно остановить или существенно замедлить, если стимулировать кровоснабжение и нейромедиацию комбинированным воздействием физических и химических факторов. В этом, собственно, вся суть методики. Остальное – технические подробности.
Трудность практического применения яншеневой терапии заключается не в том, что «мужской корень» встречается в природе очень редко. Поскольку его биоресурс практически неисчерпаем, можно производить препарат безостановочно, постепенно наращивая запасы. К тому же мне удалось экстрагировать высококонцентрированную эссенцию, которая позволяет увеличить объем производимого продукта в сотни раз без ощутимых потерь в эффективности. В конце концов, как я знаю на собственном опыте, даже крошечная доза неразбавленной «Хрустальной радуги» для неподготовленного человека может быть опасна. Именно в этом и состоит самая трудозатратная часть терапии: медикам сплошь и рядом придется работать с людьми, которые «не избавились от страхов и вожделений», то есть психологически, да и физиологически не готовы к воздействию столь сильного стимулятора.
Поэтому мой профилактический курс делится на три последовательных этапа.
Сначала пациент проходит стадию предварительной подготовки, на которой его обучают навыкам правильного дыхания и первичной, самой простой гемоциркуляции (примерно так же, как некогда учил меня этому Иван Иванович).
Затем врач-специалист назначает пробные микроскопические дозы препарата. Я разработала систему анализов, которые помогут вычислить оптимальную дозировку в зависимости от индивидуальных особенностей организма, состояния здоровья, нейропсихологических параметров и прочих факторов.
И лишь после этого начинается собственно терапия: последовательная, регулярная, тщательно фиксируемая гемоциркуляционная разработка проблемных отделов головного мозга.
На рубеже девяностых моя работа наконец вошла в завершающую стадию, которая должна была продлиться еще пять лет. Свое открытие, которое, как я надеялась, изменит судьбы человечества, я планировала обнародовать в 1995 году, в день своего девяностолетия.
У меня было всё продумано, всё просчитано.
Разумеется, я соберу специальную научную конференцию и выступлю там с целой серией докладов и демонстраций, но этого мало. Мое открытие должны оценить не только специалисты, которые – уж мне ли их не знать – еще бог весть сколько лет будут дискутировать, полемизировать, перепроверять мои выводы и данные. Главный расчет у меня был на книгу, предназначенную для широкой аудитории, с популярным изложением моего метода. Название я давно уже придумала: «Anti-Ageing: From Alzheimer to Kannegiser». Нескромно? Да. Но я никогда не отличалась скромностью, ни в первой половине жизни, ни во второй. Я отлично сознавала всю значимость своего открытия, а также величие места, которое займу в истории. Мою лечебно-профилактическую систему я запатентую под именем «Kannegisering». Это слово станет лозунгом двадцать первого века.
Выходит, одно «вожделение» во мне все-таки осталось: честолюбие. Я хотела увековечить фамилию Каннегисер – единственное, что у меня осталось от предыдущей жизни, от Давида.
Все научные материалы и записи, а также рукопись книги с нескромным названием я хранила у себя в лаборатории, в потайном сейфе. Там же лежал яншень и номерной код, мой «сезам» в бронированный депозитарий швейцарского банка.
В 1974 году, когда после нефтяного кризиса цены на золото взлетели до небес, я продала содержимое двух чемоданов, вложила эти средства в акции электронных компаний и не прогадала. Дивидендов с лихвой хватало на все мои расходы и на содержание «Времен года». С тех пор, как я утратила дееспособность, никто не пользуется этим доходом. Должно быть, с бумом компьютерной индустрии капитал увеличился в несколько раз, и стоимость оставшихся самородков тоже сильно выросла, да только мне от этого не тепло и не холодно.
Этот тайник устроен надежно, и подвел меня не он, а второй сейф, повседневного использования, где я держала запас раствора, необходимый для текущих исследований и для моего собственного употребления. Обычный несгораемый шкафчик, просто встроенный в стену и запираемый четырехзначной комбинацией: 0501.
Пятое января, день моего знакомства с Давидом… Кажется, я выбрала цифры, не особенно задумываясь. Но сегодня, оглядываясь назад, я спрашиваю себя: почему я остановила свой, пускай спонтанный выбор именно на этом сочетании. Вероятно, это означает, что не хотела забывать ту половину моей жизни, которая была подчинена любви.
Полвека я была твердо уверена, что избавление от гнета любви помогло мне расправить крылья и сполна реализовать свой потенциал. Но сейчас я, пожалуй, так и не знаю, какая из моих жизней главная. Недаром же все эти десятилетия на самом видном месте у меня провисела фотография давно забытой манифестации. И в пору заточения мне вспоминаются почти исключительно события эпохи, начавшейся пятого января и закончившейся, когда я распрощалась с любовью. Из зрелой своей жизни я пожелала воскресить в памяти лишь несколько эпизодов, связанных с Мангустом, да и то с сугубо утилитарной целью: хотела понять, как и почему со мной случилась беда.
Чтоб успеть к запланированному сроку, 1995 году, когда мое девяностолетие совпадет с полувековым юбилеем научной деятельности, я решила обзавестись помощником. До того времени я всё делала в одиночестве, обходясь без ассистентов. Люди не умеют хранить чужие секреты и не приучены к медленной, кропотливой работе. Но для химико-фармацевтического обоснования «каннегисеринга» мне понадобился высококлассный специалист – эта часть моей научной подготовки была недостаточной.
Я долго присматривалась к возможным кандидатам и в конце концов на Нейрохимическом конгрессе 1990-го года обратила внимание на блестящего геронтолога с фундаментальными знаниями в нужной мне области – сорокапятилетнего, то есть молодого еще человека. Сообразительный, дисциплинированный, честолюбивый, он казался мне идеальным вариантом. Если б я тогда обладала биорецепционным чутьем, умела бы «обослышать», то несомненно уловила бы в «масти» моего избранника едкий отсвет проворного, мелкозубого хищничества, но я была слишком в себе уверена и при всем своем стопроцентном зрении абсолютно слепа.
Я переманила Мангуста из его научного института не столько высокой зарплатой, сколько высокой целью и головокружительными перспективами. Достаточно было приоткрыть краешек моего замысла, и молодой ученый готов был согласиться на любые условия.
Первое из них, своего рода экзамен на упорство и целеустремленность, было такое: я дала кандидату годовой испытательный срок, в течение которого он должен был выучить русский язык. Кроме помощи в лабораторных исследованиях я намеревалась свалить на ассистента груз административных забот по управлению резиденцией.
Мангуст не только исполнил трудное задание, но оказался совершенно незаменим в качестве моего заместителя, почти полностью избавив меня от контакта с резидентами. Я оставила за собой лишь тех стариков, с кем лично вела занятия по дыхательной гимнастике и первичной гемоциркуляции.
Этой стороной проекта Мангуст совершенно не интересовался – считал моей блажью, а я его не переубеждала. Незачем было посвящать шустрого молодого человека во все аспекты методики. Он вел у меня химическое направление, активно работал с эссенцией, разрабатывал модификации раствора, делал комплексный нейрохимический анализ воздействия препарата на нервные клетки и кровеносные сосуды мозга.
Крохотными дозами, по мере необходимости, выдавала я ассистенту эссенцию, используя запас, что хранился в моем рабочем сейфе. Полулитровый цилиндр с «Хрустальной радугой», полученной мною почти двадцать лет назад, оставался наполовину полон – вот какой силой обладает яншенево-иншеневая настойка.
О том, откуда берутся дозы, я помощнику, естественно, не говорила. Я считала его цепким, дотошным исполнителем, и не более того. И, должна признать, что свою часть работы он исполнял великолепно, без него я бы не справилась. Установить точную формулу «Хрустальной Радуги» ему, правда, так и не удалось. Но такое в науке случается. Взять тот же аромат розы, который я недавно поминала. Химический состав особого вещества, которое содержится в элеоптене розового масла помимо гераниола и создает тот самый волшебный медовый оттенок, до сих пор остается тайной.
Зато Мангуст со всей убедительностью доказал, что мощный стимуляторный эффект моего нейромедиатора достигается за счет резкого повышения уровня дофамина в мозгу, то есть имеет сходство с действием некоторых наркотиков, продуцирующих дофаминовое переполнение, однако, в отличие от них, не разрушает, а наоборот укрепляет межклеточные связи.
Я прекрасно видела, что мой ассистент крайне честолюбив и узкомасштабен – то есть способен безукоризненно выполнить конкретное поручение, но стратегических задач перед ним лучше не ставить.
Однако честолюбие я недостатком не считала, а ограниченность Мангуста меня отлично устраивала. Я была довольна, что он задает так мало вопросов, выходящих за пределы его непосредственной сферы. Мне казалось, что я превосходно контролирую и своего заместителя, и ситуацию в целом.
Мангусты – зверьки, хоть и полезные, но склонные иногда выходить из-под контроля. Я читала, что в девятнадцатом веке плантаторы завезли на Гваделупу индийских мангустов, чтоб те уничтожили ядовитых змей и крыс, которые пожирали посадки сахарного тростника. Мангусты справились с задачей, но невероятно расплодились и вскоре истребили чуть не всю мелкую живность, нанеся природе острова непоправимый ущерб. Избавиться от пришельцев оказалось невозможно.
Не учла я и того, что неистовая жажда успеха в сочетании с узколобостью образует гремучую смесь. Что вызвало детонацию этого взрывчатого вещества, я узнала только впоследствии, когда ничего изменить было нельзя.
Была очередная годовщина, 5 января 1995 года. В течение полувека в этот день я исполняла нечто вроде ритуала поминовения. Рассматривала старые фотографии, вспоминала прошлое – настолько, насколько позволяет убогая логическая память, то есть очень бледно и неполно. У меня была давняя привычка: когда задумаюсь о чем-то, выводить на бумаги какие-нибудь буквы, цифры или геометрические узоры. В тот раз я всё писала на листке: 0501 0501 0501 0501. Эта мелочь, случайность стала причиной моей гибели.
Сейчас, когда я могу заглянуть в любой момент своего прошлого, мне легче всего восстановить последующие события в виде нескольких картинок. В свое время я очень долго выстраивала эту цепочку, совмещая логику с постепенно развивающейся эйдетикой.
Эпизод первый.
С тех пор, как я исписала цифрами листок и потом оставила его на столе, прошло два дня.
Мангуст рассказывает о результатах очередной проверки состояния моего здоровья. Он, помимо прочего, еще и мой домашний врач – сам когда-то на этом настоял, потому что я слишком ценна для науки, беречь меня его священный долг и прочее. В начале года он заставлял меня пройти полный курс обследований и сдать все возможные анализы. Я подчинялась. Меня даже трогала такая заботливость.
В этот раз помимо прочего мне сделали ангиографию. Наша городская клиника приобрела эту новинку медицинской техники, и Мангуст потребовал, чтобы я проверила состояние сосудов.
Он сидит передо мной, внимательно просматривает данные анализов. Говорит: «Тут всё хорошо… Тут всё отлично… Всё, как в прошлом году». Я скучаю, но веду себя паинькой.
Вдруг что-то в его лице меняется – он как раз взял в руки ангиограмму сосудов головного мозга.
– Что вы там такого страшного обнаружили? – лениво спрашиваю я.
– Страшного ничего. Просто, взгляните-ка… – Палец указывает на снимок. – Вы знали, что у вас вот здесь небольшая аневризма базиллярной артерии? Очевидно врожденная.
Я смотрю, пожимаю плечами.
– Пустяки. При резком скачке давления это могло бы создать проблемы, но с моими сто двадцать на восемьдесят беспокоиться нечего.
Во взгляде Мангуста снова что-то мелькает. (Не то чтобы я в тот миг это заметила. А заметила бы – не придала бы значения.)
Эпизод второй.
Тот же день, только не утром, а вечером.
Мы засиделись в лаборатории допоздна.
– Я заварил вам чаю. Крепкого, как вы любите.
Мангуст, моя прислуга за всё, ставит передо мной чашку. Я рассеянно благодарю.
– Что это за чай? Привкус какой-то.
– Вам не нравится? Это с вербеной.
– А-а. Нет, ничего. Что вы тут такое написали? Ну и почерк!
Эпизод третий. Следующее утро.
Я в ванной. Чищу зубы. Они у меня свои собственные, идеально здоровые. Что ж удивляться? Каждый день после чистки я трачу две-три минуты на гемоциркуляцию полости рта и особенно десен. То же самое делаю и сейчас.
Странно. Десны кровоточат, причем довольно обильно. Но все мои мысли заняты предстоящей работой. Просто полощу рот и сплевываю. Думаю, что пару дней не буду гонять кровь в это место. Пусть десны отдохнут.
Эпизод четвертый. Час спустя.
Я уже позавтракала, сижу в лаборатории у компьютера, просматриваю вчерашние записи. Стук. Входит Мангуст.
– Сегодня вторник, – говорит он. – Рукавчик закатите.
Дважды в неделю, по вторникам и пятницам, он вкалывает мне витаминный раствор для повышения порога утомляемости. Я давно к этому привыкла. Витамины никому никогда не вредили, и я действительно здорово устаю.
– Только побыстрее, пожалуйста. Морщусь от укола.
– Спасибо. Можете идти.
– Хорошо, мадам.
(Что это за нотка в его голосе? Волнение, торжество? Неважно. Мангуст прыгнул. Мелкие острые зубы уже впились в мое горло.)
Смотрю с изумлением на свои пальцы. Они дрожат, чуть не прыгают. Это еще что за новости? Пульсирующая головная боль. Не хватает воздуха. Перед глазами какая-то странная рябь. И холодно, очень холодно. Прямо колотит в ознобе.
«Все симптомы острого гипертонического криза, – говорю я себе. – Но с какой стати? Нужно вернуть Мангуста. Пусть срочно…» Голова кружится всё быстрее и быстрее. Я тяну руку к телефону и не могу нащупать трубку. Стул вдруг тоже начинает подо мной вращаться, сбрасывает меня на пол. Но падаю я не на линолеум, а в какой-то черный омут. И медленно, медленно опускаюсь на дно.
Эпизод пятый, последний.
Так же медленно, постепенно выплываю обратно сквозь тяжелую и темную толщу воды. Мало-помалу она становится светлее. Вот поверхность уже близка. Мелькают блики, тени, доносятся смутные голоса.
– …То что вы говорите крайне печально, дорогой коллега. Но с вашими выводами, увы, нельзя не согласиться, – слышу я знакомый баритон.
А, это доктор Паскье, главный врач городской клиники.
– Я тоже с вами согласен. Безусловно, это кома. Никаких сомнений.
Второй голос мне тоже смутно знаком. Профессор Ланьон, невропатолог из университетского госпиталя, вот это кто. Третий участник консилиума – Мангуст.
– Картина совершенно ясна. Резкое повышение артериального давления вызвало разрыв аневризмы. Я предупреждал мадам Канжизэ, что это опасно. Мы буквально два дня назад вместе обсуждали данные ангиографии. Но, вы знаете, мадам так упряма. И вот результат. Кома. Ужасно!
«Я не в коме! Я вас слышу!» – хочу крикнуть я, но не могу пошевелить ни единым мускулом. Голосовые связки мне не подчиняются.
– Смотрите! – восклицает доктор Паскье. – Она открыла глаза.
Надо мной склоняются три головы. Огромный палец открывает и закрывает мне веко.
– Видите? Глазное яблоко не двигается. Движение век вызвано непроизвольным сокращением мускулов. Вы ведь знаете, что даже при полном параличе, в стопроцентно коматозном состоянии веки часто сохраняют подвижность.
– Конечно, коллега, – поддерживает Мангуста профессор. – У меня было множество подобных случаев.
«Они ошибаются! Я в сознании!»
Головы исчезают из моего поля зрения. Для Ланьона и Паскье мнение Мангуста авторитетно. Он – парижская штучка, специалист совсем иного уровня, и к тому же мой личный врач.
– Какой удар для нашего города! – вздыхает Паскье.
– Это удар для всей науки. Мадам занималась исследованиями, значение которых трудно переоценить, – скорбно подхватывает Мангуст.
Я лежу, слушаю эти надгробные речи и начинаю закипать от ярости.
Ау! Черт бы вас подрал, коллеги! Я не в коме! Это псевдокома! Сделайте энцефалограмму, идиоты!
– Вы намерены ее перевезти к нам? Или отправите в Париж? – спрашивает профессор. – Знаете, у нас превосходный уход за коматозниками.
Мангуст не может справиться с горем, откашливается.
– Я… Мы тут приняли решение оставить мадам на месте. В конце концов, это только справедливо. «Времена года» – ее творение. Переоборудуем ее кабинет в палату. Кто позаботится о нашей дорогой Александрине лучше, чем мы?
Остальные растроганы такой преданностью. Жмут Мангусту руку, говорят прочувствованные слова. Я не могу поверить, что консультация уже закончена.
– Полагаю, у меня больше опыта в обращении с подобными пациентами, – говорит профессор. – Мой вам совет: наложите ей повязку на глаза. Постоянный свет в сочетании с нарушением моргательной функции может повредить роговицу. А еще лучше наложить на веки скобки. Мы ведь с вами хорошо понимаем, что в девяносто лет из комы не выходят. Глаза бедной мадам Канжизэ больше не понадобятся…
Я впадаю в панику. Не надо зашивать мои веки! Вы с ума сошли!
Слава богу, Мангуст с Ланьоном не соглашается.
– Погодим пока. Энцефалограмма свидетельствует о смерти коры головного мозга, но, знаете, бывают и чудеса…
Что-то я не пойму? Так ты уже делал энцефалограмму? И не понял, что мой мозг жив?
Всё разъяснилось минуту спустя, когда те двое попрощались и вышли.
Я не слышала, о чем они переговаривались в дверях. Вся моя воля была сконцентрирована на том, чтобы направить кровоток в разрушенный сосуд. Но сразу начало темнеть в глазах, вступило головокружение, и я поняла, что делать этого ни в коем случае нельзя – тогда я уж точно окажусь в коме. Базиллярная артерия повреждена бесповоротно. Паралитический процесс необратим.
Скрип пола.
Надо мной наклонился Мангуст.
На лице никакой скорби – одно торжество.
Шепот:
– Вы очнулись? Я понял по зрачкам. Но этим болванам знать ни к чему. Мигните, если меня слышите.
Я мигаю. Потом еще раз – вопросительно. «Какого черта? Что это значит?»
Он улыбается. В жизни не видывала более отвратительной улыбки.
– Знаете, я хотел, чтобы вы сдохли. Или впали в настоящую кому. Но когда сделал энцефалограмму и увидел, что функция мозга сохранена, ужасно обрадовался. Это подарок судьбы! Есть вопросы, на которые мне без вас не ответить. Я открыл ваш сейф, теперь весь запас препарата в моем распоряжении. Я испытал на себе его действие. О, теперь я понимаю, как вам удалось сохранить такую форму. Эффект фантастический! Но этого мало. Мне известно, что вы вели подробные записи. Где-то должно быть полное описание метода. Где вы его храните? Отдайте мне документацию. Конечно, я не глупее вас, и много образованней. Я могу проделать всю эту работу заново, но на это уйдут годы. Послушайте, вам эти записи больше не понадобятся. Синдром «локд-ин» не излечивается. Вы умрете. Но с таким здоровым сердцем ваши мучения будут длиться очень долго. Предлагаю сделку. Вы сообщаете, где спрятаны бумаги, а я помогаю вам быстро и безболезненно уйти. Мы отлично всё устроим, я приготовил листок с буквами алфавита и даже цифрами на случай, если досье запрятано в каком-нибудь банковском хранилище. Четверть часа похлопаете ресницами – и навеки свободны. Соглашайтесь!
Я закрываю глаза, чтобы его не видеть. Невыносимая мука – испытывать такую яростную ненависть и быть не в состоянии даже пошевелиться.
– Не упрямься, старая ведьма, – доносится шелест. – Тебе никто не поможет. Ты в полной моей власти. Времени у меня сколько угодно. Открой глаза.
Не дождешься, мразь!
– Ладно. Загляну завтра. А вы, мадам, пока полежите, подумайте. Выбора у вас нет.
* * *
У меня ушло много месяцев, собственно, несколько лет на то, чтобы полностью реконструировать ход событий, приведших к моему погребению заживо. Лишь обретя способность чувственной памяти, смогла я вытащить из прошлого, один за другим, только что перечисленные обрывки.
Мангуст знал, что скоро мое открытие будет обнародовано – я не делала из этого тайны. Кое-что я ему все же рассказывала, и он слушал жадно, с горящими глазами. Я думала, его приводит в восхищение мысль, что он будет причастен к великому прорыву в науке. Но нет, то были огоньки зависти и алчности. Мангуст не желал быть вторым номером, ничтожеством, подбирающим крохи с моего стола. (Это было мне проговорено именно в таких словах, когда я уже не могла ни ответить, ни возразить.)
Про «ближний» сейф он, конечно, знал. И был уверен, что все свои секреты я храню там. Когда я по рассеянности оставила на столе листок, исписанный четырьмя цифрами, Мангусту пришло в голову – не комбинация ли это замка. Попробовал – так и есть.
Теперь у него в руках был резервуар с чудесной эссенцией, которую он всегда получал от меня дозами по 10 миллиграммов. Мангуст решил, что основной компонент тайны у него в руках. Оставалось только избавиться от «первого номера», то есть меня, и тогда благодетелем человечества будет он. Задачу облегчала секретность, которой я всегда окружала свои исследования. Всемирная слава, общее признание, огромные деньги и гарантированное посмертное место в Пантеоне – всё достанется ему, если только я исчезну.
Он наверняка все равно придумал бы, как меня убрать, но задачу облегчил случай. Будучи превосходным специалистом, Мангуст сразу понял, что мой врожденный дефект базиллярной артерии дает ему отличный шанс осуществить дело чисто, ни у кого не вызвав подозрений.
Для разрыва такой небольшой аневризмы необходимо сочетание двух факторов: разжижения крови и резкого подъема давления. Первое условие Мангуст исполнил, подмешав мне в чай сильный антикоагулянт с пиком действия через 12 часов. Вот почему наутро у меня так кровоточили десны. А вместо витамина он вколол мне адреналин или еще какой-то препарат, вызывающий скачок давления.
И всё, дело было сделано. С тем же успехом он мог приставить мне к затылку дуло пистолета и спустить курок.
Расчеты Мангуста полностью подтвердились: он сам занимался моим инсультом, и никому не пришло в голову усомниться в компетентности моего любимого помощника, даже участникам консилиума. Не знаю, что он им подсунул под видом моей энцефалограммы, но проверять ни Ланьон, ни Паскье не стали. Да и с какой стати?
Ошибся мерзавец только в одном. Инсульт не стал смертельным – мой аномально крепкий организм не позволил мне умереть. Но и это оказалось кстати, как он сказал мне во время первой беседы – если можно назвать беседами наше одностороннее общение.
В тот период Мангуст появлялся у меня каждый день. Попытки воссоздать разработанную мной методику ни к чему не приводили, да и не могли привести – для этого моему погубителю не хватало ни знаний, ни кругозора. Некоторое время спустя он совсем оставил исследовательскую работу и сосредоточился исключительно на мне. Окружающие только умилялись, видя, сколько времени верный ученик проводит у одра болезни своей бывшей руководительницы.
Мангуст перепробовал всё. Я прожила на свете целых девяносто лет, но даже не представляла, какие бездны гнусности могут скрываться в душе вполне стандартного представителя среднего класса.
Он меня то уговаривал и соблазнял избавлением от страданий, то угрожал. В конце концов дошел до пыток. Ему ли, лечащему врачу, было не знать, какие участки моего тела сохранили чувствительность. Он втыкал в меня иглы, прижигал кислотой, зажимал мой нос прищепкой. Но еще много лет назад я научилась блокировать болевые ощущения, так что уколы и ожоги мне были нипочем, а натренированное дыхание позволяло мне оставаться без кислорода три, даже четыре минуты – так надолго оставлять меня без воздуха палач не решался. Он не хотел, чтобы я умерла.
Думаю, что от всего случившегося у Мангуста произошло временное помутнение рассудка. Колоссальный приз был так близко, но в руки не давался – это сводило подонка с ума. Его крошечные, с булавочную головку, зрачки и дергающаяся тиками рожа выглядели аномально.
Но мое лицо было еще ужасней. Я узнала это, когда Мангуст придумал заменить физические истязания психологическими. Поскольку мускулы, управляющие движением глазных яблок, у меня не действовали, я могла смотреть только прямо перед собой, в одну точку.
– Хватит пялиться на потолок, это для тебя слишком жирно, – прошипел мне однажды Мангуст, кривя бледные губы. – Отныне ты будешь любоваться только на свою жуткую харю. Гляди, во что ты превратилась.
И перед моими глазами, почти вплотную, появилось зеркало, которое он каким-то образом укрепил на штативе.
Боже мой, на что я, оказывается, похожа… В ужасе я зажмурилась, а Мангуст радостно захихикал.
– Помоги мне, и я помогу тебя избавиться от этого кошмара, – сказал он перед уходом.
Теперь, стоило мне открыть глаза, и я видела перед собой чудовищную карикатуру на человеческое лицо: съехавшее набок, с отвисшей губой, вечной ниткой слюны и потеками под носом, с синими венами на голом черепе, оно будто сошло с картины Босха. Это – я?
Надо отдать Мангусту должное. Новая пытка получилась действенней прежних. Особенно силен был эффект, когда я просыпалась. Глаза открывались сами собой, я видела это, и вопль ужаса обжигал мои парализованные связки.
Сестрам Мангуст сказал, что это новое слово в уходе за коматозниками. Якобы существует теория, что угасшее сознание может иногда, на секунду, пробуждаться и меркнет вновь, не успев зацепиться ни за что знакомое – а вид собственного лица способен вызывать в мозге ответную реакцию. Избавления мне ждать было неоткуда и не от кого.
Я поймала себя на том, что испытываю давно забытое чувство страха. Все время, бодрствуя, лежу с закрытыми глазами и боюсь, задумавшись о чем-нибудь, их ненароком открыть.
Мука длилась неделю за неделей и всё не кончалась. Догадавшись, что на сей раз нащупал мое слабое место, Мангуст стал появляться реже. Мой слух еще не успел обостриться. Я не слышала, как он подходил. Только вдруг над самым ухом раздавался довольный смешок.
– Всё жмуритесь, мадам? Не надоело? – Он пальцами поднимал мне веки и заставлял смотреть в зеркало – минуту или две. – Может быть, договоримся? Ах, как сладко и приятно было бы умереть. Не хотите? Ну как угодно…
Тупой, подлый грызун! Да если б я захотела, если б я имела право умереть, мне достаточно было бы велеть сердцу остановиться – как это сделал когда-то Иван Иванович, не желая подвергать себя унижению пыткой. Но я должна была держаться. Может быть, рано или поздно кто-то все же заметит по блеску моих глаз или еще как-то, что я в сознании. И тогда я передам знание, которое должна передать. Но не Мангусту, только не Мангусту!
Зрение стало мне ни к чему. Я все равно им не пользовалась. Оно только мучило меня. И в конце концов я приняла решение. Прекратила кровоподачу в глазные нервы, совсем.
Через полчаса открыла веки – ничего. Всё, ослепла. Лучше видеть вечную черноту, чем карикатуру на самое себя.
Следующий визит Мангуста стал последним.
Он сначала бормотал свои обычные гадости – довольно бессвязно, с истерическим подхихикиванием. Потом оттянул мне веки – и понял, что я слепа. Трюк больше не работает.
– Ах ты так?! – рявкнул Мангуст. – Ну и черт с тобой, старая сука! Обойдусь без тебя! Подыхай медленно!
С тех пор – вот уже четырнадцать лет – он ни разу у меня не появлялся. Я не знаю, чем объясняется такое дьявольски долгое терпение. Что он замыслил? Чем занимается? Но ясно одно: обойтись без меня Мангусту не удалось. Если бы мой метод, пускай в усеченном или искаженном виде, был обнародован, об этом обязательно упоминалось бы в медицинских журналах, которые читает мне Пятница. Да и не торчал бы Мангуст во «Временах года», не выжидал бы непонятно чего, сохраняя одну и ту же дистанцию. Я не могу ошибаться – я отлично различаю его слабую, но неизменно присутствующую эманацию. Мангуст жив, он никогда от меня не отдаляется, и я не возьму в толк, что означает эта загадка.
Вероятно, он как-то научился пользоваться препаратом и укрепил свой организм для долгой жизни. Это объясняет его долготерпение, но не раскрывает замысла. На что он рассчитывает? Может быть, сидит все эти годы в лаборатории и с упорством маньяка пытается разобраться в тайнах методики?
Если около моей кровати оказываются два сотрудника резиденции, я мучительно вслушиваюсь в их болтовню – не скажут ли они что-нибудь про директора. Но его имя ни разу упомянуто не было.
Я много раз спрашивала Пятницу, где директор и что он делает, но мой единственный товарищ на подобные вопросы не отвечает, сколько их ни повторяй. У Пятницы терпение такое же безграничное, как у Мангуста.
И сегодня я вдруг поняла: они меня пересидели, переупрямили. Больше не могу.
Случилось это так.
Вошла медсестра, сменив предыдущую. Сказала пару слов Пятнице – просто так, со скуки, не ожидая, что он ответит. Он и не ответил.
Сестру эту перевели ко мне недавно, и надолго она не задержится, я уж знаю. Работа с лежачими больными требует усидчивости и, так сказать, философски-созерцательного характера, а эта девушка из Ревеля слишком непоседлива. То ходит по комнате, то шелестит страницами журнала, то болтает по телефону. И тут опять, не просидев молча и десяти минут, стала кому-то названивать. Разговаривала в полный голос – кого ей стесняться, не аутиста же и тем более не меня.
Видимо, позвонила она мужу или любовнику. Впрочем, не знаю, сначала я не прислушивалась.
А потом она говорит:
– Сегодня пятое, так? Еще два дня и отпуск. Прилечу – поедем в Финляндию, на озера. Там в январе шикарно.
В январе? Пятое? Сегодня пятое января?
Я не особенно слежу за числами. В моем существовании календарь ни к чему, а даты не имеют никакого значения. Тем сильнее поражает меня это совпадение: как раз думала про цифры 0501, а они тут как тут.
Не могу объяснить, отчего у меня внезапно возникло ощущение – нет, уверенность, что круг замкнулся.
Нипочему. Просто в часах моего времени упала последняя песчинка.
Больше не хочу. Я сделала для вас всё, что могла. Сами виноваты, к черту вас всех. Нет, не так. Бог с вами со всеми. Оставайтесь, решайте свои проблемы сами. Без меня.
На мое лицо ложится холодная сухая ладонь. Пятница что-то почувствовал. Меж нами безусловно существует некая связь.
Что ж. Есть хоть кто-то, с кем я могу попрощаться.
Я отмаргиваю ему ресницами: «Больше не могу. Силы кончились. Ухожу. Прощай».
Тот, кто всё придумал
Сегодня Эмэн придумал плохо, очень неудачно придумал.
Эмэн придумал, что Ресничка объявляет, будто уходит.
– Ты не можешь уйти, пока я не разрешу, – сказал Эмэн вслух.
Это он когда-то так придумал: что с Ресничкой нужно разговаривать голосом. Такой порядок: Ресничка разговаривает ресничками, Эмэн разговаривает голосом. По-другому не полагается.
Ладонь снова защекотало. Симулякр расстраивал Эмэна. Взял и взбунтовался.
Эмэн всегда был, всегда есть и пребудет во веки веков, аминь.
Сначала Эмэн был посреди Ничего, Эмэн был Дух Бесплотный и летал над водами.
Всё это описано в Книге, которую Эмэн придумал давным-давно. Потом Эмэн придумал много всяких других книг, но та Книга – самая лучшая и самая главная.
Однажды Эмэн придумал создать Мир и стал понемногу его создавать из Ничего. Это было очень трудно и долго.
Что было Вначале?
Качание на невидимых водах. Чередование Тьмы и Света, Голода и Сытости. Песня «Dodo, l’enfant do, l’enfant dormira peut-être».[21] А больше Ничего.
И начал Эмэн с малого, и придумал Комнату. Там был Стол, был Торшер, была Стена, на Стене – Картина. И посмотрел Эмэн, и сказал: «Это хорошо». День Первый.
Потом Эмэн придумал Дом, и там было много комнат, и все разные. И посмотрел Эмэн, и сказал: «Это хорошо». День Второй.
Потом, в День Третий, Эмэн придумал Сад вокруг Дома, и это было самое лучшее из всего всего, потому что потом, в День Четвертый, Улица придумалась гораздо хуже, а Город получился совсем плохой и страшный. Но Эмэн все равно сказал: «Это хорошо», потому что в Мире должно быть и страшное – чтобы было, чего бояться и от чего прятаться. В Мире чем всего больше, тем правильнее.
Эмэн очень много всего напридумывал, даже больше, чем нужно, и потому однажды взял и всё лишнее отменил, замкнулся в Замке. Потому что Эмэну понравилось выражение «замкнуться в Замке».
По-другому Эмэна звали Господь Бог. Господь Бог – это Тот, Кто всё придумывает, всякие разные видения и разных тварей, а потом вынужден жить среди этого придуманного Им беспорядка, потому что придумывать вещи легко, а взять и распридумать их обратно удается нечасто.
Населил Эмэн свой мир симулякрами. Раньше Эмэн называл их «фантомами», еще раньше «анимашками», но потом, не очень давно, Эмэн прочитал в книге, которую придумал, красивое слово «симулякр» и понял, что оно правильнее.
Симулякров Эмэн напридумывал без счета. Это легко – бросил один взгляд, и симулякр уже ожил, дальше о нем можно не заботиться. Правда, потом его не истребишь, их много, они лезут со всех сторон. Многие навязчивые, мучают.
Когда-то Эмэн придумал такую доску с двигающимися картинками, названием телевизор, так в ней симулякры копошатся, как муравьи в муравейнике, которых Эмэн однажды придумал в Саду. Поэтому Эмэн однажды распридумал телевизор и больше про него не вспоминал, а сам замкнулся в Замке, где симулякры все считанные и новые придумываются довольно редко, а некоторых из прежних даже получается распридумать, и они больше никогда не возвращаются. Эмэн придумал для этого красивое слово: «умереть».
А то пятно Света, которое давным-давно пело «баю-бай, баю-бай», тоже было симулякром, который распридумался обратно и забылся. Тогда-то Эмэн и придумал, что замкнется в Замке.
Вообще с симулякрами вышло довольно интересно.
Раньше, давно, когда Эмэну еще не надоело придумывать Мир и увеличивать его в размерах, симулякры придумывались очень большие и сильные, и нечленораздельно гудели густыми голосами, и не понимали, чего Эмэн от них требует. Но постепенно Эмэн заставил симулякров понимать слова, и сами они научились говорить более или менее понятно. От этого симулякры становились слабее, начали сжиматься, и постепенно сделались одного роста с Эмэном, а некоторые даже меньше. Теперь проблем с ними не очень много.
Но проблемы есть. Потому что Эмэн придумал, что у него Болезнь Головного Мозга и не может распридумать это назад. Про Болезнь Головного Мозга Эмэн прочитал в одном из медицинских журналов, которые придумал, чтобы развлекать Ресничку. Болезнь называется «галлюцинирование». Красивое слово, удачно придумалось, но означает оно вещь нехорошую – навязчивые видения. Симулякры возникают в результате видений, и большинство этих видений ужасно навязчивые. Поэтому они – навязчивые видения.
Было еще одно красивое слово. Как же его… Вот ведь сам придумал, а забыл.
Давным-давно, когда симулякры были всё еще немного больше Эмэна, один из них, в белом халате, особенно навязчивый, долго приставал к Эмэну, всё мучил, задавал всякие вопросы. И однажды Эмэн вместо того чтобы игнорировать докучливую «анимашку» (это еще была эпоха «анимашек»), решил придумать, будто у них разговор. Эмэн взял и заговорил с галлюцинацией, как будто с самим собой. Всё ей рассказал: про придуманный Мир, про то и сё, и что сама анимашка в белом халате тоже придумана. «Ах вон оно что, – засмеялся анимашка. – Так ты у нас, значит, солипсист. Знаешь, кто это? Приверженцы философской теории, которая признает единственно несомненной реальностью лишь собственное сознание, а всё остальное для них – плод фантазии». Вот, вспомнилось слово: солипсист! Конечно, Эмэн его знал и без анимашки. Красивое слово. И философскую теорию для него Эмэн придумал тоже красивую.
Фантазия Эмэна неисчерпаема, как неисчерпаема и бесконечна придуманная им Вселенная. В ней много уродливого, много страшного, но много и приятного.
Симулякры, например, чаще всего раздражают, но бывают и полезны. Когда Эмэн придумывает, что хочет есть, симулякры готовят еду, и Эмэн фантазирует, что ее ест и насыщается. Когда Эмэн воображает, что болит зуб или живот, симулякры в белых халатах избавляют Эмэна от болезненной галлюцинации.
Просто с симулякрами нужно уметь управляться. Когда видения возникают сами собой, их следует игнорировать, и через некоторое время они отвяжутся. Не рассеются, не испарятся, но по крайней мере отступятся и оставят Эмэна в покое. Можно, в конце концов, закрыть глаза и закрыть уши – этого симулякры не выносят и вскоре исчезают.
Но был у Эмэмна один симулякр, непохожий на других. Самый лучший из всех, кого Эмэн когда-либо придумал.
Как будто некто лежит неподвижный среди всего белого, молчит и никогда-никогда не пристает первым. Только когда Эмэн сам захочет пообщаться. И самое красивое: разговаривает этот симулякр не как остальные, а ресницами. Поэтому имя ему Ресничка. Хорошая галлюцинация, очень хорошая. Эмэн ею по праву гордился.
Еще вот что. Все другие симулякры, едва возникнув, сразу вступали между собой в какие-то взаимоотношения. Иногда наблюдать за этим было интересно, но чаще всего Эмэн испытывал раздражение, потому что вели себя симулякры нелепо и понять, чего они друг от дружки хотят, было невозможно. Глупые галлюцинации, совсем глупые. А Ресничка никогда и не с кем не зналась, только с Эмэном. В этом и была красота идеи. Что Ресничка – самая послушная из всех фантомов-анимашек-симулякров.
И вдруг такое безобразие, нарушение правил! Конечно, Эмэн сам виноват, это ведь он всё придумывает. Но как только могла Эмэну прийти в голову фантазия, будто Ресничка собирается уйти, исчезнуть, распридуматься?
Плохая фантазия, плохая!
Эмэн стал с плохой фантазией спорить, чтобы ее отогнать. Сказал Ресничке: «Тебе нельзя умереть. Эмэн не хочет. Это нехорошо!» Но Ресничка отказывалась быть послушным симулякром, она всё трепетала про свое. Она хотела, чтобы Эмэн сделал то, чего Эмэн никогда еще не делал.
Сначала он сердился, а потом подумал, что это даже интересно. Может быть, оно и не так плохо придумалось. Посмотрим, что выйдет.
– Это хорошо, – сказал Эмэн и встал, и вышел в коридор, и дошел до угла, и увидел там непорядок.
Что-то симулякры сегодня разбуянились, повадились нарушать раз и навсегда установленные правила.
Навстречу Эмэну шел симулякр, которого Эмэн назначил самым главным халатом во всем Замке. Главному Халату полагалось ходить важно, гонять других халатов, а симулякрам-нехалатам улыбаться, брать их под локоть.
Но Главный Халат был нынче неправильный. Неаккуратный, с красными глазами, с растрепанной прической, и самое возмутительное – ему здесь появляться не полагалось! Он никогда этого не делал!
– Ты что это? – строго сказал распоясавшемуся видению Эмэн. – Эмэн придумал, что ты к Ресничке никогда не приближаешься, а ты взял и нарушил. Посмотрел Эмэн и сказал: «Это нехорошо».
Заглянуть в бездну
– Что нехорошо? – спросил Люк, пораженный тем, что аутист к нему обратился и проговорил нечто членораздельное.
Но человек с лицом пожилого мальчика и походкой робота прошествовал мимо, недовольно качая головой и что-то бормоча.
Люк крикнул вслед:
– Что нехорошо, Эмэн? Ответа не последовало.
Аутизм – явление загадочное, медициной оно еще до конца не изучено. Разнообразие проявлений этой болезни безгранично, двух аутистов с полностью идентичной симптоматикой не существует, а в большинстве случаев диагноз ставят со знаком вопроса, исходя из некоего набора характерных особенностей: склонности к ритуальному поведению, слабости эмоциональных связей, нарушениям абстрактного мышления, проблемам самоидентификации (многие пациенты до конца жизни говорят о себе исключительно в третьем лице). Некоторые исследователи даже утверждают, что аутизм и не болезнь вовсе, это обозначение некоего особого подвида Homo sapiens.
Но сегодня ломать голову над нетипичным поведением Эмэна было совершенно невозможно, голова у Люка и так была в некондиционном состоянии. Поэтому останавливать аутиста и пытаться его расшевелить Шарпантье не стал, а вместо этого потер лоб и вытер с него неприятно холодную испарину.
Он и сам сегодня вел себя странно, в нарушение всех обыкновений. Чего стоил один этот патологический порыв – навестить Мадам! Главное, зачем? Что он себе хочет продемонстрировать, что доказать? Черт знает. Но вдруг неудержимо потянуло подняться на третий этаж и войти в палату, которую он столько лет обходил стороной.
Каким-то образом этот импульс был связан с двумя ударами, которые обрушились на психику один за другим.
Профессиональная привычка анализировать мотивации подсознания заставила додумать эту мысль до конца, хоть ноющая с похмелья голова и пыталась бастовать.
Два болезненных удара при кажущейся несхожести пришлись в одну и ту же чувствительную точку, потому что оба по-своему знаменовали победу Смерти и постыдное фиаско Жизни. Это был двойной толчок к краю пропасти, от которой всё равно никуда не деться. Отсюда, вероятно, и возникла спонтанная потребность перевеситься через край и заглянуть в бездну.
Оставался непонятен внутренний резон. То ли это мазохистское желание упиться страхом, то ли попытка его преодолеть. Так или иначе, сопротивляться внутреннему чувству не следует, это может лишь усугубить стресс, вызванный двумя последовательными потрясениями.
Второе из них, самое свежее, случившееся несколько минут назад, произвело такой сильный эффект еще и потому, что психика и так уже находилась в травмированном состоянии после вчерашнего инцидента.
Плюс воздействие похмельного синдрома.
Смерть гостя, а тем более пациента в резиденции – не бог весть какое событие. Можно сказать, обычная вещь. Такое уж это место. Никто особенно не впечатляется: персонал – по профессиональной привычке, контингент – потому что старые люди вообще относятся к смерти довольно спокойно. Тело и душа у них потихоньку готовятся к неизбежному концу, и когда кто-то из окружающих отправляется в мир иной, старики провожают покойника заинтересованным, но довольно спокойным взглядом. Некоторые даже испытывают своего рода гордость: вот, мол, я еще одного пережил, а он (или она) моложе меня.
Уж эта-то кончина точно потрясла одного только директора, а всех остальных нисколько не опечалила.
Но Люк после событий вчерашнего вечера ощущал себя несчастным, никчемным, уязвимым. И сегодняшняя новость доконала его окончательно.
Жизнь – это соединение мужского начала с женским. Люк эту истину чувствовал с детства, а потом, став взрослым, научился ее понимать.
Всё, что находится вне пределов слияния Инь и Ян, не вдохновлено этим мощным ароматом, лишено смысла и пахнет трупом. Всякое дело, которое мужчины затевают без женщин (война, грабеж, тюрьма, сухая наука), так или иначе ведет на территорию Смерти.
Люк любил жизнь и любил женщин. Насколько мужчина квадратен, прозаичен, некрасив, груб, настолько женщина пластична, поэтична, прекрасна и нежна. В каждой из них, даже самой неуклюжей и вульгарной, обязательно есть что-то волшебное, просто разглядеть это дано не всякому. Люку Шарпантье этот дар достался от природы.
Что такое красавица? Это женщина без тайны, поскольку привлекательность красавицы понятна любому профану. Но разглядеть очарование в дурнушке способен только настоящий ценитель. Люк был щедро наделен этим талантом и очень им гордился.
Взять главную медсестру Изабель. Профан скажет: да в ней вообще нет ничего женственного. Голос прокуренный, сутулится, черт-те как одевается, на физиономию – чистый верблюд. Всё так. Но если бы кто-нибудь знал, каким дивным цветком распускаются чувства и чувственность в такой женщине, если ты сумел их разморозить и взрастить!
Лоранс из рецепции неумна и бестактна, но зато во сне, после любви, поет тоненьким, невыразимо трогательным голоском. Однако для того чтобы узнать этот секрет, нужно с Лоранс оказаться ночью в одной постели.
У массажистки Адель такие руки, что чувствуешь себя комом глины, из которого великий художник ваяет прекрасное произведение искусства. И что с того, что Адели седьмой десяток?
Люку и самому уже шестьдесят пять. С возрастом он сделал важное открытие, ставшее для него великим утешением. Годы в любви не помеха. Глубокое заблуждение, что женщины ценят в любовниках только сексуальную функцию. Ромен Гари, любимый писатель Люка и тоже большой ценитель поэзии женского тела, как-то сказал, что смотрит в будущее без боязни. Когда-де состарится и перестанет быть мужчиной, станет чесать женщинам спинку и за это они будут любить его еще больше. Спинка не спинка, но в наши времена благодаря виагре за потенцию можно не опасаться. И дело не в страхе ударить лицом в грязь. Мужское бессилие оскорбительно для женщины, она перестает чувствовать себя желанной и от этого гаснет.
За исключением половой состоятельности, которую, слава науке, теперь можно подстраховывать искусственными средствами, для успеха в любовных делах требуется соблюдать два золотых правила.
У партнерши от связи с тобой должно быть ощущение праздника или хотя бы уикенда. Будни и проза – это брак, семья. А мимолетное увлечение – это поэзия, то есть выходной, отгул. Праздник не может быть всегда, он не бывает долгим. У женщин романтичность отлично уживаются с практицизмом. Если женщина, находясь с тобой, автоматически попадает в атмосферу ваканса, она не будет требовать вечной привязанности, и вы расстанетесь без обид, причем останется шанс на совместные каникулы в будущем.
Второе правило, не менее важное: в женщину нужно быть влюбленным, и без дураков. Пускай на неделю, на день, на час, но страстно и непритворно.
С этим у Люка Шарпантье всё было в порядке. Он отлично умел и влюбляться, и влюблять. Мешало только то, что иногда очень уж глаза разбегались, а сердце-то одно, и остальной инструментарий тоже в единственном экземпляре.
Например, приходит весна, воздух наполняется ароматом цветения, на улицы высыпает множество разомлевших от солнца, едва одетых женщин. Идешь по городу с одуревшим видом пьяницы, попавшего в огромный винный погреб: всего этого счастья тебе не выпить и даже не пригубить. Оно достанется другим мужчинам, опьянит чью-то чужую голову. И ничего с этим не поделаешь, приходится мириться.
Так же, как ничего не поделаешь с многомесячной безнадежной влюбленностью в Веронику. Можно сколько угодно философствовать о том, что дурнушек не бывает, но, что и говорить, по-настоящему красивая молодая женщина – драгоценность особого рода. Уникальный феномен, как алмаз в сто каратов или большая чистая жемчужина.
Когда Люк увидел русскую стажерку в первый раз, он испытал настоящее потрясение и растерялся, как мальчишка, в результате чего наделал массу глупостей.
Какие глаза, какие волосы, какая пластика! От волнения перед таким чудом природы он даже не заметил, что алмаз неограненный. Не сообразил, что имеет дело с девственницей. Позор для человека, считающего себя знатоком! Сам виноват, что всё испортил исключительно бездарными – от жгучей влюбленности – домогательствами. Забыл и всю свою науку, и золотые правила…
К удивительной, ни на кого не похожей, магически ускользающей потянулся трясущимися руками, будто умирающий от жажды к графину родниковой воды. Тонкое стекло дало трещину, вожделенная влага утекла между пальцев. Ее выпил другой.
И чувство, и чувственность Вероники достались молодому корсару, разбойнику привольных русских морей. Люк опытным взглядом вмиг углядел перемену, произошедшую в его юной сотруднице. И преисполнился скорбью. И отступился.
Но это в конце концов было хоть и досадно, но понятно! Красавица Вероника предпочла старому ловеласу молодого миллионера-триумфатора.
Однако вчерашнее фиаско понять и принять было невозможно…
Как только в резиденции появилась новая санитарка с такими природными данными, что хоть на обложку «Плейбоя», Люк, естественно, сразу взял ее в разработку. Наметанным взглядом определил, что добыча будет нетрудной. И она тоже смотрела на красавца-директора глазами, в которых читалось всё, что положено.
Как настоящий гурман, Люк не накинулся на новое лакомство, дал плоду дозреть, вину шамбрироваться. Пару месяцев сохранял дистанцию, потихоньку и со вкусом разрабатывая аппетит.
Наконец решил, что пора. Как раз и удобный случай представился.
Санитарка совершила серьезный проступок, совершенно достаточный для того, чтобы расторгнуть с ней временный контракт. Поскольку мадемуазель Валда претендовала на место массажистки, ей для пробы доверили сделать антипролежневый массаж лежачей пациентке из КАНТУ. Неумеха повредила тонкую старческую кожу, так что пришлось срочно приглашать врача из клиники.
Люк вызвал виновницу к себе в кабинет. Сидел за своим широким палисандровым столом суровый и грозный. Проштрафившаяся санитарка трепетала, как травинка, и нервно егозила на краешке стула. Классическая прелюдия к порнофильму про строгого начальника, готовящегося отшлепать овечку-секретаршу. Распекая Валду, он уже представлял, как они будут развлекаться этой игрой, как он будет слегка постегивать ее ремешком по пухлой попке. А потом можно поменяться ролями: она – медсестра из тюремной больницы, а его подозревают в сексуальных преступлениях, и вот лежит он, скованный, а она берет у него образец спермы для судмедэкспертизы… С такой дивной партнершей можно всякого накуролесить, это было видно по чертикам, прыгавшим у нее в глазах.
В конце Люк сжалился, сменил гнев на милость. Ладно, сказал, вечером приходите ко мне в Эрмитаж, я объясню вам, как делается антипролежневый массаж, чтобы такое больше никогда не повторилось.
Она опустила глазки.
– Хорошо, доктор. Обязательно приду.
Всё отлично поняла. Люк с трудом сдержался, чтоб не потащить ее на диван прямо сейчас. Но это было бы свинство, гурманы так не поступают.
Вечером у себя он принял ее в совсем иной обстановке. Мягкий свет, ласковая музыка. На столе устрицы и шампанское, коньяк и шоколад.
И говорил Люк с гостьей не по-начальнически, а по-домашнему.
Предложил, когда не на службе, обращаться друг к другу по имени и на «ты».
Сохраняя авторитетный вид, стал объяснять про массаж. Сначала сугубо теоретически, с использованием терминов. Потом предложил продемонстрировать, как это делается практически. Поскольку массаж бы антипролежневый, Валде пришлось лечь на диван.
– Туфли сними, ноги вытяни, расслабься. Блузку лучше снять, а то показывать неудобно. Ты ведь в лифчике? Ну и отлично… Начнем с переворота и спины… Берешь пациента вот так, одну руку сюда, другую сюда, очень нежно, как младенца, и переворачиваешь на живот… Нет-нет, ты мне не помогай, не напрягай мышц… Вот так. Теперь ноги. Чтобы пациент расслабился, рекомендую начинать с растирания ступней…
Она замурлыкала от удовольствия. Всё шло идеально. Люк чувствовал, как в нем разгоняется кровь, но сдерживался. Зачем торопиться?
– Очень хорошо. Другой вариант – можно сделать релакс-массаж спины. Я расстегну бюстгальтер? Мешает.
Прав Ромен Гари, больше всего женщины любят, когда им чешут спинку, думал Люк, лаская чудесную белую кожу мадемуазель Валды, перешедшей от мурлыканья к урчанию.
Собственно, пора было приступать к основным процедурам. Хватит прелюдий.
Он перевернул разомлевшую красавицу, одной рукой накрыл обнажившуюся грудь, другой обнял за плечо, потянулся поцеловать…
И вдруг Валда мягко остановила его, уперла ладонь ему в грудь.
– Нет, Люк. Ты очень интересный мужчина, но я не могу. Я честная женщина.
Он так поразился, что даже ничего не сказал. Только моргал, глядя, как она поднимается, приводит в порядок одежду, надевает туфли. Через несколько мгновений Люк остался в комнате один – с разинутым ртом и превосходной эрекцией, обошедшейся безо всякой виагры.
Почему-то первое, о чем он подумал в эту горькую минуту – вспомнил, что как раз в нынешнем его возрасте Ромен Гари застрелился. Вроде бы из-за того, что перестал пользоваться у женщин былым успехом. Очевидно, писателю массаж спины тоже не очень-то помог…
Стреляться Люк не стал, а вместо этого выдул один все шампанское и потом, сколько смог, коньяку.
Утром проснулся черт знает во сколько, с чугунной башкой, деревянной глоткой, трясущимися руками. Кое-как умылся, засел у себя в кабинете и тупо пялился в монитор, когда пришла главная сестра и сообщила, что в КАНТУ только что скончался многолетний пациент, господин Жиль Мерсье.
– Отмучился, бедолага, – спокойно сказала Изабель. – Четырнадцать лет овощем, бр-р-р. Акт сейчас подготовят, а труповозку я уже вызвала.
И, не проявляя никаких эмоций, заговорила об обычных, повседневных делах.
А у Люка руки затряслись еще сильней.
Вот, значит, как? После сокрушительного фиаско Жизни триумфальная атака Смерти!
Жиль Мерсье умер…
А какой был энергичный, самоуверенный, высокомерный, когда принимал Люка на работу! Сказал, что после несчастья с Мадам вынужден взять на себя продолжение ее научных изысканий и потому очень рассчитывает на своего нового заместителя. «Весь круг забот по практическому управлению резиденцией ляжет на ваши плечи, мой дорогой Шарпантье. Вы уверены, что справитесь?»
И потом Люк видел начальника нечасто, тот с утра до ночи просиживал в лаборатории или в палате у Мадам – запирался там и пытался какими-то одному ему ведомыми способами вернуть старуху к жизни. Кажется, он был очень привязан к своей патронессе. Весь персонал глубоко чтил директора за такую преданность. Но позднее Люк предположил, что дело тут было не только в преданности. Должно быть, доктор Мерсье чувствовал, что его самого ожидает та же участь…
Вскоре в повадках шефа обнаружились странности. Он стал заговариваться, не узнавал сотрудников или принимал их за кого-то другого. Глаза горели диковатым блеском. Иногда Мерсье вдруг начинал пританцовывать или, наоборот, всхлипывать. То пребывал в вялом и апатичном состоянии, то вдруг преисполнялся эйфорической активности. Люк даже заподозрил, не сидит ли директор на наркотиках. Аномальность его поведения весьма напоминала симптоматику блокирования реабсорбции дофамина, что нередко случается с застарелыми наркоманами.
После долгих колебаний Люк поделился своими сомнениями с департаментом здравоохранения, и оттуда инициировали внеплановую проверку состояния здоровья всего персонала – якобы в целях соцмедстрахования. Однако при осмотре у доктора Мерсье не было обнаружено ни следов от инъекций, ни изменений на слизистой оболочке носовых полостей, характерных для эксцессивных кокаинистов. Подозрение было снято.
Загадка, впрочем, скоро разъяснилась. Однажды утром директор не вышел из своей служебной квартиры. К нему долго стучали, названивали по телефону, в конце концов взломали дверь и нашли его лежащим в прострации, с признаками лихорадочного бреда. «Вы кто? Это она вас прислала? – лепетал бедняга заплетающимся языком, в ужасе глядя на своего заместителя. – Чтоб я отдал ей склянку? Но там пусто! Я все выпил! Честное слово!» И так далее, в том же духе. А потом совсем отключился и в сознание больше не приходил.
Томография головного мозга не выявила инсульта, но обнаружила картину, обычно наблюдаемую у больных четвертой стадии альцгеймера с далеко зашедшими дистрофическими процессами в области мозга, выраженной атрофией мозговой коры. Редкий случай ранней, скоротечной альцгеймерной деменции.
Трагедия, развернувшаяся у Люка, можно сказать, прямо перед глазами, глубоко его потрясла. Меньше чем за год молодой, едва за пятьдесят мужчина, цветущий и полный сил, превратился в овощ. Близких родственников у доктора Мерсье не было, и Люк, унаследовав директорское кресло, поддался сентиментальному порыву – решил оставить беднягу в заведении, как в свое время Мерсье не отдал на сторону коматозную мадам Канжизэ.
И лишь много позже, лет десять спустя, Люк понял, что сам определил свою грядущую судьбу. Сосуды головного мозга у него хреновые, послабее, чем сердце, а значит, вероятность однажды превратиться в выжившего из ума долгожителя весьма и весьма велика. Если начнется распад личности, Люк окажется сначала гостем «Времен года» (такая льгота и в контракте записана), а со временем будет переквалифицирован в пациенты. Следующий директор обязательно продолжит сложившуюся традицию, так что свои дни доктор Шарпантье закончит в этих стенах.
С тех пор он так и жил, между двумя пугалами – одно в персональной палате на третьем этаже, другое в КАНТУ на первом. И каждый новый день приближал Люка к более или менее неизбежному финалу…
Сегодня несчастный Жиль Мерсье наконец обрел свободу. После четырнадцати лет одиночного заключения в каземате собственного тела. Осталась мадам Канжизэ, пережившая своего помощника и преемника. В сумрачной похмельной голове Люка шевельнулась паническая мысль: «Теперь моя очередь! Освободившуюся вакансию займу я!»
От тоски и ужаса в душе зашевелились какие-то глубинные, подсознательные силы, и Люком завладело неудержимое желание заглянуть в пропасть, полюбоваться на собственное будущее. Если сделать это, возможно, что-то прояснится, само собою придет некое решение.
На плохо гнущихся ногах, преодолевая тошноту, побочный эффект похмелья и страха, он поднялся на третий этаж, в коридоре столкнулся с аутистом, полминуты помаялся перед дверью. И вошел, все-таки вошел.
Она выглядела еще чудовищней, чем он предполагал. Египетская мумия. Мощи. Высохший труп.
А все же Люк понял: его привел сюда не мазохизм, его привело сюда мужество.
Дребезжащим голосом он сказал:
– Мадам, мы с вами незнакомы. Я директор резиденции доктор Шарпантье. Пришел представиться, а также сообщить, что ваш помощник и мой предшественник Жиль Мерсье скончался. Следующий на очереди – я. Со временем составлю вам компанию. Но не торопите меня, дайте еще немного пожить.
Ресницы коматозной старухи дрогнули.
В этот миг и пришло решение.
«Не дождешься, ведьма! При первых же симптомах Альцгеймера – как Ромен Гари».
И сразу полегчало.
Вера встречается с Бэтменом
В воскресенье утром Вера исследовала феномен простого человеческого счастья. Это явление в ее родной стране относилось к категории раритетов, лично для нее было вообще недостижимо, а здесь выглядело чем-то естественным, само собою разумеющимся.
В выходные дни парк резиденции «Времена года» открывал ворота для всех желающих и превращался для окрестных жителей в место для прогулок. Шарпантье говорил, что это дает заведению налоговые льготы, да и старикам полезно видеть обычных людей, предающихся мирным семейным радостям.
Словосочетание «народные гуляния» у Веры ассоциировалось с чем-то малоприятным: сосущие пиво похмельные мужики, стаи матерящейся гопоты (такой же противной, как само это слово), орущие на детей мамаши, милиционеры с резиновыми дубинками, всюду намусорено. Московские скверы и бульвары в праздничный день она всегда обходила стороной.
Здесь же всё было по-другому: тихо, чинно, мило. Конечно, играло роль и то, что парк не столичный, а провинциальный, но про наши провинциальные парки лучше вообще не вспоминать.
Каждый выходной Вера приходила полюбоваться пасторальной идиллией, это зрелище ей не надоедало.
По аллеям трусили в одиночку и группками бегуны, подходили знакомиться вежливые, негавкающие лабрадоры, у каждой гуляющей семейной пары было по два, по три, а то и по четыре ребенка. Большая компания школьников старательно и неумело строила крепость из недавно выпавшего скудного снега; мамаши весело и организованно расставляли на столах термосы и резали бутерброды. Через кусты к обрыву прошествовал отряд пожилых людей в одинаковых красных куртках, с биноклями и фоторужьями. Это был кружок любителей-орнитологов.
– А сейчас мы с вами пойдем любоваться нормандской синицей! – вещал энтузиастический руководитель. – О, мсье-дам, это удивительная птица!
Когда-нибудь так же будет и у нас, думала Вера, с завистью провожая взглядом поклонников нормандской синицы. Но, наверное, еще нескоро.
Есть два вида счастья: большое и маленькое. Первое не длится долго, потому что от него перехватывает дыхание, а сколько можно просуществовать без выдоха? Про такое счастье она хорошо понимала. Оно было ей знакомо. Но счастье маленькое, повседневное, которое даже не называет себя этим праздничным словом, казалось Вере непостижимой загадкой. Как это у них получается? Жить изо дня в день одинаково, размеренно, радоваться простым и естественным вещам: что у детей всё хорошо, что будет уик-енд, а потом отпуск, а еще – долгая пенсионная жизнь, когда мы все отдохнем от забот и будем заниматься не тем, что должно, а тем, что нравится.
У нас в России пока лишь малое число избранных могло позволить себе столь блаженную старость. Эти немногие счастливцы сегодня тоже гуляли в парке, радуясь ясной погоде и еще не растаявшему снегу, редкому гостю здешних зим.
Даже бывший член ГКЧП, исполненный значительности, каждую минуту помнящий, что он – фигура исторического масштаба, и тот разнежился на январском солнышке. Сел на скамейку, откинулся и задремал в своей винтажной неснашиваемой дубленке, наверное, полученной еще из цековского распределителя. Пыжиковая шапка свалилась на сиденье, легкий ветерок шевелил седые волосы, и даже издали было слышно уютное похрапывание.
Мимо шел бывший диссидент Михаил Маркович Кучер. Нагнулся, подобрал что-то, выпавшее из кармана у спящего, положил в шапку. Вера умилилась: даже на идеологических врагов местная атмосфера действовала умиротворяюще. Михаил Маркович уселся на соседнюю скамейку с очень довольным выражением лица, достал из кармана блокнот и стал там что-то писать.
Вера давно уже выработала формулировку, в правдивости которой она всё больше убеждалась: «Главный признак правильно устроенного общества – если в нем старость нестрашна и старики не вызывают жалости». Что ж, цель определена. Понятно, куда двигаться. Как – тоже, в общем, ясно.
Тихий звон отвлек ее от мыслей. Он прозвучал уже не в первый раз. Откуда это?
Люди, проходившие мимо дремлющего члена незадачливой хунты, на миг останавливались, читали что-то написанное на листочке и бросали в меховую шапку монеты. Михаил Маркович на соседней скамейке скалил зубы. Поймал Верин взгляд, подмигнул.
Она встала, пошла прочь, от греха подальше. Едва свернула за стриженый кустарник, как сзади послышались сердитые стариковские крики. Член ГКЧП проснулся. Увидел поданную милостыню, бумажку. Там написано что-нибудь вроде «Пожалейте бывшего члена ЦК» или «Подайте призраку коммунизма». Юмор диссидента довольно однообразен.
Ох, будет сегодня очередной скандал.
Ничего, согласно новейшей психологической методе, умеренные конфликты в доме престарелых даже полезны, поскольку нарушают монотонность эмоционального фона. У французов есть даже специальное пособие, помогающее создавать небольшие турбуленции искусственным образом. Правда, жители «Времен года» пока отлично решают эту проблему без посторонней помощи.
От мысли о скандалах и конфликтах был один шаг до вечной темы Вериных размышлений – как быть со Славой. Всё одно и то же, хождение по замкнутому кругу.
После его осеннего приезда они больше не виделись. Берзин долго пытался преодолеть ее упрямство. И убеждал, и требовал. Просил прощения, сам не понимая, за что. Пробовал давить: не может ведь она ему запретить видеться с родным отцом. «Нет, конечно, – сказала Вера, – ты обязательно должен его навещать. Просто я на это время буду куда-нибудь уезжать». Так она и делала.
Разговаривали они теперь только по телефону, по скайпу общаться перестали. Ей было бы тяжело смотреть в его измученные глаза – могла проявить слабость. Не было у Веры уверенности в себе. Пусть Берзин смирится с идеей, что ничего такого у них никогда не будет. Тогда можно возобновить нормальные отношения. Он, собственно, уже пообещал ей не вспоминать случившееся и оставаться сугубо в рамках деловых отношений. Но это он врёт.
Каменно непреклонной Вера стала не сразу. Когда Слава унесся в аэропорт, ей сделалось ужасно жалко и его, и себя. Чуть не схватилась за мобильник. Еле-еле с собой совладала.
Вечером, вся в раздерганных чувствах, полезла на крышу любоваться звездами одна. Звезд, увы, не было, но по темному небу несколько раз проползли огоньки самолетов – и она даже заплакала, представив, какой несчастный и нахохленный Слава летит сейчас в Москву.
Чешуйчатая крыша шато блестела после недавнего дождика, как панцырь сказочного чудовища. Ажурный флюгер на дымоходе слегка покачивался, хотя ветра не было. Этот непонятный феномен привлек Верино внимание. Она вгляделась в мрак – и показалось, что под чугунной стрелкой чернеет какой-то ком. Птичье гнездо? На открытом всем ветрам месте? Странно.
Вдруг ком шевельнулся, многократно увеличился в размере и с пронзительным писком понесся прямо на Веру. Это была летучая мышь, только и всего. Но Вера, как большинство женщин, испытывала необъяснимый страх перед шмыгающими, юркими, пищащими обитателями сумеречного мира: мышами, крысами, пауками, тараканами. Что уж говорить о летающем кошмаре с фосфоресцирующими глазенками и растопыренными перепончатыми крыльями.
Если б эта мерзость запуталась коготками в прическе, Вера, наверное, скончалась бы на месте. Но ей и так пришлось скверно. Гораздо хуже, чем тогда, с выпрыгнувшей из-под колес черной кошкой.
«Всё-всё-всё-всё!», – ударила в уши бешеная капель, и Вера испугалась не смерти, а того, что здесь, в дурацкой башенке, ее тело не найдут. Мелькнула картинка – разлагающийся труп на крыше. Может, кто-нибудь обратит внимание: что это вороны над замком каркают? Но до очередного приезда трубочистов, а они появятся только в следующем октябре, сюда вряд ли кто-то полезет.
Умереть она не умерла, отдышалась. Но мозги ей этот инцидент вправил.
Очередная глупая случайность? Как бы не так. Случайности кажутся глупыми только тому, кто сам глуп.
А если бы Слава, как планировалось, был рядом и она окочурилась бы прямо в его объятьях? Запросто. Аневризму может прорвать не только в разгар африканской страсти, а в любой момент. Даже без особенной причины – что-то там внутри щелкнет, треснет, скакнёт, и привет горячий.
Она же очень хорошо это знает! Всё давно обдумано и решено, а то, что она позволила себе с Берзиным, это слабость, эгоизм и даже, будем называть вещи своими именами, подлость. Оказывается, иногда любить значит отказать в любви. Если, конечно, любишь по-настоящему.
Так что летучая мышь была не глупой случайностью, а знаком и напоминанием. «Спасибо тебе, Бэтмен, но больше не прилетай, а то ты меня в гроб загонишь. Я и так всё поняла». Вера печально усмехнулась и стала спускаться. Осторожно, без спешки.
Был бы еще человек другого склада, а Слава для такой любви точно не вариант. Слишком трезв и рассудочен, подобные люди эмоцинально уязвимее всяких романтиков-импрессионистов. Пробить их доспехи нелегко, но если уж латы дали трещину, рана будет смертельной.
Нет-нет, нечего и думать! Женщина-мина в подруги Берзину не годится. Пусть найдет себе такую же, как он, разумницу. Без опасной червоточины.
Вместе делать дело – пожалуйста. Про это Вера тоже много думала. Цели у нее с Берзиным, конечно, разные, но есть и общий интерес.
Скажем, телевизионное шоу для старых людей, про их проблемы и надежды – штука полезная. Известность, узнаваемое лицо – мощный рычаг, при помощи которого можно многого достичь. Привлекать спонсоров, договариваться с местной администрацией, да мало ли. Но рычагом в чьих-то руках Вера не будет. Об этом она Берзина честно предупредила, и он принял к сведению.
Объясняться с ним стало очень тяжело. В смысле, чересчур легко: что она ни скажи, он сразу со всем согласен. Берзин, само собой, надеется, что блажь у нее пройдет, стерпится-слюбится. Бедный Берзин.
Верины планы относительно прототипного мезона тем временем приобретали всё более конкретные очертания. Времени она даром не теряла. Кое-какую предварительную работу можно было вести и отсюда, из Франции.
Название пусть будет берзинское. «Счастливый корабль» – чем плохо?
В Вологодской области, на лесном озере, есть заброшенный монастырь, давно уже присмотренный волонтерами. Экология там фантастическая, есть дорога, правда, нуждающаяся в ремонте. Своей вытянутой формой островок действительно похож на корабль. Судьба у монастыря была трудная. Примерно такая же, как у всей страны. Там долго была тюрьма для врагов народа. Потом стационар для тяжелых психических. Последние лет двадцать – ничего, запустение. Оно и к лучшему. После тюрьмы и скорбного дома, как после выброса радиации, должно пройти время. Чтобы скверное излучение рассосалось.
Деньги на ремонт и обустройство, урегулирование юридических проблем – всё это остается на следующий год. Когда Вера Коробейщикова станет телезвездой, эти вопросы решатся сами собой. Ну и Берзин – человек слова. Раз обещал, поможет.
Пенсионеров наберем самых обычных, из окрестных жителей. Преимущество будет даваться тем, кому жизнь не дала никаких привилегий, а наоборот, обездолила: одиноким, малообеспеченным.
Необходимо устроить хороший медицинский центр, с классным оборудованием. Это обязательно, потому что здоровье у будущего контингента наверняка запущенное. Что можно подремонтировать да отреставрировать – сделаем.
Персонал – только из добровольцев. Кому такая работа в радость. Движение «Счастливая старость» уже сейчас немаленькое, а будет еще мощнее. И мы покажем этой кислой стране, что старость действительно может быть счастливой! Всё, что есть во французских мезон-де-ретретах, будет и у нас!
Человек на склоне лет должен быть уважаем, окружен заботой. И тогда он будет чувствовать, что прожил жизнь не впустую. И станет думать о светлом и вечном, а не о том, хватит ли пенсии на молоко и гречку.
Всё это мы сделаем. Не сразу, но сделаем. Сначала на одном «счастливом корабле», а потом повсюду. Останется, конечно, проблема старческой деменции, но будем следить за новинками гериатрической науки. Как только в мире появится средство против болезни Альцгеймера, немедленно возьмем на вооружение.
* * *
Из парка она вышла бодрым шагом, вся устремленная в будущее. Но возле ограды увидела Эдуарда Ивановича Мухина в компании светловолосой санитарки, и позитив мгновенно улетучился.
Еще одна проблема, не дававшая Вере покоя, называлась «Охотница на уток».
С некоторых пор Вера стала замечать, что новая санитарка, слишком уж гладкая и сексбомбистая для такой работы и зарплаты, слишком много внимания уделяет жалкому Мухе. Что она нашла в бедняге, скорбном рассудке? Почему хохочет на его дурацкие, каждый раз одни и те же шутки? Зачем кокетничает?
Ясно зачем. Эта штучка приехала в заведение для состоятельных стариков не носить утки, а охотиться на уток – жирных, аппетитных. Каламбур так себе (Вера никогда не была сильна по части острословия), но суть дела отражает точно. Для Валды молодящийся, падкий на баб Мухин – лакомая добыча. Богатый старикашка, которого можно прибрать к рукам. Из досье рижанка могла выяснить, что Эдуард Иванович юридически дееспособен, опеку над ним Берзин не оформлял. Если однажды утром Мухин объявит, что решил жениться, никто не может ему помешать. То-то Славе выйдет сюрприз с новой «мамой».
Однако всё это пока были не более чем подозрения. Вера не хотела ими делиться с Берзиным. Он немедленно примчится «разруливать», и тут уж уклониться от прямого контакта не удастся, а к этому они оба еще не готовы.
Но позавчера случилось кое-что, побудившее Веру к активным действиям.
Она шла через зимний сад, заметила под пальмой привычную парочку, нахмурилась, замедлила шаг. Мухин и Валда стояли к ней спиной.
– Я безнадежный романтик, Валдочка. Верю в любовь с первого взгляда. А ты похожа на Фрэзи Грант, бегущую по волнам. Смотрела кино? – И он запел. – «Шел корабль из далекой Австралии, из Австралии, из Австралии. Он в Коломбо шел, и так далее, и так далее, и так далее…»
– «…И вёл тот корабль из Австралии капитан Александр Грант», – подпела ему санитарка. – Конечно, смотрела. Мое любимое кино. И писателя Грина обожаю.
Кино «Бегущая по волнам» Вера, положим, тоже когда-то видела. В детстве, по телевизору. Средненький фильм советско-болгарского производства, снятый лет сорок назад. На любимое кино для латышской красотки двадцать первого века никак не тянет. Равно как и писатель Грин маловероятен в роли любимого Валдиного автора. Честно говоря, непохоже, что она вообще из разряда читательниц. За всё время Вера ее ни разу не видела с книжкой, ни на каком языке.
Подслушанный обрывок разговора Веру очень растревожил. И она, наконец, сделала то, что давно пора было сделать.
Если уж санитарке удалось заглянуть в досье пациента, доктору посмотреть личную карточку низшего персонала было проще простого.
И там Веру ожидал сюрприз.
– Посмотрите-ка сюда, – тревожно нахмурясь, обратилась она к мадам Санглье, которая у Люка вела всю канцелярию. – В личную карточку санитарки Мисане.
Коренастая, флегматичная нормандка посмотрела на монитор.
– А, это которая на испытательном сроке. И что?
– Как что?! Ее на самом деле зовут Лайма Мисане! А она всем представилась как Валда Мисане!
Но мадам Санглье не впечатлилась.
– Подумаешь. Меня на самом деле зовут Доротея, а я терпеть не могу это ужасное имя. Когда знакомлюсь с людьми, представляюсь: «Додо».
Спорить с ней Вера не стала. Переписала остальные данные, поднялась к себе и позвонила в Ригу бывшей старшей медсестре Марине Васильевне, которая отработала год по контракту и вернулась домой. У Веры сохранились с ней очень хорошие отношения. Женщина она была ответственная, неболтливая.
У Марины Васильевны были какие-то проблемы с здоровьем, но к Вериным подозрениям она отнеслась серьезно. Обещала всё, что удастся, выяснить.
И сегодня, когда Вера после прогулки вернулась к себе, в мейле ее ждало письмо.
Марина Васильевна писала, что проверила у знакомой кадровички из Клиники Паула Страдыня, действительно ли у них работала физиотерапевтом-массажистом некая Мисане. Оказалось, что это неправда. Ни Лаймы Мисане, ни Валды Мисане в штате престижной рижской больницы никогда не числилось. Значит, сведения, которые «охотница» сообщила в канцелярию «Времен года», были ложными!
Кроме того дотошная Марина Васильевна выяснила, что такое Интернациональный колледж физиотерапии, диплом которого Лайма-Валда представила среди прочих своих креденциалов (первоначально она желала занять место массажистки, а в санитарки пошла временно, за отсутствием вакансии). Выяснилось, что учебное заведение с пышным названием – всего лишь месячные курсы. Выпускницу такой шарашкиной конторы в Клинику Паула Страдыня физиотерапевтом нипочем не взяли бы.
«Всё ясно, – сказала себе Вера. – Надо звонить Берзину».
Но представила, как он примчится, как будет смотреть ей в глаза – и почувствовала, что не может поручиться за свою твердость.
Да что она, в конце концов, не разберется без Славы? Она же не ребенок, а без пяти минут директор мезона, где каждый день будут возникать проблемы посложнее этой. Большое дело – вывести на чистую воду примитивную мошенницу!
– Пойдемте-ка со мной, – мрачно сказала Вера санитарке. – Нам надо поговорить.
Лже-Валду она перехватила, когда та, расставшись с Эдуардом Ивановичем, шла к главному корпусу.
Что-то, видно, было в голосе стажерки, отчего фигуристая блондинка безропотно за ней последовала, даже не спросив, в чем дело, хотя Вера ей была не начальница и рабочие обязанности у них никак не пересекались. Собственно, до сих пор они вообще ни разу не разговаривали, если не считать обычного «здрасьте».
Для объяснения Вера нарочно выбрала официальное место – белую гостиную, где проводились летучки, собрания персонала и прочие подобные мероприятия.
Ходить вокруг да около не стала. Она не следователь, и это не допрос. Просто взяла и выложила всё, что удалось выяснить: про брехню с прежним местом работы, про липовый колледж, про фокусы с переменой имени, а главное – сказала напрямую, что отлично видит, чего прохиндейка добивается, и что Эдуарда Ивановича ей на растерзание никто не даст.
В конфликтных ситуациях Вера никогда не психовала, голоса не повышала. Откуда-то брались и жесткость, и напор. Вообще-то понятно, откуда – от сознания своей правоты. Потому что, если в правоте были хоть малейшие сомнения, на конфликт Вера не шла.
Она заранее приготовилась к тому, что хитроумная интриганка станет врать, юлить, изворачиваться, на каждый пункт обвинения у нее найдется оправдание. Еще хуже, если ловкачка сообразит, что с Верой лучше действовать иначе и станет давить на жалость. Пустит слезу, выдумает какую-нибудь душераздирающую историю, будет умолять не выдавать ее.
Однако не случилось ни первого, ни второго.
Пухлые щеки латышки залились краской. Синие глаза потупились. Завидный бюст взволнованно завздымался. Лайма-Валда молча сидела, вздыхала, на вопросы не отвечала. Вера даже малость растерялась.
– Вы признаете, что обманули нас? Молчание.
– Что вам нужно от господина Мухина?
– …
– Кто вы все-таки на самом деле – Лайма или Валда? Снова никакого ответа.
Наконец терпение у Веры лопнуло.
– Вы понимаете, что, когда я всё расскажу директору, вас ждут большие неприятности? Одним увольнением не обойдется. Раз вы ничего не объясняете, придется обратиться в полицию!
Тогда авантюристка вздохнула еще раз, очень глубоко, и подняла на Веру ангельски безмятежный взор.
– Не надо полиции. И Люку тоже не говорите, пожалуйста.
– Он для вас просто «Люк»? – поразилась Вера. – Разве вы…
Хотела спросить, состоит ли она с Шарпантье в отношениях, но не стала. К делу это не относилось. Хотя странно. Если бы у смазливой санитарки с директором были шуры-муры, этот факт вряд ли удалось бы утаить от внимания остроглазых жительниц мезона.
Однако Валда не только поняла незаконченный вопрос, но и ответила на него:
– Нет, у нас с ним ничего. Хотя я бы и не против. Такой интересный мужчина! Но у меня контракт.
Твоему контракту это только пошло бы на пользу, подумала Вера.
– Мне нужен чокнутый старичок, – продолжила латышка с поразительным бесстыдством. – Слишком хорошие деньги.
Задохнувшись от возмущения, Вера воскликнула:
– У «чокнутого старичка» есть сын! И если я ему про вас расскажу (а я обязательно это сделаю), то вам надо будет бояться не полиции!
Ей захотелось схватить мерзавку за шиворот и как следует тряхнуть. Или врезать ей по наглой физиономии. Вера даже сделала шаг вперед и сжала кулаки. От санитарки с минимально допустимым по законодательству окладом пахло какими-то мудреными дорогими духами. Их запах показался Вере смутно знакомым.
Испугать аферистку не удалось. Та скорее удивилась.
– Сыну-то можно, – протянула она. – С ним у меня и контракт.
– Что?
– Он тоже интересный мужчина. Перспективный. Отца любит. Вы правильно делаете, что его пасёте, – с одобрением сказала Валда. – Парень – золото. Это он меня нанял. Привез сюда, всё устроил. Работа, конечно, тяжелая. Каждый день одно и то же, одно и то же. Но все-таки легче, чем было в Риге.
– А… какая у вас в Риге была работа? – пролепетала Вера, перестав что-либо понимать.
– В интернет-агентстве. Ну, эскорт-услуги. – Покачав на нее, непонятливую, головой, Валда объяснила попросту. – Девушки по вызову. У меня сыну три года, родители старые. А там чистыми в месяц три-четыре тысячи выходило. Но господин Берзин предложил вдвое больше. И вообще, старичок мне даже нравиться стал. Трогательный такой. Сначала мне трудно было, пришлось много всякого учить, запоминать, зато теперь легко.
– Берзин нанял вас, чтобы вы… опекали Эдуарда Ивановича? – не сумела найти точного слова Вера.
– Чтобы я делала его счастливым. Каждый день. Вы про жену его знаете? Ну так вот, это ее Валдой звали. Каждый день он со мной, то есть с ней, знакомится, ухаживает, влюбляется. А дальше уж от меня зависит. Обычно к вечеру пару раз поцелуемся, назначу ему свидание на завтра, и всё сызнова. – Лайма потупилась. – Но иногда, если настроение, или если его станет особенно жалко, можно и до конца дойти. Он даром что чокнутый и в возрасте, но мужчина еще вполне себе. Потому что чувствует себя на двадцать девять. Это для мужиков самое главное – на сколько лет они себя чувствуют…
Она обстоятельно и со знанием дела стала рассказывать, как сексуальные возможности мужчин напрямую зависят от их внутреннего самоощущения, но Вера уже не слушала.
Она думала: «Такое мог придумать только поэт, настоящий поэт. А ты, Коробейщикова, кончай быть идиоткой».
Что будет, то и будет. А от жизни бегать нечего.
Конечно, они со Славой невероятно разные. Придется менять его и меняться самой. Это нелегко. Но большая любовь – всегда большая работа.
Ей хотелось выспросить подробности. Как именно Слава инструктировал свою агентку – санитарку любви, проститутку милосердия. Что рассказывал об отце и матери. Часто ли общается с Лаймой.
Но распахнулась дверь гостиной, без стука. На пороге стоял Эмэн. Невероятно: он смотрел не мимо Веры, а прямо ей в лицо.
– Lève-toi, va![22] – сказал он трескучим голосом и сделал правой рукой повелительный жест. Повернулся, скрылся в коридоре.
Пораженная, она встала и последовала за ним. Что за чудеса?
Аутист шагал механической походкой робота, не поворачивая головы и не отвечая на вопросы.
Они достигли лестницы, стали подниматься. На третьем этаже Вера догадалась, что ее ведут в палату Мадам.
Эмэн остановился возле кровати и во второй раз поглядел прямо на Веру.
– Иди и смотри! – повторил он.
Взял за руку. Это уж было совсем странно. Известно, что аутисты всячески избегают телесного контакта с малознакомыми людьми.
– Чего ты хочешь? – спросила Вера по-французски. Он положил ее ладонь на лицо коматозной старухи.
Оно оказалось неожиданно теплым. Вера хотела отдернуть руку, но Эмен не позволил.
– Глупый симулякр! – сердито сказал он и топнул ногой.
Чтоб не нервировать больного, Вера подчинилась.
И ощутила под ладонью трепет ресниц, будто кожу щекотал крылышками ночной мотылек.
Щекотание было ритмичным. Раз – раз – раз. Потом трижды быстро: раз-раз, раз-раз, раз-раз. И опять: раз – раз – раз. Пауза, и снова: раз – раз – раз. Раз-раз, раз-раз, раз-раз. Раз – раз – раз. Пауза. Раз – раз – раз. Раз-раз, раз-раз, раз-раз. Раз – раз – раз.
– Ах, вот что ты хотел мне показать. Ритмичное движение ресниц, да? Это у нее конвульсивное.
Говорить она старалась как можно мягче, но Эмэн продолжал сердиться.
– Глупый симулякр! Негодный симулякр! И прижал ее кисть сильнее.
Теперь Вера простояла без движения долго, минут пять.
Ресницы все время шевелились в одной и той же последовательности. Что бы это могло означать с физиологической точки зрения? Кто ж ответит. Процессы, происходящие в организме, который погружен в кому, наукой мало изучены.
Стоять полусогнутой было неудобно, затекло плечо, и в конце концов Вера ласково высвободилась.
– Я пойду. У меня дела. Вслед раздалось:
– Глупый симулякр! Никуда не годный симулякр! И посмотрел Эмэн, и сказал: «Это нехорошо!»
Обедала сегодня Вера одной из последних. Ресторан был пуст, только у окна сидел Валерий Николаевич Ухватов, бывший полковник КГБ. Она предпочла бы поесть в одиночестве, нужно было додумать про Славу, но невежливо, тем более Ухватов сделал приглашающий жест. Вообще-то он был собеседник интересный, они часто разговаривали о всякой всячине, но сегодня Вера отмалчивалась или отвечала односложно, и Валерий Николаевич оставил ее в покое.
Через некоторое время, уже добравшись до десерта, он вдруг сказал:
– Какая-то ты сегодня не такая. Всё СОС выстукиваешь. Случилось что-нибудь?
– Простите, что́ я выстукиваю?
– S-O-S. Морзянкой. Тире – тире – тире, точка-точка-точка, тире – тире – тире. Это все знают, не только моряки.
Оказывается, она механически отстукивала пальцами ритм, в котором шевелились ресницы Мадам. Вера убрала руку.
– Пардон. Привязалось.
Изменилась в лице. Бросила ложку. Вскочила. Извинившись, быстро вышла из ресторана, а потом перешла на бег.
«Очнулась? Вышла из комы? Невероятно! После стольких лет! А может быть, она в сознании уже давно? Ведь еще весной, когда я первый раз пришла, Эмэн все руку на ее лице держал! Но тогда это не кома, это локд-ин! И никто не знает! Какой ужас!»
Аутиста в палате не было. Мадам лежала одна. Такая же, как всегда: обтянутый восковой кожей скелет.
– Вы меня слышите? – громко, как глухой, крикнула Вера, наклонившись над изголовьем. Крикнула по-русски.
Положила руку на глаза. Ресницы дрогнули. Не так, как в прошлый раз. Что это означало и означало ли вообще что-нибудь, было непонятно.
Очень кстати вспомнился роман «Граф Монте-Кристо», про паралитика Нуартье.
– Если вы меня слышите, медленно сомкните и разомкните ресницы. Один раз.
Бабочка трепыхнула крылышками и замерла. Но Вера всё еще не верила.
– Так вы не в коме? Если «нет», быстро моргните два раза.
«Нет», – отчетливо ответили ресницы.
– Боже мой! Я сейчас позову дежурного врача! «Нет». И еще раз, после интервала: «Нет».
– Вы не хотите врача? «Нет».
– Но почему?
Никакого ответа. Да и как ответить, если она может дать только два знака, утвердительный и отрицательный.
Стоп. Со стариком Нуартье как-то общались. При помощи алфавита, вот как!
– Я буду подряд произносить весь алфавит, а вы моргнете, когда я дойду до нужной буквы. Хорошо?
«Да».
– А, бэ, вэ, гэ, дэ, е… Первой буквой оказалось «Н».
– А, бэ, вэ, гэ, дэ, е. «Да».
– Е? «Да».
– То есть «НЕ»?
– Да.
Следующие три буквы сложились в «НУЖ».
– «НЕНУЖ»? В смысле «НЕ НУЖНО»? – догадалась Вера.
«Да».
– Вы не хотите, чтобы вас перевезли отсюда в госпиталь? Хотите остаться здесь?
«Да».
– Но почему? Там будет специализированный уход. И может быть, что-то удастся сделать.
Снова пришлось диктовать буквы.
«Хочу остаться здесь», – повторила Мадам.
К тому моменту, когда сложилась эта короткая фраза, Вера уже заметила, что одни буквы встречаются чаще, чем другие. Поэтому стала перечислять их не по алфавиту, от «а» до «я», а в другом порядке: основные гласные, потом основные согласные, ну и потом, если слово не угадывается, остальные буквы. Дело пошло быстрее. Класть ладонь на лицо Вера перестала – колыхание ресниц было и так хорошо видно.
– Зачем вы хотите остаться здесь? «Т». «А». «Й». «Н».
– Тайна? «Нет».
Не угадала. Ладно, диктуем дальше. «И». «К». И пауза.
– Что?
А, «тайн» плюс «ик». Тайник!
– Тайник? «Да».
– Какой тайник? Здесь есть тайник? «Да».
– И вы хотите, чтобы я его нашла? «Да».
Объяснение, где искать тайник, заняло не менее получаса. Один раз пришлось остановиться, потому что зашла дежурная сестра – проверить, всё ли в порядке и поправить постель. Вера, сдерживая нетерпение, сказала, что уже взбила подушку и разгладила простыню. Медсестра ушла, диалог продолжился.
– Панель? Какая панель?
В конце концов стало ясно. Бывший кабинет Мадам до середины стены был обшит дубовыми панелями. Они располагались в два яруса. Третья панель справа от окна. Нижний правый угол. Нажать.
За пятнадцать лет расположение мебели несколько изменилось. Чтоб добраться до нужного места, пришлось отодвинуть стеклянный шкаф с медицинскими препаратами.
Нажать? Как это?
Вера попробовала и так, и этак. Ничего не происходило. Было непохоже, что между панелями вообще есть какая-то щель, очень уж плотно были они подогнаны одна к другой.
А если надавить и немного подержать?
Щелкнул невидимый рычажок, край дубовой доски высотой сантиметров в семьдесят и шириной с полметра приоткрылся.
Есть!
Внутри была лампочка. Но она не зажглась – все-таки пятнадцать лет прошло. Разглядеть, что в потайном ящике на полках, удалось не сразу.
Внизу толстая тетрадь и конверт. Наверху почти пусто, только лежит шелковый мешочек. В него Вера заглянула первым делом – и была разочарована. Какой-то высохший кусочек деревяшки или корешок.
В конверте был листок с швейцарским адресом и какими-то цифрами. Кажется, что-то банковское.
Что в тетради?
Она была вся исписана четким, ясным почерком. В основном по-английски, но были вставки на французском, русском, немецком, кое-что даже иероглифами. Много формул, графиков, цифр. На первый, беглый взгляд похоже, что это какое-то медицинское исследование.
А, вот название, на самой первой странице. Вера от нетерпения перелистнула ее и не заметила.
«ANTI-AGEING: FROM ALZHEIMER TO KAN-NEGISER.
A revolution in prevention and profilactics of senile dementia».[23]
Вера вернулась к Мадам. Тайник на всякий случай прикрыла, только тетрадь взяла.
– Это ваши научные записи? «Да».
– А в мешочке что? «Глава третья».
Пролистала до третьей главы, которая называлась: «Panax ginseng masculinum». Прочла самое начало. Речь шла о какой-то особенной разновидности женьшеня, обладающей уникальными свойствами. Как интересно!
Здесь, взглянув на больную, Вера заметила, что та снова моргает.
– Что вы хотите сказать? «Важное. Для тебя».
– Для меня? «Глава шестнадцать».
Шестнадцатая глава называлась непонятно: «Прокачка сосудов головного мозга». Что-то про китайскую медицину, сразу не разберешь.
– Я потом прочту. Всё подряд, и это тоже. А в конверте что?
Ответ поразил:
«Твой счастливый корабль».
– Откуда вы знаете?! – воскликнула Вера.
А потом вспомнила: последний раз со Славой они разговаривали здесь, в палате. Берзин тогда впервые произнес эти слова. Но как Мадам догадалась, что Вера решит использовать название «Счастливый корабль» для своего будущего мезона?
Мадам хотела сказать что-то еще.
«Изучи. Исполни. Все перепрячь. Чтоб раньше времени никто».
И, после минутного перерыва: «Больше не могу. Устала. Прощай».
– Конечно-конечно, отдыхайте, – сказала Вера, подумав, что последнее слово у Мадам было лишним. – Ни о чем не беспокойтесь. Раз вы не хотите, я никому пока о вас говорить не буду. Внимательно прочту ваши записи. И завтра мы поговорим».
Ответа не было. Наверное, измученная беседой старуха уснула.
Вера взяла конверт и мешочек, закрыла тайник, подвинула шкаф на место.
Невероятное происшествие так ее разволновало, что в затылке началось предостерегающее потикивание.
В коридоре ей встретился Шарпантье. Он сегодня был какой-то взъерошенный, непохожий на себя. Выпил, что ли? Средь бела дня? Странно.
– Сердобольная Вероника всё ходит любоваться на овощную грядку, – сказал он с кривой ухмылкой. – Беда современной медицины в том, что она никак не дает человеку спокойно умереть. Будь моя воля, я и бедную Мадам, и всех остальных «овощей» из нашего КАНТУ отпустил бы на свободу. Всё равно это не жизнь! Стоит ли тратить столько средств на поддержание тлеющего огонька в бессмысленном куске мяса? В мире столько болезней, несчастных случаев, катастроф! Постоянно гибнут люди, которых можно было бы спасти! Кто-то умирает, потому что нет денег на операцию. Другому не могут вовремя трансплантировать жизненно важный орган. А мы тратим время, деньги и силы на возню с такими, как Мадам! В тысячу раз милосердней было бы взять и по-тихому придушить ее подушкой! Да не сейчас, а пятнадцать лет назад. Что за ценность в такой с позволения сказать жизни?
«Эк его сегодня разобрало, – подумала Вера. – Философ! Не тебе решать, чья жизнь имеет ценность, а чья не имеет. Если в тетради у Мадам найдется что-нибудь важное для науки, это будет значить, что от «овоща» больше проку, чем от всех нас вместе взятых».
– Мы с вами врачи, – сказала она сухо. – Наша работа – сохранять людям жизнь, а остальное не нашего ума дела.
Невежливо, конечно, по отношению к старшему. Но жалко было сейчас тратить время на пустую болтовню.
Первые же двадцать страниц, то есть вступление с перечислением поставленных и реализованных задач, произвели на Веру столь сильное впечатление, что пришлось остановиться и перечитать их еще раз.
Неужели в тетради всё это есть? Если так, это действительно революция, которая перевернет всю медицинскую науку! И не только науку! Это, вероятно, изменит жизнь человечества!
Всё больше волнуясь, Вера отложила тетрадь. Она решила, что будет читать остаток дня и всю ночь. С полным погружением, ни на что не отрываясь. Для этого нужно, чтоб никто не докучал и не отвлекал.
Придется сделать кое-какие дела, и тогда она будет полностью свободна.
Навестить Ираиду Васильевну из шестого номера, старушка просила научить ее пользоваться электронной почтой.
Заглянуть к отцу Леониду, он хотел о чем-то поговорить.
А еще главная медсестра, вредина, прислала эсэмэску: что-то не так в рапортичке. Старой деве делать нечего, даже в воскресенье сидит на работе. Разговор может затянуться, но ничего не поделаешь… Если не придти, еще заявится сама.
Теперь Вера хорошо понимала, какая ценность у нее в руках. Понятно, почему Мадам велела перепрятать содержимое тайника. Да, оставлять такое без присмотра нельзя.
Но куда спрятать?
Она обошла комнаты в поисках подходящего места. Оно должно быть надежным, но легко доступным. И чтоб никто кроме самой Веры – ни горничная, ни какой-нибудь электрик, ни воришка (мало ли что) – не наткнулись, даже по случайности.
И такое место нашлось. Прямо идеальное, как на заказ.
Каминная труба!
Она залезла в камин, посветила фонариком. Чугунный крюк! Очень кстати. Наверное, в стародавние времена на него что-то подвешивали, чтобы нагреть на огне.
Тетрадь, конверт и мешочек Вера положила в обычную бумажную сумку из супермаркета, подвесила на крюк – вот и тайник. Сюда уж точно никто не сунется.
Когда-нибудь, после ее отъезда, следующий жилец, возможно, захочет разжечь огонь, а до того времени камин никому не понадобится.
Интересно, эта черная дыра выходит прямо наружу? В одну из тех труб, которые торчат на крыше?
Вера направила луч вверх. Сверху не пробивалось ни пятнышка света. Наверное, дымоход на чердаке делал изгиб.
Лохмотьями висела застарелая сажа, клочья паутины с дохлыми мотыльками, комья пыли. Жуть!
Вдруг во мраке вспыхнули две фосфоресцирующие точки, труба взорвалась пронзительным писком, и сверху, полоща серыми крыльями, упала ослепленная электричеством летучая мышь. Вереща от ужаса, он вцепилась коготками в мягкое, пышное, пружинящее – Верины волосы. Заметалась, забилась.
Крик встал в горле, но не выплеснулся. Вслепую, зажмурившись, Вера рухнула из каминной ниши на пол, поползла на четвереньках, упала. Мышь высвободилась, расправила крылья и закружилась под потолком, похожая на торжествующего ангела смерти. В конце концов она расшиблась бы об угол шкафа и погибла бы, но малютке повезло. То ли повинуясь инстинкту, то ли просто по невероятному везению на одном из своих беспорядочных виражей мышь попала точно в открытую форточку и унеслась, растаяла в воздухе.
Вера этого не видела.
Она вообще ничего не видела.
Приподняться сил не было.
Свернувшись в позу зародыша, она глохла от быстрых и гулких ударов, будто кто-то яростно барабанил в дверь, и та трещала, готовая слететь с петель.
Дышать, правильно дышать! Может быть, дверь все-таки устоит?
ОМММ, ОМММ, ОМММ…
На счастливый корабль
Иногда чудеса случаются. Это мое прощальное открытие. Может быть, самое важное.
Когда из почти бездонных часов моего долготерпения падала последняя песчинка, произошло чудо. Пятница вдруг взял и внял моей просьбе.
Я ухожу с мирным сердцем и спокойной совестью. Эстафету я все-таки передала. И передала той, кому следовало ее передать.
Девочка во всем разберется сама. Она умная и дотошная. Возможно, она продвинется дальше, ведь у нее впереди столько времени.
Она прочтет шестнадцатую главу, научится гемоциркуляции и спасет свою жизнь. А потом спасет всех остальных.
Мангуста больше нет, никто и ничто этому не помешает.
Я свободна. Наконец я свободна!
Меня заждались!
Дальше всё очень просто. Я столько лет представляла себе, как сделаю это.
Нужно дышать медленней и тише, всё мельче, с всё большими промежутками. Когда вдох становится неотличим от выдоха, я приказываю кровотоку остановиться.
И он повинуется, но не в одно мгновение.
Меня качает на волнах, и понемногу наступают сумерки, и всё уплывает, как при погружении в сон.
Я вижу океан. Вижу корабль, на котором меня давно ждут. Вижу Ивана Ивановича. Он стоит у борта, и я машу ему рукой. Я снова могу махать!
А он может видеть – и машет мне в ответ: сюда, Маленькая Тигрица, сюда!
Ну вот и всё.
Какое счастье!
* * *
Автор благодарит за помощь:
Д-ра Наталью Шпак, Centre Hospitalier Guillaume Régnier
Д-ра Алексея Кащеева, НИИ нейрохирургии им. Н.Н.Бурденко
Г-жу Одиль Гедон, директора резиденции EDILYS La Fontaine aux lièvres