Глава 11

В затхлом трюме стояла невыносимая духота. Меж пыльных бочек и сложенных штабелями мешков шныряли крысы; похоже, они совсем не боялись присутствия людей и, дай им волю, без сомнения принялись бы устраивать себе гнезда за пазухой узников или в их волосах.

Андрей вытер сырые от пота ладони о грязное тряпье, в которое ныне они были одеты. Одна лишь мысль билась в голове: что с Джессикой, сумеет ли она выдюжить, не сломаться духом, не выдать пиратам пакет?

Черные думы – их гонишь прочь. Но плеть памяти не властна над ними. Они всегда рядом, у ноющего сердца, как мрачные сны последней ночи. Золото солнца оттесняет их, но они бьются в душу, мучительные, как неотступные тени, как хмурая пелена надвигающейся ночи.

Плен, кандалы и неизвестность подрубили последние силы. Притихли все, даже бывший враг. Пути Господни неисповедимы – никто не ожидал столь сокрушительной развязки, позорного конца.

Более всех был потрясен сам капитан. Сложный, противоречивый в душе, внешне он всегда виделся своим морякам образчиком силы, удачи и воли. В пору бед и несчастий, когда жизнь их кидала на острую грань, он становился и крепче, и жестче, а порой хладнокровнее, чем обычно… Но теперь жизнь в его уставших глазах остывала, он боле молчал, похожий на безвольно поникшую тень.

Всегда уверенный в своей правоте Тимофей тоже сдал: сник могучими плечами, осунулся, ежли и говорил, то особенно много. В его темных, прежде смелых очах Андрей видел вину, смятение и страх.

– Не кори себя, не терзай, голубчик,– глухо, с тоск-ливой нотой согрел словом Андрей, когда они делили пустую баланду, спущенную им на веревке в трюмное «окно».—В этом деле вины твоей нет. Не виновен ты, Тимофей, ни в исходе сем, ни в смерти товарищей наших. Все, как один, исполняли долг свой… И, право, без лишней робости и сомненья. Я полагаю,– Андрей внимательно посмотрел в глаза приказчика,– было бы предательством и пятном на совести нашей иной путь избрать… Отвернуться от тягот Отечества нашего и пребывать в покое и праздности.

– А как же фрегат?.. Гибель господ офицеров? – Тараканов не поднимал глаз, тупо разглядывая железо на своих руках.

– То тоже не есть вина, Тимофей, а честь! И мыслью сей должны мы богаты быть и сильны… когда поведут нас к последней черте… Значение имеет, как говорил мой батюшка, «токмо мужество либо трусость». Остальное Фатум, брат, судьба иначе… а она как родимое пятно, как солдатская лямка… всегда при нас… Горе-то наше как там? – Преображенский кивнул в сторону шехалиса.

– Наелся с ложки, так спит, стервец,– буркнул в усы Тараканов, опрокидывая остатки похлебки в рот и шумно, по-мужицки утираясь драным рукавом.

– Это хорошо. Значит, дело пошло на поправку.

– А я гадал, поперхнется он, вашескобродие… Незаработанный кусок в горло-то не лезет… Но этому волку, видать, всё нипочем. Только на клык брось…

– Будет злобой гореть, друг. Не говори, что знаешь, а знай, что говоришь. Он тоже человек, и досталось ему… крепче нашего.

Капитан, отставив на ящик пустую щербатую тарелку, поднялся размять затекшую спину. Индеец что-то бредил во сне, широко разбросав ноги. Между неплотно закрытых смуглых век белел плоский и мертвый глаз без зрачка.

Андрей отвернулся, по привычке пытаясь нащупать любезную трубку и кисет с табаком.

«Что занимает его сейчас? – подумал он, еще раз бросая взгляд на распростертое тело.– Месть русским, похоже, утратила для него свою прежнюю сладость… А может, он пытается перед смертью оставить в памяти прекрасные закаты, каждый восход солнца своей чудесной земли… где с детства его глаза знали каждый камень, пальцы прикасались к ним, а он говорил с ними…»

Андрей вспомнил индейскую деревню, виденную им издалека в подзорную трубу: в ней было не то сорок, не то пятьдесят длинных домов, выстроившихся вдоль побережья. Они производили впечатление тепла и мира под пенными утренними лучами солнца. И тени, отбрасываемые ими, делали их больше и значительнее, чем просто жизнь, похожими на древние, но вечно живые, дышащие голубым огоньком курганы. Он видел тогда людей, неспешно выполняющих какую-то обыденную, привычную работу, и, как ему показалось, даже слышал их голоса, сливающиеся с вечной песней гор, ветра, леса и шумливого прибоя.

Вспоминая эту картину, на память пришло и другое: чувство подавленности из-за ровной, неторопливой силы, коя исходила от сей живописной панорамы, право, похожей на некую разгадку смысла жизни, истинного предназначения человеческой сути.

Эти мгновения на гребне скалистой гряды он никогда не забудет, но, увы… уже никогда и не увидит. То были какие-то волшебные, пугливые, как форель, мгновения, когда он, русский офицер, капитан фрегата, ощутил себя частью не только великой Российской Империи, но и частицей еще чего-то такого архиогромного, седого и вечного, что перестал осознавать себя капитаном, затянутым в мундир человеком, и даже просто плотью. В те предрассветные минуты он был сродни духу, парящему в безвременном, бесконечном пространстве Вселенной. За эти несколько коротких мгновений он точно познал вечность, открывшуюся ему через не тронутую плугом цивилизации землю.

Тараканов напряженно звякнул цепью. Андрей обернулся. Приказчик, подняв голову, напряженно прислушивался к голосам наверху.

Сверху доносилась приглушенная английская речь, которую капитан, как ни пытал слух, разобрать не мог. В какой-то момент болтовню матросов разрубил голос вышедшего на палубу Коллинза.

– Гляди, вашескобродие, однако, как близко мы от сего упыря. Считай, в аккурат под евонной каютой. Эх, был бы запал да порох… обезжалил бы их. Подыхать, так с музыкой… То ли дело – отец Аристарх с его благородием… Царство им небесное… богатыри.

Зверовщик замолчал, склонив голову, устраиваясь на лежаке. Слышно было, как он тихо, под нос пробубнил молитву, клюнул себя троеперстием и чмокнул губами нательный крест.

– Не по правилам всё идет… – выдохнул он в темноту.– Я так понимаю: уж ежели порют нас исправно да кости из суставов ломят, то и кормить должны… Ладно, хоть соли не зажилили… Вы-то, поди, не знаете, ваше-скобродие… Благо, Баранов наш избавил люд от сей муки… Ране-то… из-за недостатку вот этой самой соли народ на себя мурашей123 сажал. Так-то…

– Кто ест мало – живет долго,– присаживаясь рядом, шуткой откликнулся Андрей.– Ибо ножом и вилкой роем мы себе могилу.

– Мудро, но не по-русски,– хмыкнул в ответ приказчик.– Мало душу покоит… Сами знаете: покуда толстый сохнет, тощий сдохнет… Ну да чо о сем, верно денщик ваш любил говорить: «В каждой избушке – свои погремушки». У этих акульих жадоб зимой и снегу не выпросишь. Слыхивал я об этом пирате от знающих мужичков. Скупой, говорят, страсть: у него кажда копейка в сундуках гвоздем прибита, даром, что разбои на воде творит. Много дают – много берет, сволочь, грош сунут – и тем не по-брезгует.

Узники вновь замолчали, прислушиваясь к возне крыс и скрипу рангоута124. Мучаясь безвременьем, мыслями о грядущем, Андрей, откинувшись плечами на просмоленную обшивку, прикрыл глаза. Нынешний переплет невольно повлек капитана увидеть себя как бы со стороны.

Душа его представилась ему раненой птицей, что сбита в полете горячей дробью… и вот она бьется слипшимся от крови крылом в жухлой сети тростника, ломает перья, силится подняться в прозрачное небо, но падает набок, вертясь на месте, взбивая и пеня воду… А уж где-то совсем рядом слышится ходкое шлепанье лап по воде и хриплый нетерпеливый лай в камышах… А она всё слабеет, распластав уставшие крылья на бурой воде, и безудержно скользит к своей роковой минуте – так и душа Андрея ныне скользила по всем поворотам минувшего от первого лица, когда поднялась она в волнующем свете сулимой ей славы и выпавшей чести… скользила и ни за что не могла зацепиться, ни на что опереться и ни чему поверить, приближаясь к последней отметине своего бесчестья и гибели.

И чем дольше тянулись минуты ожидания, тем всё мучительнее становилось на душе.

С наивностью юности, считающей все возможным, Преображенскому хотелось крикнуть судьбе: выручай! И он ловил себя на том, что внутренний голос кричал, умолял Небо, чтобы случилось чудо и дыхание свободы омыло их жаркие, потные лица… Увы, сырая трюмная темь растягивала над ними свои часы, и не было силы, коя могла бы пресечь ее ход. Андрей чертыхнулся в душе, сжимая в отчаянье кулаки… «Ежели б пасть в бою, в дымной схватке, при звонком скрежете стали…» Но нет, невозможность сего, а главное ее понимание, впервые столь ясно представшие его сознанию, обложили его льдом страха; и еще не смея духом ощутить сие ясно, он уже чувствовал неизбежность скорой кончины, точно мертвеющей ногой уже ступил на первую скрипучую ступень к своей плахе.

Андрей Сергеевич сглотнул набегающую слюну. Мысли неслись столь быстро, что язык не поспевал за ними: «Бессонные ночи, боль, океан, вспотевшие спины, сапоги в обмотках дорог… Санкт-Петербург, надежды… грезы… Руки, кои ласкали, а душа любила… шпаги и кровь… Боже, сколько уже сыграно партий с судьбой? Сколько вмешано ярости в глину, сколько вспорото верст…» – Преображенский слепым взглядом обвел трюм, представляя плотные черные стаи воронья, что как ворьё вынимали души из глазниц его павших товарищей.

– Тимофей,– точно ища поддержки окликнул капитан.

Приказчик тоже не спал, уткнувшись в тюки с парусиной. Дерзкого, сильного, его прежде никогда не мучили думы о смерти и образа четкого смерть для него не имела,– но вот звякнуло железо на его руках, и он почуял ясно, узрел, ощутил, как она прошла сквозняком в трюм и ищет его, шаря липкими пальцами. И вот сейчас его мятежная душа металась по трюму. Но тесен он был и так мал, заставленный бочками и мешками, что казался склепом, где меркнет свет, где в шепот превращается крик.

Его душа не могла уверовать, не могла согласиться с тем, что ему уже никогда не вкусить прелесть бабьего тела, радость удачного промысла, не услыхать русских раздольных песен в застолье с друзьями, не быть под парусом, не радоваться смеху босой ребятни в избе… Не мог он и сопоставить того, что после воли и света делить ему с крысами ночь, и того, что скоро – бес знает, через день или два,– он должен умереть из-за каких-то важных бумаг, коих ни разу не зрел, о которых даже не имел представ-ления.

И сейчас, ни о чем ином не думая и даже не считая последних часов, он просто все круче тяжелел и наливался ярью, пока вдруг не взорвался руганью, измучившись молчанкой:

– В свином дерьме мы с тобой, капитан,– хрипло, с ожесточением выдавил он.– Эх, завязли ноженьки, барин, крута загибина жизни нашей наметилась.

Преображенский не отозвался ни взглядом, ни словом.

– Эй, служивый! – Тараканов повысил взвинченный голос.– Слышь меня? Вам что же, взлюбилось это занятье… героя корчить? Ну ответь, ответь же мне воперво! На кой… тебе всё это надо?! Ну отдай ты этому клюкавому упырю бумагу иль что там за грамота?.. От чего они все умом тронулись? Да не ляскай зубами, губы не мни, капитан! И так всё в душе замертвело. Ну почему судьба на твоей стороне, а не на моей, господи? Ведь убьют же оне нас!

– А ты малый не дурак… Да и дурак немалый, Тимофей, коли с вопросом сим вновь тянешь меня за язык.—Андрей ниже опустил голову и уставился на свои грязные сбитые ноги.– Спрашиваешь, «почему?» Да потому, что нет в тебе отродясь совести и духа русского. Говоришь, «из-за пустой причины мы гнием здесь»? Нет, приказчик, это твоя голова пустая и сердце. Торгаш ты, а не купец. Знаешь ли ты, что пакет сей комендант форта Росс больше воздуха ждет? Что от него жизни русские, судьба Державы зависит? Быть новым смертям иль нет? Еще кровь не остыла от прошлой войны с французом, а ты потакаешь новой? Война, брат, от него зависит… Война или мир…

– Так что с того? Поколеби свою нравственность. Жизнь-то одна!

– Вот именно, Тимофей, одна!

– То-то, что одна.– Тараканов крадливо скосил глаза.– Ты ж, один черт, не доставишь его. Завтреча вздернут тебя, аки гюйс, на рее. Кому от этого польза? Это уже запитое дело, вашбродь, конченное.

– Слушай, ты! – Преображенский рванул за грудки Тимофея.– Ты что же, Иуда, меня, русского офицера, к измене призываешь? Душу и честь продать?! Что с тобой, Тимофей? Ты ли это?

– Как видишь! – глаза приказчика ярко блеснули, впившись в лицо капитана.– У нас ни зацепки, ни земли под ногой…

– Врешь, сукин ты сын! – Андрей тряхнул зверобоя и, не давая ему опомниться, как отрезал: – «Зацепки» твои тут не имеют веса. Надо рубить этот узел! Молчать! Ежели хочешь сказать, скажи… Но только то, что я хочу услышать. Эй, мы обязательно выберемся отсюда, понял? —снова попытался расшевелить Тараканова Андрей. И тут же с болью подумал, что это самая глупая фраза, которую он произнес в своей жизни, однако приказчик заалел скулами и недоверчиво бросил:

– Допускаешь?

– Я допускаю всё! И плевать, что сегодня эта сволочь подмяла нас, и каждый медяк в игре отскакивает в его карман. Главное – чтоб наши мысли и дела сошлись в родстве, Тимофей. Ты только вспомни, голубчик, что нам уже выдюжить приходилось: и волны выше мачт… Помнишь, как в лицо било? Не ветер, а нечто железное. Руки как костенели в снастях, что едва не пришлось резать пальцы… Вспомни пыльные шрамы дорог! А крови сколько нашей православной пролито! Так дрогнем ли ныне? Отчего же нам духом пасть, Тимофей? Русские мы, и то честь для нас!

– Погоди, погоди, вашескобродие,– в голосе Тимофея проклюнулась надежда.– Вы же головой светлы… Может, скажете, сообразите, что ж делать-то?

– Не знаю,– Андрей медленно опустил руки.– Но уверен в другом: ежели мы жаждем остаться в живых, то, черт возьми, обязаны сами побеспокоиться о своем будущем. И хватит возжигать раздор! Хватит вещать, что ты никому не обязан… что ты вольный, без цепи и ошейника! Было то, да кануло. Ныне все мы на привязи в клетке. Господь нам испытанье послал, зачем на другие плечи перекладывать будем?

– Пробуй, Андрей Сергеич… Ты упрямый, у тебя вый-дет. Однако свобода дорого стоит… Сумеем ли?

– Да. И платить за нее придется до последней капли крови.

Тараканов понятливо хмыкнул и тихо молвил:

– А ежли не секрет, бумага сия, по всему, крепку ко-пейку стоит? Сколь люторожий ждал за нее? Дадут ему за нее сколь?

– Лет двадцать каторжных работ.– Андрей усмехнулся, глядя в недоверчивые глаза.– Так что не завидуй. Сколько отсюда до наших?

Зверовщик хрустнул черными ногтями в бороде:

– Да черт ее знает… Я уж как будто сказывал вам —два лаптя по карте… Не дойти ногами, костьми ляжем. Да уж… сключ‰ла нас с вами судьба.

Тимофей вновь молча помотал головой, точно говоря: «Шутить всё изволите, сударь. Не уважаете вы смерть».

– Эй! – Андрей встряхнул плечо приказчика. «Только не дай ему духом пасть,– билось в голове,– один в поле не воин».– Да пойми же ты! Этот висельник просто испытывает нас. Мы прежде должны думать об иных вещах.

– И о каких же? Кого из нас вздернут первым? —Тимофей, щуря глаза, пристально посмотрел на Чокто.—Нет, капитан, сумлеваюсь я. Не вырваться нам отсель.

К лицу Преображенского хлынула жаркая волна гнева, но он сумел ее придавить каблуком воли.

– Не торопись хоронить нас, вот крест, сам увидишь… – лихорадочно начал он, но не договорил, осо-знав, что теряет самообладание. «Да держи ты себя в руках! Ныне первейшее – голову не терять!» – Андрей крепко сжал волосатую жилистую руку приказчика и ощутил их общий пульс. «Будь проклята эта жизнь!» – как он жалел сейчас о сорванном с его шеи кресте! Да, да, о том самом, коий вместе с Осоргиным некогда купил на Шлиссельбург-ском тракте125.

Капитан утер кулаком губы, ощутив привкус соли, когда над ними раздался шорох, похожий на взлеток глухаря или шуршание шелковых юбок. Следом раздался гремливый бег цепи, смазанный лязг засова и скребущий звук отворяемого трюмного «окна», от которого кожа на спине пленников натянулась.