Глава IV
Фрея

Однажды, когда неразлучная троица сидела у горного ручья, погрузившись в беседу, Диотима заметила двух мужчин, следивших за ними из-за деревьев, и по одежде опознала в них придворных евнухов. Один указывал на Фрею, другой важно кивал. Спутники Диотимы не заметили евнухов, ей же, помнившей слова дяди, их появление и поведение было совершенно ясно. Она побледнела и тихо предложила вернуться в город.

– Почему? – удивились Фрея и Томас.

На безопасном расстоянии от евнухов Диотима объяснила, что, как ей известно, следующей невестой Захатополка станет Фрея.

– Откуда ты знаешь?

– Об этом сейчас нельзя. Но вы увидите, что я права.

Вскоре о выборе Фреи было широко оповещено. Ее охватил восторг, все те чувства, которые во времена греко-иудейского синтеза приписывали Богоматери, узнавшей Благую Весть. Диотима пришла в ужас: у нее уже не было веры, и она не могла смириться с тем, что ее лучшая подруга обречена на ужасную смерть. Томас знал, конечно, что Диотима находится во власти далеко не ортодоксальных чувств. Он ее не одобрял, но осудить ее было бы для него слишком больно. Родители Фреи, как и следовало ожидать, тоже пришли в восторг от выпавшей их семье великой чести. Мать поздравляла Диотиму с тем, что она – подруга счастливой избранницы, и хвасталась этой дружбой перед всеми гостями. Через несколько дней после уведомления Фрею лишили любых контактов с мирянами и подвергли длительному процессу очищения и канонизации, предшествовавшему обожествлению. Диотима заранее ее оплакивала, Томас, наоборот, пытался ликовать, но тщетно. Диотима, все еще надеявшаяся его перевоспитать, старалась, чтобы их разногласия не привели к разрыву. Все месяцы подготовки Фреи к закланию их отношения оставались в подвешенном состоянии.

Под влиянием ритуалов, усовершенствованных евнухами за долгие столетия, Фрея все больше погружалась в мистический экстаз. Евнухи не отходили от нее и обращались с ней, как с божеством. Ее наряжали в прекрасные старинные одежды, предназначенные только для невест Захатополка. Каждое утро на рассвете ее обмывали в тайном ручье, входить в который всем, кроме Невест Захатополка, запрещалось под страхом смерти. В усыпанной драгоценностями часовне, стены которой пестрели мозаиками, посвященными земной жизни Захатополка, она внимала священным песнопениям, выводимым неземной чистоты скопческими голосами. Ее кормили особой пищей, недоступной для обычных людей. Ей давали старинные поэтические книги, прославлявшие переход Луны в объятия Солнца, с изображениями Захатополка и его невесты, обнимающихся со священным пылом. В мире древних легенд и ритуалов слабела ее память о прежней жизни. Она двигалась, дышала, как во сне. Ей казалось, что в нее день за днем все неотвратимее вселяется душа Богини.

Наконец настала великая ночь. Облаченная в лучащееся синее платье с несчетными звездами, с горящим факелом в руке, она медленно спустилась по священной лестнице к ждущему ее Инке. Спускаясь, она пела песню колоссальной древности и почти невыносимой красоты. Шагнув с последней ступеньки, она допела песню и увидела перед собой долгожданного Инку.

Толстогубый, с носом картошкой и свиными глазками, заплывший жиром, он тем не менее показался ей божественным Созданием, земным воплощением Захатополка. Он грубо схватил ее и прохрипел:

– Долой одежду! Я тебя заждался!

Она решила, что Бог должен поступать именно так, и радостно приняла возможность унизиться перед Ним. После ритуала он уснул и захрапел, а она блаженно уставилась на спящего. В середине ночи жрецы бесшумно открыли потайную дверь и поманили ее. Медленно, как в забытьи, она заскользила навстречу смерти.

Пробудившись, Инка спустился к завтраку. Отведав кушанье, он проворчал:

– По крайней мере, в этом году ее как следует прожарили.

Глава V
Диотима

После того как Фрею увели, чтобы обожествить и умертвить, у Диотимы резко изменилось настроение. Раньше она веселилась и шутила. Любительница интеллектуальных игр, она, участвуя в спорах, больше следила за логикой, чем думала о последствиях для себя. Но теперь, под влиянием невосполнимой утраты озаботилась последствиями ложной веры. Она возненавидела официальную теологию. Она больше не сомневалась в том, что Захатополк был человеком из плоти и крови и что его учение о превосходстве перуанцев представляет собой не что иное, как перевод идеи национального зазнайства на понятный людям язык. Все ритуалы, связанные с зимним солнцестоянием, она стала воспринимать как апофеоз абсурда и жестокости. Теперь ее мнение состояло в том, что Фрею принесли в жертву не Богу, а похотливому cкоту. Но бунт против настолько укоренившейся системы был бы нелегким делом; до поры до времени она довольствовалась внутренней борьбой. По мере оформления бунта у нее в голове она все больше подавляла его внешние проявления. Томас, опасавшийся ее бунтарства, уже надеялся, что она успокоилась. Когда он спорил с ней на тему зарождения сомнений, которыми она вначале с ним делилась, она не отвергала его доводы, и он воображал, что сумел ее переубедить. Она видела его любовь и могла бы ответить ему тем же, если бы не растущее увлечение вставшей перед ней задачей невероятной сложности. Это чувство приводило к отчужденности и не позволяло ей полностью отдаться страсти к земному человеку. Томас страдал, чувствуя все это. Наконец наступил день, когда она решила, что больше не может скрывать от него мысли, не перестававшие преследовать ее ни днем, ни ночью.

Ранним утром Томас и Диотима гуляли вдвоем в глубокой долине, окруженной высокими вершинами Анд. У их ног простирался ковер весенних цветов. Над ними, на головокружительной высоте, громоздились снежные пики, дерзко пронзавшие небесную голубизну. Почти вся долина еще тонула в тени, но кое-где между тенями от гор проскальзывали яркие солнечные лучи. Спокойные точеные черты Диотимы казались Томасу синтезом теплой красоты внизу и холодной невозмутимости в вышине. Чудесный пейзаж и красавица рядом с ним привели его в чуть ли не сверхчеловеческий экстаз. Любовь горела в нем огнем, но он сдерживал свое чувство, потому что ему сопутствовало нечто большее, чем любовь, – почтительный ужас, изумление, суеверный трепет, осознание того, на что способен человек. Обычные слова любви казались ему сейчас жалкими, и он долго шагал в потрясенном молчании. Наконец, повернувшись к ней, он произнес:

– Только сейчас я начинаю понимать, как надо прожить жизнь.

– Да, – подхватила она, – жизнь должна быть красивой, как цветы, недвижимой и ясной, как горные вершины, неохватной и бездонной, как небо. Можно прожить жизнь и так. Но не среди уродства и ужаса, царящих в нашем обществе.

– Уродство и ужас?! – поразился он. – О чем это ты?

– Уродство – это когда обычному человеку, принимаемому за бога, позволяют совершать неописуемые гнусности.

При этих ее словах Томас задрожал и отступил назад.

– Обычному человеку?.. – пролепетал он. – Ты же не имеешь в виду божественного Захатополка?

– Его самого, – подтвердила она. – И никакой он не божественный. Возвеличивший его миф – порождение страха: перед смертью, ударами судьбы, стихией, человеческой тиранией. С этих горных вершин вниз в долины порой обрушивается смерть. Силы, царствующие вверху, кажутся жестокими, вот и появляется чувство, что их страшную неумолимость можно смирить только жестокостью. Но любой страх подл, и не менее подлы проистекающие из него мифы, как и люди, вдохновленные этими мифами. Захатополк – не бог, а скотина, кое в чем он даже хуже животного. В ритуале принесения в жертву Фреи не было ни капли божественного. Божественность – вообще выдумка. Боги – это тени наших страхов, вызванных непроглядностью ночи. В них воплощено самоуничижение человека перед силами, способными стереть его в порошок. Человек – раб времени, не способный оценить вечное мгновение, если в конечной системе координат оно так скоротечно. Но я не буду простираться ниц. Пока живу, буду стоять прямо, беря пример с горделивых гор. Если грянет беда, что, без сомнения, случится, то это произойдет вне меня. Цитадель моей веры в то, что может быть, непременно устоит.

Пока он ее слушал, внутри у него бушевал страшный конфликт. Часть его – та, что только мгновение назад сливалась с ней в запредельном единстве, воспламенялась от ее слов и безмолвно ей поддакивала. Но другая его часть, не менее, если не более сильная, корчилась от возмущения. Все, чему его учили, все, что он знал об обществе, в котором они жили, ужас и священный трепет, вселенные в него с младенчества, – все это бурно восставало; холодный безбожный мир, который она рисовала, наполнял его космическим страхом. Лучше уж Бог, думал и чувствовал он, пусть жестокий, но не полностью чуждый, ведь Ему присущи страсти, подобные нашим; лучше Бог, чем бескрайняя, ледяная, безжизненная вселенная, бездумная и вечно ускользающая, ничего не сулящая человеку, созданному ею без всякой цели, и готовая его уничтожить без тени раскаяния.

Пока что космический ужас Томаса пересиливал даже его любовь. Бледный и дрожащий, он повернулся к Диотиме и сказал:

– Нет. Я не могу принять твой мир, не могу жить с такими мыслями, как у тебя. Не могу поддерживать жалкий огонек человеческого тепла посреди неизмеримой ледяной бесчеловечности. Если ты ставишь своей задачей сокрушить веру моих отцов, то наши пути, увы, разойдутся.

Они медленно брели молча, пока не показался единственный в той горной долине дом. Там их подстерегали евнухи Инки. «Ты избранница», – сказали они Диотиме и уволокли ее. Томас смотрел ей вслед, пока не потерял из виду, но ни слова не сказал и пальцем не шевельнул.

О выборе Диотимы невестой года было официально объявлено ее родителям, а также профессору Дриуздустадесу, чтобы он объяснил своим студентам ее отсутствие. Родители, следуя существовавшей с незапамятных времен традиции, устроили многолюдный прием, празднуя оказанную их дочери честь. На нем собралась вся аристократия Куско со свадебными подарками, звучали поздравительные речи. Мать Диотимы принимала подарки и внимала речам, вежливо изображая смирение. Отец, грузный человек, старавшийся сохранять горделивую осанку, демонстрировал солдатскую невозмутимость, старательно скрывая свою радость. Прием удался, семья Диотимы покорила новую общественную высоту.

Профессор – и тот ощущал на себе отблеск славы Диотимы. Без сомнения, это Богиня Луны постаралась, чтобы Диотима удостоилась чести воплотить Божество. Профессор Дриуздустадес поздравлял сына с такой подругой, но огорченно отмечал, что Томас радуется до обидного мало. Сначала он утешал себя мыслью, что сын еще молод, а потому, как это ни постыдно, сожалеет о скором расставании с Диотимой.

Но через несколько дней поползли чудовищные слухи. Люди шептались, что Диотима отвергает оказанную ей честь, отказывается участвовать в церемониях очищения, отрицает проникновение в нее Богини Луны, неуважительно высказывается об Инке и – о, ужас, о, позор! – утверждает, что Солнце и Луна продолжат восходить сами по себе, без всяких ритуалов богоявления.

Увы, слухи не были беспочвенными. Жрецы и евнухи оцепенели от страха. Ничего даже отдаленно похожего на этот кошмар не случалось ни разу с тех пор, как лже-Инка давным-давно отказался есть невесту. В замешательстве они решили потянуть время. Они скрывали от Инки упрямство Диотимы и при этом оказывали на нее все доступное им давление, чтобы сломить ее решимость и принудить к повиновению. С этой целью они устроили ей серию встреч с людьми, более всего способными, по их мнению, на нее повлиять.

Первой к ней привели мать, особу гордую и надменную, чуждую проявлению чувств, кичившуюся своей сдержанностью. Теперь ее словно подменили. Она чувствовала себя униженной, ходила, потупив взор, не осмеливалась видеться с подругами, боясь осуждения или, того хуже, сочувствия. Она нашла дочь в голой камере, в комбинезоне заключенной, исхудавшей на тюремном пайке – хлебе и воде. Сотрясаясь от рыданий и не вытирая бегущих по лицу слез, она разразилась бессвязным потоком горестных упреков:

– О, Диотима, как ты можешь подвергать отца и мать такому страшному унижению? Или ты забыла свое невинное детство, когда моими стараниями росла умной и достойной, с каждым днем все больше оправдывая наши высокие надежды на твое будущее? Неужели тебе безразлична твоя гордая семья, веками высоко несшая историческое знамя в нашем славном краю? Неужели ты способна навлечь на любящих тебя людей самую страшную судьбу, какая только может выпасть человеку, – позор, стыд из-за бесстыжей дочери? О, Диотима, я не могу себя заставить в это поверить. Скажи, что это дурной сон, и моя любовь вернется к тебе, станет прежней! – Больше она ничего не смогла сказать, потому что захлебнулась рыданиями.

Пока длились материнские уговоры, Диотима не шевелилась. Потом она спокойно и внешне холодно ответила:

– Мама, речь идет о большем, чем родительская любовь, чем семейная гордость, даже чем это тысячелетнее государство. Потому что это государство – знаю, ты не в силах признать этот факт, – зиждется на лжи, жестокости и мерзости. Я не могу в этом участвовать. Если меня не трогают твои слезы, то дело не в холодности. Дело в том, что я горю другим пламенем, оно сильнее всего, что ты можешь вообразить. Ты не поймешь меня и тем более не одобришь. Лучше забудь, что у тебя была дочь, которая так тебя подвела.

Отчаявшаяся мать медленно отвернулась и покинула Диотиму.

На следующий день после неудачи матери в камеру привели отца. Он действовал по-другому.

– Ну-ну, упрямая дурочка! Вижу, ты удручена тем, что слишком рано и слишком быстро узнала о вещах, которые мы, придворные, давно знаем и принимаем. Ты же не воображаешь, что разумные люди верят всей этой болтовне про Солнце с Луной? Считают, что Инка, которого все мы знаем и презираем, раз в год, по календарю, превращается в божество? Нам доподлинно известно, что во время так называемой священной ночи никакие религиозные мотивы его не вдохновляют. Но мы не поднимаем шум, который грозишь устроить ты, поскольку знаем, что эта вера, при всей ее беспочвенности, полезна государству. Через нее оно почитается, а мы сохраняем порядок дома и власть над миром. Что, по-твоему, случится, если чернь станет думать, как ты? В Перу начались бы беспорядки, в других странах – мятежи; и очень скоро расползлась бы вся ткань цивилизованного общества. Безрассудная девчонка! Ты отказываешься стать жертвой Инки, не думая о том, что на самом деле жертва приносится закону, порядку и стабильности в обществе, а не вульгарному владыке. Ты пустословишь о правде, но разве правда сохранит империю? Разве профессор не научил тебя, что все империи всегда строились на полезной лжи? Боюсь, ты анархистка. Не раскаешься – не надейся, что государство тебя помилует.

– Отец, – был ее ответ, – учитывая наши семейные традиции, не приходится удивляться, что ты обожествляешь перуанское государство. Нужно сильно напрячь воображение, чтобы представить устройство общества, отличное от того, при котором ты прожил всю жизнь. Боюсь, воображение не относится к твоим сильным качествам. А я представляю себе мир лучше того мира, который создала наша раса: в нем больше справедливости, больше милосердия, любви и, главное, правды. Может быть, на пути к лучшему миру будут катаклизмы и беспорядки, но все равно лучше это, чем мертвая неподвижность всех наших государственных и частных гнусностей.

При этих ее словах отец побагровел от гнева и заорал:

– Непочтительное дитя! Предоставляю тебя твоей судьбе! – И он выскочил из каземата на солнечный свет.

Следующим упрямую заключенную навестил профессор. Он вошел в ее камеру с выражением вкрадчивой благостности и обратился к ней убедительным тоном, стараясь скрыть властность:

– Моя бедная девочка, мне больно видеть тебя здесь. Мне трудно не думать, что в этом отчасти виноват я сам. Ты целый год слушала мои лекции, но мне не удалось привить тебе понимание общественного долга, которое позволило бы тебе преодолеть этот внутренний протест. Но ответь, Диотима, в чем именно и по каким причинам ты не согласна с учением, с которым мне, недостойному, выпало знакомить тебя и твоих сверстников?

– Что ж, – промолвила она, – раз вы спрашиваете, я отвечу. Я не верю ни в излагаемые вами факты, ни в теорию. Полагаю, ваша концепция общественной пользы невыносимо узка, а ваша вера в незыблемость догмы настолько негибка, что несет гибель и интеллекту, и чувству. Меня возмущает ваше безразличие к истине и услужливость перед властью, вызывающей одно презрение. Ну вот, воздух стал чище. Теперь я готова выслушать вас.

От ее грубости профессор вспыхнул и уже был готов разразиться бранью, но, поступив так, он предал бы традиции своего сословия. Поэтому он взял себя в руки. Грубость не красила Диотиму. Она настолько пренебрегла уклончивостью, что ему оставалось только сожалеть об этом. Она позволила себе углубиться в область фактов, которая для посвященных является только предгорьем недосягаемого хребта мудрости. Радуясь своей сдержанности, он сказал себе, что девчонка изнурена и что сидение на хлебе и воде кому угодно испортит настроение. Призвав на помощь многолетнюю лекторскую привычку, он ответил на ее отповедь в манере, которая непременно восхитила бы слушателя, понимающего, как велик он и как молода она.

– Диотима, – сказал он, – похоже, кое о чем ты не осведомлена. Невзирая на поздний час, я обязан сделать все, чтобы рассеять твое неведение. Начну с того, что лежит в основе всего остального: ты отрицаешь божественность Святого Захатополка?

– Отрицаю, – подтвердила она. – Нас учат, что он чудесным образом спустился с небес. А по-моему, он прилетел на вертолете со скрытого за облаками плато. Нам внушают, что он не умер, а волшебно вознесся на небеса, когда завершились его земные труды. В это я тоже не верю. Скорее всего, окружившая его, смертельно захворавшего, генеральская камарилья лишила его всякого контакта с внешним миром. Потом его труп сбросили в кратер Котопакси. Легенды подобного рода тайно передавались из поколения в поколение в моей семье, патриарх которой был в той затее заправилой. Со всех взяли клятву держать язык за зубами, в курсе одни мужчины. Но у них случается высокая температура, сопровождаемая бредом, а это то состояние, когда выбалтываются даже величайшие секреты.

Тут профессор почувствовал необходимость прочесть Диотиме лекцию о Правде.

– Дорогая моя девочка, – начал он, – даже если согласиться, что на мирском, фактическом уровне все произошло так, как ты говоришь, неужели ты не сознаешь, что существует высший смысл и в нем общепринятая в нашем краю доктрина выражает более глубокую правду, нежели любая легенда о вертолетах и военной камарилье? Какая связь между вертолетами и Божественностью? Это выдумки, не более того – без сомнения, изощренные и удобные, но недостойные того, чтобы занять центральное место в фундаментальных учениях, объясняющих мироздание. Если наш Божественный Основатель и впрямь соизволил воспользоваться чем-то подобным, то, несомненно, с некоей мудрой целью, и не нам ее оспаривать. Вот ты отрицаешь, что Он спустился с небес, – а ты уверена, что знаешь, где они, небеса? Тебе что, неведома великая духовная истина, что где возвышенные мысли, там и небеса? Где Захатополк, там и гнездятся, будь уверена, возвышенные мысли. Почти то же самое можно сказать о Его смерти. Что с того, что Его земная оболочка похолодела, стала безжизненной? Что, если Его последователи благоговейно разожгли из нее тот земной огонь, что ближе всего на земле к Божественному Огню, из которого последователи слышат Его голос? Они поклонялись не Его земной оболочке, ибо наш Бог – это Правда и Дух, а Правда и Дух помещаются в душе, а не в теле. Сказанные тобой резкие слова о Всемогущем Боге в каком-то грубом смысле, возможно, и соответствуют фактам, но в духовном отношении, как я тебе продемонстрировал, – в единственном отношении, приближающем нас к Сущности Божества, – они бесконечно ложны и подлежат осуждению со всей силой, внушаемой нашей святой верой.

– Профессор, – сказала на это девушка, – ваши речи, безусловно, впечатляют, но я пришла к умозаключению, способному, боюсь, вас шокировать. По-моему, есть факты и вымысел, правда и ложь. Знаю, проповедники доктрины Золотой Середины, к которой вы тоже, подозреваю, принадлежите, считают, что необходимо соблюдать золотую середину между правдой и ложью, как вы прекрасно сделали в своей речи, которую я только что выслушала. Вот только факты, по-моему, упрямая вещь, их невозможно отрицать. Мне известно, что садист Инка, учинив грязную оргию, надругался над моей подругой Фреей, а потом ее сожрал. Это факт. И как бы вы ни рядили его в мантию из тумана и мифа, он останется фактом, а если вы начнете от него отворачиваться, он вас выпачкает с ног до головы.

– Полегче! – взмолился профессор. – Ты сильно выражаешься, но вряд ли ты изучала философскую теорию Правды так глубоко, как положено студентке. Ты знаешь, что правда учения заключается в его общественной пользе и духовной глубине, а не в презренной, вульгарной точности, которую можно измерить линейкой в руках тупицы? Если применить к чувствам, которые ты испытываешь к своей подруге Фрее, стандарты истины, то как же они вульгарны! Насколько глубже, насколько созвучнее нуждам человечества был ее экстаз в момент апофеоза! Подумай, чего она достигла. За считаные мгновения, которые ты высокомерно отторгаешь, она обрела единство с Богиней Луны, вечный покой, вечную красоту, счастье вечно скользить в небе, свободу от горестей и бед земной жизни. А еще подумай, чем обязано человечество величественному ритуалу, которым завершилась ее земная жизнь. Вспомни о поэзии, медленной музыке, величественных мозаиках, вспомни Храм, суровое великолепие которого увлекает взор и душу ввысь! Ты хотела бы со всем этим покончить? Твой идеал – человечество, низведенное до пыльной бухгалтерской серости? Ты – враг поэзии, музыки, архитектуры? А как выжить всему этому без вдохновляющего божественного мифа (я не употребляю слов в пренебрежительном смысле)?

Хорошо, пусть искусство и красота ничего для тебя не значат. Но как быть с общественным устройством? С законом, моралью, правительством? Думаешь, все это выживет? Думаешь, люди не станут убивать, красть, вступать в близкие отношения с не-перуанцами, если не будут больше ощущать на себе взгляд Захатополка? Как ты не видишь, что если правда – это то, что полезно для общества, то учение нашей святой веры правдиво? Умоляю, отбрось свою самовлюбленную гордыню, покорись вековой мудрости и тем положи конец мучению и позору, которым ты подвергаешь своих родителей, учителей и друзей!

– Нет! – крикнула Диотима. – Нет, тысячу раз нет! Эта высшая правда, о которой вы толкуете, для меня – наихудшая ложь. Ваша общественная польза – всего лишь сохранение несправедливых привилегий. Замечательная мораль, о которой вы разглагольствуете, оправдывает угнетение и разложение большинства человечества. Мои глаза широко открыты, и никакие ваши лицемерные речи не заставят меня снова зажмуриться.

Профессор наконец лишился терпения и воскликнул:

– Ну и погибай в своей несгибаемой гордыне, проклятая отступница! Предоставляю тебя твоей судьбе, ты ее заслужила. – С этим он ее и оставил.

Оставалась одна-единственная возможность принудить Диотиму к раскаянию. Было известно о любви к ней Томаса, и можно было надеяться на взаимность с ее стороны. Вдруг любовь подействует сильнее авторитета? Решили устроить им встречу; в случае его неудачи способов заставить ее сойти с ложного пути уже не оставалось.

Томас переживал очень трудный период внутреннего конфликта, страха и малодушия. Как влюбленный он страдал от гибели надежд. Как целеустремленный юноша, чей путь к успеху прежде казался простым и ясным, страшился естественного подозрения: все-таки он оказался близким другом еретички. Как студент, изучающий теологию и историю, которому никогда не приходило в голову ставить под вопрос отцовскую мудрость, он пребывал в ужасе от опасных последствий возможного распространения взглядов Диотимы. После ее отступничества его стали избегать многие друзья, он видел, что теряет лидерские позиции в своей собственной группе. Отец, вернувшийся после разговора с Диотимой взбешенным, был суров с сыном.

– Томас, Диотима попала под влияние злого духа, которому я прежде уделял недостаточно внимания в своих теологических раздумьях. От нее исходили опасные мысли, как зловоние от серного пламени. Не знаю, успела ли она отравить твои мозги. Для твоего спасения хочется думать, что нет. Но если ты хочешь восстановить доверие, которое прежде радовало мое отцовское сердце, то тебе придется проявить откровенность и всем доказать, что ты категорически не согласен с ее подлой ересью и что прежняя приязнь не мешает тебе желать для нее заслуженного сурового наказания. Правда, кое-какая слабая надежда все еще теплится. Вдруг ты преуспеешь там, где потерпели поражение ее родители и я? Тогда все утрясется. А если нет, то твоим долгом будет доказать своим рвением, что ты не подхватил заразу.

Эти грозные слова все еще звучали в ушах Томаса, когда его впустили в камеру к Диотиме. В первый момент он замер, сраженный ее красотой и спокойствием. Обычная любовь и страстное желание ее сберечь на минуту опрокинули плотину осторожности и убежденности. Расплакавшись, он воскликнул:

– О, Диотима, позволь мне тебя спасти!

– Бедный мой Томас, – отозвалась она, – как ты можешь питать такую глупую надежду? Что бы я ни сделала, я обречена. Либо я умру Невестой Захатополка, прославляемой, но сгорающей от стыда, либо буду казнена как преступница, презираемая и проклинаемая, зато в согласии с собственной совестью.

– Твоя совесть! Ты воображаешь ее единственным арбитром против такой мудрости и стольких веков? О, Диотима, откуда у тебя эта уверенность? По-твоему, все мы ошибаемся? Ты совсем не уважаешь моего отца? Ты хочешь замарать своих предков? Я тебя любил и люблю. Я надеялся, что и ты меня любишь. Вижу, надежда была напрасной. Мне больно это говорить, но я больше не могу тебя любить, ты ранишь мои глубочайшие чувства. Для меня это совершенно невыносимо!

– Я, правда, скорблю о том, что поставила тебя перед таким жестоким выбором, – сказала она. – Раньше у тебя были все основания надеться на успешную и гладкую карьеру. А теперь изволь выбирать. Осудишь и проклянешь меня – и твоя карьера снова станет гладкой. Нет – что ж, это был бы благородный поступок. Но как ты ни прячешь это от самого себя, ты не сможешь быть счастлив, если от меня отвернешься. Иногда занятость и аплодисменты подхалимов будут заглушать твои сомнения; но по ночам тебе буду являться я, маня в счастливый мир. Ты будешь отворачиваться от меня – и просыпаться в холодном поту. Все потому, что я знаю, что тебе тоже, пусть на короткое мгновение, явилось видение, ради которого я готова принять муки. Это вовсе не Солнце и Луна, вдохновляющие нашу официальную веру. В этой вере гордость и страх: гордость за нашу империю и страх ее лишиться. Не на этих страстях должна строиться человеческая жизнь. Ее основами должны служить правда и любовь. Жить надо без страха, в счастье, которое разделяешь со всеми. Нельзя получать удовлетворение от вырождения других. Стыдно стремиться к жалкой физической безопасности в ущерб ручьям радости и жизни, набухающим внутри у тех, кто открывает душу миру бесстрашия и риска. Мы позволили заковать нас в цепи. За пределами своей страны мы заковали в цепи наших жертв. Мы не понимаем, что тюремщик сам превращается в заключенного, в узника страха и ненависти. Цепи, которые мы выковали для других, держат нас самих в духовном каземате. Помнишь, как озарило нашу долину солнце? Так же оно должно осветить темные углы земли. Пусть сейчас тебе это невдомек, но после моей смерти это станет твоей миссией.

На какое-то мгновение ее слова отозвались эхом в его сердце. Но он призвал на помощь всю свою решимость и превратил эту минутную слабость в гнев.

– Откуда такие мысли? Откуда такая уверенность, что твои напыщенные речи смогут заставить меня отказаться от всего, что мне дорого? Дальнейший разговор с тобой бесполезен. Ты должна умереть. А я должен жить, должен сражаться со злом, которое ты считаешь добром. – С этими словами он бросился прочь из ее камеры.

После неудачи Томаса власти оставили надежду принудить Диотиму к повиновению. Была выбрана новая невеста, а Диотиму приговорили к публичной смерти в тот самый момент, когда могло бы произойти отвергнутое ею мистическое единение с божеством.

День искупления греха объявили государственным праздником. На центральной площади города сложили костер, вокруг возвели трибуны; первые ряды предназначались для знати. За их спинами толпилось в жадном нетерпении все население города, коротавшее время за шутками и хохотом, щелканьем орехов и поеданием апельсинов. Многие забавлялись грубыми жестами, переминаясь в ожидании смертельной пытки осужденной. Первые ряды вели себя степеннее, Инка на своем троне величественно молчал. Томас как сын выдающегося отца получил привилегию сидеть вместе со знатью. Подозрения в том, что он разделяет ересь Диотимы, он сумел побороть, приложив немалые силы. Теперь в награду, а также в качестве испытания, он приобрел право наблюдать казнь вблизи.

Ее привели обнаженной. Она хранила спокойствие и неподвижность. Толпа вопила: «Мерзавка! Теперь она узнает, кто Бог!» Ее привязали к шесту посреди костра, костер занялся со всех сторон от поднесенных к нему факелов. Когда огонь подобрался к ее ногам, она посмотрела на Томаса – то был странный, пронизывающий взгляд, выражавший все сразу: и страдание, и жалость, и призыв; она жалела его за слабость и призывала доделать то, что начала она. От ее мучений у него разрывалось сердце, от ее жалости страдала его мужская гордость, а от ее призыва у него внутри вспыхнуло пламя под стать тому, что уже пожирало ее тело. В одно ослепительное мгновение он увидел свою неправоту, осознал свое поведение как мерзость, которой не было прощения; понял, что она гибнет за достоинство человеческой жизни; увидел, что и хозяева жизни, и толпа – в равной степени униженные жертвы животного страха. В этот страшный момент совершилось его раскаяние – хотя «раскаяние» слишком пресное слово для обозначения того, что он испытал. Это была страсть не слабее той, что поддерживала дух несчастной, гибнущей в огне, пылкое желание посвятить себя ее прерванным трудам, освободить человечество от кандалов страха и порождаемой страхом жестокости. Ему показалось, что он крикнул во весь голос: «Диотима, я с тобой!» В то же мгновение он лишился чувств, и крик раздался, верно, только в его сердце.