Настал черед поездки, которой он боится. К этой поездке, где ему стукнет пятьдесят, вели его маршем слепых все поездки его жизни. Вылазка с Робертом в Италию. Французские каникулы с Фредди. Гонка через всю страну в Сан-Франциско после колледжа, в гости к какому-то Льюису. Детские походы с отцом, в основном по полям сражений Гражданской войны. Артур часто вспоминает, как искал в траве патроны, а нашел – о, чудо из чудес! – наконечник стрелы (вероятно, подброшенный отцовской рукой). Вспоминает игры в ножички, когда ему, маленькому и неуклюжему, давали складной нож, и он трусливо бросал его, точно ядовитую змею, а один раз даже умудрился вонзить в настоящую змею (раздавленного ужа). Вспоминает картошку в фольге. Страшилки про золотую руку[78] у костра. В отблесках пламени – отцовское ликование. До чего дороги эти воспоминания! (Годы спустя он обнаружит в отцовской библиотеке книгу «Растим натурала», где синей ручкой будут выделены советы отцам по воспитанию сыновей-хлюпиков: походы по полям сражений, ножички, страшилки у костра – но даже это открытие не разрушит герметичного счастья его детства.) Ему всегда казалось, что его странствия стихийны, как движение звезд по небу; и только теперь он разглядел протянувшийся над его жизнью пояс созвездий. И вот вступает в свои права Скорпион.
Лишь уверен, что из Берлина полетит в Марокко с короткой пересадкой в Париже. Он ни о чем не жалеет. Он ничего не оставил позади. Последние песчинки в часах, отмеряющих первые пятьдесят лет его жизни, будут песчинками Сахары.
Но в Марокко он не попадет.
В Париже: проблема. Всю жизнь Артур Лишь ведет борьбу с системой такс-фри. Как гражданин США, он вправе требовать возмещения налогов на сделанные в Европе покупки. Когда ты стоишь в магазине и в руках у тебя конверт с заполненными формами, тебе кажется, что все очень просто. Поставить штамп на таможне, найти офис возврата, забрать деньги. Но Лишь уже выучил все их трюки. Закрытое окошко на таможне, ремонт в офисе возврата, упрямцы, требующие, чтобы вы предъявили товары, которые уже сдали в багаж; да проще получить визу в Мьянму. Однажды в аэропорту Шарль-де-Голль ему вообще не смогли ответить, где у них офис возврата. В другой раз, получив штамп, он бросил конверт в мусорку, коварно притворившуюся почтовым ящиком. Снова и снова он терпел поражение. Но только не в этот раз. Он вернет чертов налог, чего бы это ни стоило. Спустив уйму денег после победы в Турине (голубая блуза из шамбре с широкой полосой снизу, как на полароидном снимке), он специально приехал в миланский аэропорт на час раньше и понес обновку на таможню, но там ему с прискорбием сообщили, что он сможет оформить возврат, только когда покинет Евросоюз, то есть в аэропорту Парижа перед отбытием в Африку. Но это его не сломило. В Берлине он применил ту же тактику и получил тот же ответ (от рыжей всклокоченной дамочки на гневном берлинском). Это тоже его не сломило. Однако в Париже его ждет сюрприз: рыжая всклокоченная дамочка вернулась, только теперь на ней очки в форме песочных часов, – либо это ее сестра-близнец. «Мы не принимаем Ирландию», – говорит она на ледяном английском. По роковой случайности ему дали ирландский конверт; но чеки в нем итальянские. «Это Италия! – спорит он, но дамочка качает головой. – Италия! Италия!» Правда на его стороне, но, повысив голос, он проиграл; внутри у него плещется знакомое чувство тревоги. Наверняка она это учуяла. «Теперь вы должны отправить конверт по почте», – говорит она. Взяв себя в руки, он спрашивает, где же тут почта. Мельком взглянув на него сквозь толстые стекла очков, без тени улыбки она произносит эти волшебные слова: «В аэропорту почты нет».
Разбитый наголову, Артур Лишь в панике ковыляет к выходу на посадку; с какой завистью поглядывает он на курильщиков, беззаботно смеющихся в стеклянном зоопарке. Задыхаясь от несправедливости, он перебирает в памяти бесполезные четки старых обид: как сестра получила игрушечный телефон, а он остался без подарка, как на экзамене по химии из-за почерка ему снизили балл, как его место в Йеле досталось какому-то богатому идиоту, как мужчины снова и снова предпочитали ему, невинному Артуру Лишь, кретинов и подонков – и наконец, как издатель вежливо отрекся от его последнего романа и как его не включили ни в один список лучших писателей моложе тридцати, моложе сорока, моложе пятидесяти (дальше списков уже не бывает). Сожаления о Роберте. Страдания из-за Фредди. Его мозг снова встает за кассу и предъявляет счет за былые конфузы, будто он еще не расплатился сполна. Он бы рад обо всем забыть, да не может. Дело не в деньгах, говорит он себе, а в принципе. Он все сделал правильно, а его снова обвели вокруг пальца. Дело не в деньгах. Но, проходя мимо «Прада», «Луи Виттон» и совместных коллекций модных домов с алкогольными и табачными брендами, он вынужден признать: дело в деньгах. Ну конечно же, в деньгах. Внезапно его подсознание решает, что он все-таки еще не готов разменять шестой десяток. Когда потный, нервный, уставший от жизни Артур Лишь наконец добирается до выхода на посадку, до него долетает голос сотрудницы авиакомпании: «Уважаемые пассажиры, на рейсе Париж – Марракеш не хватает мест. Мы ищем добровольцев, которые согласятся полететь вечерним рейсом за компенсацию в размере…»
– Я согласен!
Колесо фортуны повернулось в одночасье. Еще совсем недавно Лишь плутал по аэропорту в полном отчаянии и на грани банкротства, но посмотрите на него теперь! Фланирует по рю де Розье с полными карманами денег! Багаж остался в аэропорту, а у него впереди – целый день в Париже. И он уже позвонил старому другу.
– Артур! Юный Артур Лишь!
На том конце линии: Александр Лейтон из школы Русской реки. Поэт, драматург, филолог, чернокожий гей, променявший неприкрытый расизм Америки на деликатный расизм Франции. Когда-то Алекс был бунтарем, носил роскошное афро и декламировал стихи за обеденным столом; в последний раз, когда они виделись, его голова была гладкой и блестящей, как драже в шоколаде.
– Слышал я про твое путешествие! Только почему не позвонил заранее?
– Меня вообще тут быть не должно, – сбивчиво объясняет Лишь, все еще радуясь временному помилованию. Он вышел из метро где-то в Марэ и никак не сориентируется на местности. – Я преподавал в Германии, а до этого был в Италии; мне предложили полететь вечерним рейсом, и я согласился.
– Как же мне повезло.
– Я подумал, может, сходим куда-нибудь? Перекусим или выпьем.
– Карлос тебя отыскал?
– Кто? Карлос? Что?
Похоже, в этой беседе он тоже никак не сориентируется.
– Еще отыщет. Он хотел купить мои старые письма и черновики. Не знаю, что он там задумал.
– Карлос?
– Но мои бумаги уже купила Сорбонна. Скоро он придет и по твою душу.
Лишь представляет свои собственные «бумаги» в Сорбонне: «Полное собрание писем Артура Лишь». Столь же значимое событие в мире литературы, что и «Вечер с…».
Александр продолжает что-то рассказывать:
– …упоминал, что ты поедешь в Индию!
Лишь не думал, что сплетни так быстро облетят мир.
– Да, – говорит он. – Да, это была его идея. Послушай…
– Кстати, с днем рождения.
– Нет-нет, мой день рождения только…
– Слушай, мне надо бежать, но сегодня вечером я иду на званый ужин. Аристократы; они обожают американцев, они обожают людей искусства. Им будет очень приятно, если ты придешь. Мне будет очень приятно, если ты придешь. Ну что, ты придешь?
– Званый ужин? Не знаю, смогу ли я…
Это одна из тех арифметических задачек, которые всегда давались ему с трудом: «Если мелкий романист хочет пойти на званый ужин в восемь вечера, но в полночь у него самолет…»
– Это бобо[79], они обожают сюрпризы. Заодно поболтаем о свадьбе. Очень мило. А какой скандальчик!
– Ах это, ха-ха… – блеет Лишь, лишенный дара речи.
– Так значит, ты слышал. Будет о чем поговорить. Что ж, до вечера!
Назвав престранный адрес на рю дю Бак и несколько дверных кодов, он с Лишь прощается без лишних слов. Лишь бредет, как в тумане, по улочке с мощеными тротуарами, а мимо проходят школьницы, что всё делают парами[80].
Теперь он точно пойдет на этот ужин, не удержится. Очень милая свадьба. Интрига – точно у вас под носом покрутили игральной картой, а миг спустя она исчезла; но рано или поздно она все равно обнаружится у вас за ухом. Итак, решено: Лишь отправит чеки, сходит на званый ужин и, выслушав все самое страшное, умотает в Марокко. А в промежутках будет бродить по городу.
Вокруг расправляет свои голубиные крылья Париж. Лишь гуляет по площади Вогезов, где под кронами аккуратно подстриженных деревьев можно укрыться не только от накрапывающего дождя, но и от ансамбля «Юношество Юты» в желтых футболках, исполняющего софт-рок восьмидесятых. На скамейке в плащах, покрытых бисеринками дождя, в порыве страсти, вызванном, вероятно, хитами их молодости, безудержно целуется парочка; под звуки «All Out of Love»[81] рука мужчины заползает под блузку его возлюбленной. Возле дома-музея Виктора Гюго из-под колоннады за дождем наблюдает стайка подростков в одноразовых дождевиках; судя по сверткам с сувенирами, они побывали и в гостях у Квазимодо. В патиссерии даже Лишь с его невразумительным французским обречен на успех: вскоре в руках у него миндальный круассан, с которого так и сыплется сладкое конфетти. В музее Карнавале́ он любуется интерьерами давно разрушенных дворцов, возрожденных комната за комнатой в миниатюре, разглядывает весьма странную композицию en biscuit[82], где Бенджамин Франклин подписывает договор с Францией, дивится высоченным, почти в человеческий рост, спинкам старинных кроватей, восхищенно замирает перед черно-золотым убранством прустовской спальни (несмотря на обшивку пробковым деревом, она скорее похожа на будуар, чем на палату душевнобольного) и умиляется портрету Пруста-старшего над комодом. В час дня, когда он стоит под аркой бутика Фуке[83], по всему музею прокатывается звон: в отличие от одного нью-йоркского отеля, здесь не забывают заводить старинные часы. Но, посчитав удары, он обнаруживает, что они отстают на час.
Встреча с Александром на рю дю Бак еще не скоро. Он направляется на рю дез Архив, а оттуда, проулками, – в еврейский квартал. Молодежь стоит в очереди за фалафелями, туристы постарше сидят за столиками уличных кафе с необъятными меню и страдальческими минами. Элегантные парижанки в темных пальто потягивают такие кислотные американские коктейли, каких в Америке не пьют даже на студенческих вечеринках. Он вспоминает другую поездку во Францию, когда Фредди приехал в его парижский отель и они устроили себе недельные каникулы: музеи, и ослепительные рестораны, и ночные прогулки по Марэ рука об руку, навеселе, и дни, проведенные в номере за лечением и развлечением, когда один из них подхватил какую-то местную хворь. Льюис рассказал ему об элитном мужском ателье как раз за углом. Фредди перед зеркалом, в черном пиджаке, не книжный червь – кинозвезда: «Я что, правда так выгляжу?» Надежда в его глазах; Лишь просто обязан был купить ему этот пиджак, хотя он стоил как вся поездка. Исповедовавшись Льюису в своем безрассудстве, в ответ он услышал: «Ты же не хочешь, чтобы на твоей могиле написали: “Он был в Париже и не позволил себе ни одной прихоти”?» Позже он все думал, о какой же прихоти шла речь: о пиджаке или о Фредди?
Разыскав безликий темный фасад, он нажимает на позолоченный сосок дверного звонка. Дверь отворяется.
Два часа спустя: Артур Лишь стоит перед зеркалом. Слева от него на белом кожаном диване: чашка из-под кофе и пустой бокал. Справа от него: Энрико, низенький бородатый волшебник, который проводил его в примерочную, предложил присесть, а сам отправился за «специальным наборчиком». Небо и земля, если сравнивать с портным из Пьемонта (моржовые усы), который не проронил ни слова, пока снимал мерки для второй половины его итальянского приза – костюма индивидуального пошива, а на восторги Артура, обнаружившего среди образцов ткани свой любимый оттенок синего, возразил: «Слишком молодо. Слишком ярко. Вы носить серый». Когда же Артур заупирался, пьемонтец пожал плечами: мол, посмотрим. Лишь оставил адрес отеля в Киото, где он будет обретаться через четыре месяца, и, чувствуя себя обделенным, отправился в Берлин.
Но здесь, в Париже: пещера сокровищ. А в зеркале: новый Лишь.
Энрико:
– У меня… нет слов…
Вопреки расхожему мнению, покупать одежду за границей – не лучшая идея. Белоснежные льняные туники, столь элегантные в Греции, за ее пределами превращаются в тряпки хиппи; дивные полосатые рубашки из Рима навсегда отправляются в шкаф; а расписные шелка с Бали – это сначала круизная униформа, потом – шторы, потом – признак прогрессирующего психического расстройства. И конечно, не будем забывать про шопинг в Париже.
На Артуре Лишь: броги из натуральной кожи с зелеными полосками на мысках, черные льняные брюки, подогнанные по фигуре, серая футболка швами наружу и кожаная куртка с капюшоном, потертая, как старый ластик. Он смахивает на коварного рэпера с Файр-Айленда[84]. Скоро пятьдесят, скоро пятьдесят. Но в этой стране, в этом городе, в этом квартале, в этой комнате – со скандальным изобилием кожи и меха, потаенными пуговичками и швами, таинственным полумраком, как из классики нуара, омытым дождем окошком над головой, полами из натурального дерева под ногами, горсткой лампочек, свисающих со стропил, точно ангелы-висельники, и Энрико, которому этот очаровательный американец, похоже, немного вскружил голову, – здесь и сейчас Лишь совсем другой человек. Красивый, уверенный в себе. Каким-то образом красота его юности, годами пылившаяся в чулане, вернулась к нему в зрелые годы. «Я что, правда так выгляжу?»
Званый ужин проходит в бывших «комнатах для прислуги» на верхнем этаже старинного здания с низкими потолками и узкими лабиринтами коридоров – идеальные декорации для загадочного убийства, – поэтому, когда его знакомят с гостями, переводя взгляд с одного улыбающегося аристократического лица на другое, он невольно видит в них персонажей из бульварного романа: «Вот юная богемная художница, – бормочет он себе под нос, пожимая руку неряшливой блондиночке в зеленом комбинезоне с горящими от кокаина глазами. – А это, – шепчет он, когда в его сторону кивает престарелая женщина в шелковом хитоне, – ее мамаша, проигравшая все свои жемчуга в казино». Никчемный кузен из Амстердама в хлопковом костюме в полоску. Сын-гей в темно-синем блейзере и брюках цвета хаки à l’Amе́ricain[85]; никак не очухается после уикенда под экстази. Старый скучный итальянец в малиновом пиджаке с бокалом виски в руках: бывший тайный collaborateur[86]. Хорошенький испанец в белоснежной рубашке в углу: шантажирует всю компанию. Хозяйка с укладкой в стиле рококо и кубистским подбородком: на последние деньги заказала мусс к десерту. Но кто же станет жертвой убийства? Ну конечно же, Артур Лишь! Никому не известный гость, приглашенный в последнюю минуту, – просто идеальная мишень! Лишь заглядывает в свой бокал с отравленным шампанским (по меньшей мере второй за вечер) и с улыбкой окидывает комнату взором. Александра нигде не видно: либо он опаздывает, либо где-то притаился. И тут, возле книжного шкафа, Лишь замечает тощего коротышку в темных очках. Его внутренности сворачиваются угрем. Он ищет глазами выход, но в жизни выходов не бывает. Поэтому, пригубив шампанского, он подходит поближе и здоровается.
– Артур, – улыбается Финли Дуайер. – Снова в Париже!
И почему нельзя забыть нам дружбу прежних дней?[87]
Спустя какое-то время после «Литературных лавров Уайльда и Стайн» пути Артура Лишь и Финли Дуайера снова пересеклись. Судьба свела их во Франции, на литературном турне американских писателей, устроенном французским Министерством культуры. По задумке, они должны были целый месяц разъезжать по провинциальным библиотекам и нести искусство в массы. Приглашенные американцы никак не могли взять в толк, зачем французам импортировать писателей из-за рубежа и зачем кому-то понадобилось Министерство культуры. По прибытии в Париж, совершенно разбитый после долгого перелета (тогда он еще не знал фокуса со снотворным от Фредди), Лишь бросил окосевший взгляд на список авторов и обреченно вздохнул. Снова это имя.
– Здравствуйте, я Финли Дуайер, – сказал Финли Дуайер. – Мы с вами не знакомы, но я читал ваши книги. Добро пожаловать в мой город; я ведь, знаете ли, тут живу. – Лишь сказал, что ждет не дождется, когда они все вместе отправятся в турне, но Финли возразил, что он все не так понял. Они будут путешествовать парами. «Как мормоны», – с улыбкой добавил этот субъект. Лишь не спешил радоваться, пока не узнал наверняка, что нет, Финли Дуайер не его пара. Он вообще остался без пары; из-за слабого здоровья одна пожилая писательница так и не приехала. Лишь ничего не лишился; напротив, это было маленькое чудо: один во Франции на целый месяц! У него будет время и писать, и размышлять, и знакомиться со страной. Стоя во главе стола, дама в золотых одеждах объявляла пункты их назначения; Марсель, Корсика, Париж, Ницца. Артур Лишь… она сверилась с записями… Мюлуз. «Что?» Мюлуз.
Мюлуз, как выяснилось, расположен на границе с Германией, неподалеку от Страсбурга. Каждый год там устраивают дивный праздник урожая, на который он опоздал, и чудесную рождественскую ярмарку, до которой еще далеко. Ноябрь – межсезонье: неприметная средняя сестра. Приехал он поздно вечером, и его сразу отвели в гостиницу, удачно расположенную прямо на территории вокзала, и город показался ему мрачным, а дома – сгорбленными. В его номере, похоже, ничего не меняли с семидесятых. Лишь долго штурмовал желтый пластиковый комод, но в конце концов вынужден был отступить. В ванной слепой сантехник перепутал краны с горячей и холодной водой. Окна номера выходили на круглую площадь, вымощенную кирпичом, точь-в-точь пицца «Пеперони», которую свистящий ветер бесконечно приправлял сухой листвой. В конце турне, утешал он себя, к нему хотя бы приедет Фредди, и они на недельку задержатся в Париже.
Его сопровождающая, стройная красавица алжирских кровей по имени Амели, не могла и двух слов связать по-английски; оставалось только догадываться, почему ее взяли на эту должность. И все же по утрам – в дивных вязаных свитерах, с улыбкой – она встречала его в вестибюле гостиницы и доставляла в местную библиотеку; днем, когда его возили на мероприятия, ездила на заднем сидении, а по вечерам доставляла его домой. Где жила она сама, было загадкой. Как и то, зачем ее к нему прикомандировали. Неужели, чтобы он с ней спал? Коли так, его книги плохо перевели. Библиотекарь вполне сносно говорил по-английски, но нес на себе печать неведомой скорби; под осенним дождем его бледная лысая голова словно размывалась и обесцвечивалась. Библиотекарь отвечал за его график; в первой половине дня Лишь выступал в какой-нибудь школе, во второй – в какой-нибудь библиотеке, а в промежутке его иногда возили в какой-нибудь монастырь. До этого он никогда не задумывался, что подают во французских школьных столовых; так стоило ли удивляться при виде заливного с маринованными огурцами? Красивые дети задавали чудесные вопросы на чудовищном английском, на манер кокни проглатывая «эйч»; Лишь любезно отвечал, и девочки хихикали. У него просили автограф, как у настоящей звезды. Ужинал он в библиотеках, зачастую в единственном месте со столами и стульями – детском зале. Вообразите: высокий Артур Лишь втиснулся за детский столик и ждет, пока ему развернут бутерброд с паштетом. В одной библиотеке для него испекли «американские сладости», на поверку оказавшиеся маффинами с отрубями. Чуть позже: он читал вслух для шахтеров, а те задумчиво слушали. О чем все только думали? Кто догадался послать писателя-гея среднего полета к французским шахтерам? Финли Дуайер наверняка каждый вечер срывал овации перед бархатным занавесом где-нибудь на Ривьере. Здесь же: мрачные небеса и мрачные судьбы. Вот и Артур Лишь помрачнел. Дни становились всё пасмурнее, шахтеры – всё угрюмее, хандра его – всё чернее. Он не воспрянул духом, даже обнаружив в Мюлузе гей-бар; жалкая темная комнатушка, горстка «любителей абсента»[88] и вывеска «Фортуна», иронию которой он не оценил. Когда Лишь исполнил свой служебный долг, духовно обогатив каждого шахтера Франции, и вернулся поездом в Париж, Фредди уже прилетел из Нью-Йорка и спал в номере прямо в одежде поверх простыней. Лишь бросился к нему в объятия и глупейшим образом разрыдался. «Ой, привет, – сонно протянул молодой человек. – Что случилось?»
На Финли фиолетовый костюм и черная бабочка.
– Как давно это было, Артур? Наше с вами путешествие?
– Ну, если помните, нам так и не довелось попутешествовать вместе.
– Года два назад, не меньше! И с вами, кажется, был… прехорошенький молодой человек.
– Ну, я…
Подходит официант с подносом, и оба они берут по бокалу. Едва не расплескав шампанское, Финли улыбается официанту; похоже, он пьян.
– Мы и разглядеть-то его толком не успели. Дайте-ка вспомнить… – И тут Финли драматично восклицает, точно в старом кино: – Красные очки! Темные кудри! Он тут, с вами?
– Нет. Он и тогда, в общем-то, был не со мной. Он просто всегда мечтал увидеть Париж.
Финли ухмыляется. А потом, заметив обновки нашего героя, озадаченно сдвигает брови.
– Где вы…
– Куда вас отправили? – интересуется Лишь. – Я что-то не припомню. Не в Марсель случайно?
– Нет, на Корсику! Как же там было тепло и солнечно! И люди такие радушные. И конечно, помогло, что я знаю язык. Я питался одними морепродуктами. А вас куда послали?
– Я держал оборону на линии Мажино[89].
– А что теперь привело вас во Францию? – спрашивает Финли, потягивая шампанское.
Почему всем вдруг стал интересен бедный маленький Артур Лишь? Раньше до него никому не было дела. Такие, как Финли, ни в грош его не ставили, для них он был как вторая «а» в слове «кваалюд».
– Я путешествую вокруг света.
– Le tour du monde en quatre-vingts jours[90], – мурлычет Финли, щурясь в потолок. – А где же ваш Паспарту?
Лишь отвечает:
– Я один. Я путешествую один. – Он опускает взгляд и видит, что его бокал пуст. Похоже, он тоже пьян.
Что до Финли Дуайера, так тот едва стоит на ногах. Он хватается за книжную полку и, глядя Лишь прямо в глаза, говорит:
– Я читал вашу последнюю книгу.
– Как это мило.
Он наклоняет голову, глядя на Лишь поверх очков.
– Как удачно мы встретились, Артур. Я хочу кое-что вам сказать. Могу я кое-что вам сказать?
Лишь готовится принять удар, будто сейчас его захлестнет гигантская волна.
– Вы не спрашивали себя, почему вам никогда не присуждают награды?
– Время и случай?[91]
– Почему гей-пресса не освещает ваши романы?
– Не освещает?
– Не освещает, Артур, не притворяйтесь, что не заметили. Вы не принадлежите к традиции.
Лишь собирается ответить, что, по ощущениям, очень даже подлежит экстрадиции, представляя, как его, мелкого романиста почти пятидесяти лет, берут под стражу и выдают американским властям, – а потом до него доходит, что Финли сказал «традиция». Он не принадлежит к традиции.
– К какой традиции? – булькает он.
– К традиции гей-литературы. Той, которую преподают в университетах. – Финли явно теряет терпение. – Уайльд и Стайн… Ну, и… я сам.
– И как там, в традиции? – спрашивает Лишь, продолжая думать об экстрадиции. Затем, предвосхищая следующий удар, говорит: – Видно, я плохой писатель.
Финли отмахивается от этой мысли, а возможно, от крокетов с лососем, которые предлагает им официант.
– Нет, Артур. Вы превосходный писатель. Ваш «Калипсо» просто шедевр. Очень красивый роман. Я был в восторге.
Лишь в недоумении. Он перебирает свои слабости. Слишком велеречиво? Слишком пронзительно?
– Может, я слишком стар? – предполагает он наконец.
– Артур, нам всем за пятьдесят. Дело не в том, что вы…
– Постойте, я еще…
– …плохой писатель. – Финли делает эффектную паузу. – А в том, что вы плохой гей.
Лишь нечего на это ответить; атака пришлась на незащищенный фланг.
– Наш долг – показывать людям красоту нашего мира. Мира однополой любви. Но в ваших книгах герои страдают без воздаяния. Не будь я уверен в обратном, я бы подумал, что вы республиканец. «Калипсо» – красивый роман. Красивый и грустный. Но сколько же в нем ненависти к себе! Герой попадает на остров и много лет живет там с другим мужчиной. А потом берет и уплывает обратно к жене! Это никуда не годится. Подумайте о нас. Вы должны вдохновлять нас, Артур. От вас ждут большего. Вы уж простите, но кто-то должен был это сказать.
– Плохой гей? – повторяет Лишь, обретя наконец дар речи.
Облокотившись на книжную полку, Финли поглаживает фолиант.
– Не я один так считаю. Вы уже стали притчей во языцех.
– Но… Но… Но это же странствия Одиссея, – говорит Лишь. – В конце он возвращается к Пенелопе. Такой сюжет.
– Не забывайте, откуда вы, Артур.
– Камден, штат Делавэр.
Финли касается его руки, и Лишь вздрагивает, будто его ударило током.
– Вы пишете о том, что у вас на душе. Как и все мы.
– Мне что, устроили гей-бойкот?
– Увидев вас сегодня, я решил, что не буду молчать. Никто другой не удосужился вот так по-дружески… – Он улыбается и повторяет: – Вот так по-дружески с вами поговорить.
Лишь чувствует, как его губы складываются в слово, которое он не хочет, но по коварной шахматной логике беседы вынужден произнести:
– Спасибо.
Финли берет фолиант с полки, открывает на первой странице и ныряет в толпу. Возможно, книга посвящена ему. Фарфоровая люстра, расписанная синими херувимчиками, свисает с потолка, отбрасывая больше тени, чем света. Лишь стоит под ней, чувствуя, как уменьшается, точно Алиса в Стране чудес; скоро он сможет пройти в любую дверь, вот только в какой сад? В Сад плохих геев, о котором он даже не подозревал. Все это время он считал себя просто плохим писателем. Плохим любовником, плохим другом, плохим сыном. Оказывается, все куда хуже; у него плохо получается быть самим собой. Глядя, как в другом конце зала Финли Дуайер развлекает хозяйку, он думает: «Я хотя бы высокий».
После Мюлуза все складывалось далеко не идеально. Трудно заранее знать, какой из человека выйдет попутчик, и поначалу Фредди и Лишь расходились во всем. Хотя в нашей истории Лишь показал себя эдакой перелетной птицей, на самом деле вдали от дома он всегда был раком-отшельником в заемной раковине: любил хорошенько изучить какую-нибудь одну улицу, одно кафе, один ресторан, любил, когда официанты, и хозяева, и гардеробщицы знали его в лицо, а потом, вернувшись на родину, нежно вспоминал о своем временном пристанище как о втором доме. Фредди был его противоположностью. Он хотел увидеть все. Наутро после их ночного воссоединения – когда мюлузские муки одного и акклиматизация другого привели к сонному, но в целом неплохому сексу – Фредди предложил объехать весь Париж на туристическом автобусе! Лишь содрогнулся от ужаса. Фредди сидел в толстовке на краешке постели; вид у него был безнадежно американский. «Да нет же, будет здорово, мы посмотрим и Нотр-Дам, и Эйфелеву башню, и Лувр, и Помпиду, и ту арку на Шанз-Эли… Эли…» Лишь не хотел даже слушать об этом; какой-то иррациональный страх подсказывал ему, что, окажись он в толпе туристов, идущей за огромным золотым флагом, его обязательно увидит кто-то из знакомых. «Ну и что?» – сказал Фредди. Но Лишь был непреклонен. По его настоянию они всюду ездили на метро или ходили пешком; обедали в закусочных, а не в ресторанах; мать сказала бы, что он унаследовал это от отца. Вечером они приходили домой раздраженные и обессилевшие, с полными карманами billets; и, только сбросив с себя роли генерала и рядового, могли допустить хотя бы мысль о близости. Но Фредди повезло: Лишь подхватил грипп.
Ухаживая за Бастьяном тогда, в Берлине, он вспоминал себя самого.
Все было как в тумане. Долгие дни в стиле Пруста, на полу – золотая лента света, сбежавшая пленница задернутых портьер. Долгие ночи в стиле Гюго, гулкий смех в колокольне его головы. Все смешалось в его сознании: озабоченное лицо Фредди, рука Фредди у него на лбу, на щеке; врачи, изъясняющиеся по-французски, смятение Фредди, потому что единственный переводчик стонет на смертном одре; Фредди с чаем и тостами – для него; Фредди в блейзере и шарфике – вылитый парижанин – грустно машет с порога; Фредди в постели, в отключке, от него пахнет вином. Он сам: смотрит в потолок и гадает, что же вращается, вентилятор или комната, совсем как средневековые мыслители, задававшиеся тем же вопросом в отношении неба и земли. И обои с попугаями, воровато выглядывающими из-за ветвей акации. Той самой гигантской шелковой акации из его детства в Делавэре! Он сидит на этой акации и смотрит на задний двор дома, на мамин оранжевый платок. Сидит в объятиях ветвей и ароматных розовых сьюзовских цветов[92]. Он забрался очень высоко для малыша трех или четырех лет, и мама зовет его по имени. Ей и в голову не придет искать его на дереве, он тут совсем один, и страшно собой доволен, и немного побаивается. Сверху падают продолговатые листья. Они ложатся на его бледные ручки, а мама зовет его по имени, по имени, по имени. Артур Лишь подвигается вдоль ветки, чувствуя ладонями гладкую кору…
– Артур! Проснулся? Выглядишь получше! – Над ним склонился Фредди в банном халате. – Ну как ты?
Лишь раскаивался. В том, что сначала был генералом, а потом – раненым бойцом. Узнав, что прошло всего три дня, он страшно обрадовался. У них еще уйма времени.
– А я всюду уже побывал.
– Правда?
– Но могу сходить с тобой в Лувр, если хочешь.
– Нет-нет, так даже лучше. Льюис рассказал мне об одном ателье. Думаю, ты заслужил подарок.
На рю дю Бак дела идут из рук вон плохо. Выслушав все о своих литературных преступлениях, Лишь отправился на поиски Александра, но тот так и не объявился; вдобавок либо с муссом что-то не так, либо у него слабый желудок. Ясно одно: пора идти; свадебных сплетен он не переварит. Тем более что через пять часов у него самолет. Высматривая в море черных платьев хозяйку, он замечает возле себя мужчину с тарелкой лосося с кускусом. Густой загар, улыбка на лице. Испанец-шантажист.
– Вы друг Александра? Меня зовут Хавьер.
Золотисто-зеленые глаза. Прямые черные волосы с пробором посередине, заправленные за уши.
Лишь не отвечает; ему вдруг стало жарко, он чувствует, что краснеет. Возможно, все дело в шампанском.
– И вы американец! – добавляет мужчина.
Лишь только гуще заливается краской.
– Как… как вы узнали? – ошеломленно бормочет он.
Испанец окидывает его взглядом с головы до ног.
– Вы одеты как американец.
Лишь смотрит на свои льняные брюки, на живописно состаренную куртку. Он понимает, что подпал под обаяние портного, как столь многие его соотечественники; что спустил целое состояние, чтобы выглядеть как парижанин, хотя настоящие парижане так не одеваются. Надо было надеть синий костюм.
– Я Артур. Артур Лишь. Друг Александра; он меня пригласил. Но сам, видно, уже не придет.
Испанец подходит поближе и поднимает голову; ростом он уступает Артуру Лишь.
– Он всегда приглашает, Артур. Но никогда не приходит.
– Вообще-то я собирался уходить. Я тут никого не знаю.
– Нет, не уходите! – Хавьер, кажется, понял, что сказал это слишком громко.
– Скоро у меня самолет.
– Артур, останьтесь на минуту. Я тоже никого здесь не знаю. Видите вон ту парочку? – Он кивает в сторону женщины в черном платье с открытой спиной и мужчины во всем сером с большой хамфрибогартовской головой. Они стоят бок о бок и разглядывают картину. Ее светлые волосы, собранные в пучок на затылке, переливаются при свете лампы. Хавьер заговорщически улыбается; непослушная прядка спадает ему на лоб. – Я сейчас с ними беседовал. Мы все только что познакомились, но я очень быстро… почувствовал… что я третий лишний. Поэтому я пришел сюда. – Хавьер заправляет прядку за ухо. – Эту ночь они проведут вместе.
Лишь смеется и спрашивает, уж не сами ли они ему об этом доложили.
– Нет, но… Посмотрите на их движения. Их руки соприкасаются. Он что-то шепчет ей. Но здесь не шумно. Ему незачем к ней льнуть. Я им только мешал.
В этот момент Хамфри Богарт кладет руку женщине на плечо и показывает на картину, что-то объясняя. Его губы почти касаются ее уха, выпроставшиеся прядки колышутся от его дыхания. Теперь сомнений быть не может: эту ночь они проведут вместе.
Лишь переводит взгляд на Хавьера, а тот пожимает плечами, мол, ничего не попишешь.
– И поэтому вы пришли сюда.
– Не только поэтому, – говорит Хавьер, глядя ему в глаза.
Лишь купается в теплых лучах комплимента. Хавьер продолжает на него смотреть. С минуту они молчат; время растягивается, словно бы зевая. Следующий ход – за ним. Он помнит, как в детстве они с другом трогали на спор горячие предметы. Тишина разбивается вместе с бокалом, который Финли Дуайер уронил на плиточный пол.
– Куда летите? В Америку? – спрашивает Хавьер.
– Нет. В Марокко.
– А-а! Оттуда родом моя мать. Дайте угадаю: Марракеш, Сахара, Фес? Это стандартный маршрут. – Неужели Хавьер ему подмигнул?
– Что ж, похоже, я стандартный турист. Но разве честно, что вы видите меня насквозь, а сами остаетесь загадкой?
Снова подмигивание.
– Вовсе нет. Вовсе нет.
– Я знаю только, что ваша мать из Марокко.
Эротичное и весьма продолжительное подмигивание.
– Прошу прощения, – говорит Хавьер, нахмурившись.
– Я люблю загадки, – как можно чувственнее произносит Лишь.
– Прошу прощения, мне что-то в глаз попало.
Хавьер хлопает ресницами, как птица крыльями. Из краешка его глаза струятся слезы.
– У вас все в порядке?
Стиснув зубы, Хавьер жмурится и трет глаз.
– Мне так неловко. Это новые линзы. Они французские и вызывают раздражение.
Лишь не отпускает очевидную шутку. Он встревоженно наблюдает за Хавьером. В одном романе он прочел, как извлечь соринку из глаза кончиком языка. Но слишком уж это интимно, даже интимнее поцелуя. А может, и вовсе придумка автора.
– Вынул! – восклицает Хавьер, потрепыхав напоследок ресницами. – Я свободен.
– Ко всему французскому рано или поздно притираешься.
У Хавьера пунцовое лицо, слипшиеся ресницы, правая щека блестит от слез. Он мужественно улыбается. Переводит дыхание. У него такой вид, будто он долго сюда бежал.
– Вот я уже и не такой загадочный! – говорит Хавьер с натужным смешком, опираясь ладонью на стол.
Лишь хочет его поцеловать; обнять покрепче и никому не давать в обиду. Вместо этого, сам того не ожидая, он накрывает руку Хавьера своей. Она до сих пор влажная от слез.
Хавьер поднимает на него золотисто-зеленые глаза. Он совсем близко, Лишь вдыхает апельсиновый запах его бриолина. На мгновение они застывают, словно композиция en biscuit. Глаза в глаза, рука поверх руки. Этот момент будет жить вечно. Затем оба отступают. Артур Лишь весь красный, как бутоньерка выпускницы. Со вздохом Хавьер отводит взгляд.
– А вам случайно не доводилось, – спрашивает Лишь, прерывая мучительное молчание, – иметь дело с такс-фри?
Стены комнаты – до которой им нет дела – обиты тканью в зеленую полоску и увешаны эскизами, или, как их еще называют, кроки́, для большой картины: тут – рука, там – рука с пером, там – вздернутое женское личико. Над каминной полкой – законченная работа: женщина, в задумчивости занесшая перо над бумагой. От пола до потолка тянутся книжные полки, и при желании по соседству с романом Х. Х. Х. Мандерна о роботе Пибоди Лишь нашел бы сборник американских рассказов, куда – какой поворот! – попал и он сам. Хозяйка эту книгу не читала; она сохранила ее в память об интрижке с одним из авторов. Два тома Робертовых стихов двумя полками выше она прочла, однако не подозревает, что кто-то из гостей с ним знаком. И вот на книжной полке влюбленные встретились снова. Тем временем солнце уже зашло, а Лишь придумал, как перехитрить европейскую систему налогообложения.
Его очаровательный смех задом наперед: «АХ-ах-ах-ах!»
– По пути сюда, – рассказывает Лишь, отдавшись во власть винных паров, – я зашел в музей Орсе.
– Дивный музей, – отзывается Хавьер.
– Меня очень тронули деревянные скульптуры Гогена. Но вдруг ни с того ни с сего – Ван Гог. Три автопортрета. Я подошел к одному из них; он был защищен стеклом. Я увидел свое отражение. И подумал: господи. – Лишь качает головой, его зрачки расширяются, когда он заново переживает этот миг. – Господи, я вылитый Ван Гог.
Хавьер смеется, рука взметнулась ко рту.
– Не считая ушей.
– Я подумал, что сошел с ума, – продолжает Лишь. – Но… я уже пережил его больше чем на десяток лет!
Хавьер склонил голову набок, кокер-испаниель.
– Артур, сколько тебе лет?
Вздох.
– Сорок девять.
Хавьер придвигается поближе, чтобы лучше его рассмотреть; от него пахнет сигаретами и ванилью, как от бабушки Лишь.
– Забавно. Мне тоже сорок девять.
– Быть не может, – изумляется Лишь. На лице Хавьера ни единой морщинки. – Я думал, тебе и сорока нет.
– Это ложь. Но красивая ложь. Ты тоже не выглядишь на свой возраст.
– Через неделю мне пятьдесят, – улыбается Лишь.
– Правда, странно стоять на пороге пятидесятилетия? Мне кажется, я только понял, как быть молодым.
– Вот-вот! Это как последний день в чужой стране. Ты наконец-то разобрался, где заказывать кофе, куда пойти выпить, где подают хороший стейк. А назавтра тебе уезжать. И ты уже никогда не вернешься.
– Как метко ты все описал.
– Я писатель. Я умею описывать. Но про меня говорят, что я лютик.
– Лютик?
– Мягкосердый глупец.
Хавьер приходит в восторг.
– Какое замечательное слово, мягкосердый. Мягкосердый. – Он делает глубокий вдох, будто набираясь смелости, и говорит: – Я тоже такой.
Говорит он это с грустью, уткнувшись в бокал. Ночь опускает над городом последнюю, самую темную свою вуаль, в небе сияет Венера. Взгляд Артура Лишь бродит по седым прядкам на поникшей голове Хавьера, по его носу с розоватой горбинкой, по белой рубашке с расстегнутыми верхними пуговицами, по темной, точно кожица финика, груди. Больше половины волосков на ней седые. Он воображает Хавьера голым. Вот Хавьер смотрит на него золотисто-зелеными глазами с белоснежной постели. Вот он проводит рукой по теплой смуглой коже. Этот вечер полон неожиданностей. Этот мужчина полон неожиданностей. Лишь вспоминает, как однажды купил бумажник в комиссионке, а внутри оказалось сто долларов.
– Я хочу курить, – говорит Хавьер тоном провинившегося ребенка.
– Я составлю тебе компанию, – говорит Лишь.
Через стеклянные двери они выходят на узкий каменный балкон, где курящие европейцы оглядываются на американца как на агента тайной полиции. Балкон огибает дом по периметру, и, когда они сворачивают за угол, перед ними открывается вид на железные скаты крыш и дымоходы. Они здесь одни. Хавьер протягивает Лишь пачку сигарет с двумя торчащими бивнями. Лишь мотает головой.
– Вообще-то я не курю.
Они смеются.
– Кажется, я немного пьян, – говорит Хавьер.
– Кажется, я тоже.
Здесь, наедине с Хавьером, он улыбается своей самой широкой улыбкой. Неужели это из-за шампанского с его губ срывается вздох?
Они стоят бок о бок, облокотившись на перила. Дымоходы смахивают на цветочные горшки.
– Есть в нашем возрасте кое-что странное, – говорит Хавьер, любуясь видом.
– Да, и что же?
– Это такой возраст, когда все твои новые знакомые либо лысые, либо седые. И ты даже не знаешь, какого цвета у них были волосы.
– Никогда об этом не задумывался.
Хавьер бросает на него долгий взгляд; наверняка он из тех, кто вертит головой за рулем.
– Один мой приятель, мы знакомы пять лет, ему уже под шестьдесят. Однажды я спросил его. И что ты думаешь? Оказалось, он был рыжим!
Лишь кивает.
– Недавно я шел по улице в Нью-Йорке. И ко мне подошел какой-то старик и обнял меня. Я понятия не имел, кто это такой. А это оказался мой бывший.
– Dios mío[93], – говорит Хавьер, потягивая шампанское. Они касаются друг друга локтями, и по коже Лишь пробегают мурашки. Ему отчаянно хочется дотронуться до этого мужчины. – А я, – продолжает Хавьер, – я был на ужине в гостях, и рядом со мной сидел один старик. Ужасный зануда! Разговаривал о недвижимости. И я подумал, не дай бог мне в старости стать таким. Позже я узнал, что он на год младше меня.
Лишь ставит бокал на перила и вновь храбро берет Хавьера за руку. Хавьер поворачивается к нему лицом.
– И единственный свободный мужчина твоего возраста, – многозначительно говорит Лишь.
Хавьер только печально улыбается.
Лишь убирает руку и отступает на полшага назад. В зазоре между ними вырастает чудесная модель из металлического конструктора «Эректор» – Эйфелева башня.
– У тебя уже кто-то есть, да? – спрашивает он.
Хавьер медленно кивает, выпуская клубы сигаретного дыма.
– Мы вместе уже восемнадцать лет. Он в Мадриде, я тут.
– И вы замужем.
После долгой паузы Хавьер отвечает:
– Да.
– Видишь, все-таки я был прав.
– Насчет единственного свободного мужчины?
– Насчет того, что я глупец. – Лишь закрывает глаза.
Из зала доносится фортепианная музыка: сына-гея усадили за инструмент, и, как бы его ни мучало похмелье, играет он безупречно, и сквозь открытые двери струятся пестрые гирлянды нот. Курильщики подходят поближе, посмотреть и послушать. Небо – сплошная ночь.
– Нет-нет, ты вовсе не глупец. – Хавьер касается рукава несуразной лишьнианской куртки. – Хотел бы я снова стать холостяком…
Сослагательное наклонение вызывает у Лишь горькую усмешку, но руку Хавьера он не отталкивает.
– Брось. Хотел бы – стал бы.
– Все не так просто, Артур.
Помолчав немного, Лишь отвечает:
– И это печально.
Хавьер проводит ладонью по его руке.
– Не то слово. Скоро тебе уходить?
Лишь бросает взгляд на часы.
– Через час.
– О… – В золотисто-зеленых глазах боль. – И мы больше никогда не увидимся?
Должно быть, в молодости он был стройным, с иссиня-черными волосами, как в старых комиксах. Должно быть, он купался в море в оранжевых плавках и однажды влюбился в юношу, который улыбался ему с берега. Должно быть, он жил от одной неудачной интрижки до другой, пока не встретил надежного мужчину в музее искусств, всего на пять лет старше, лысеющего, с намечающимся животиком, зато добродушного, а потому – сулившего избавление от любовных страданий; его избранник жил в Мадриде, этом городе-дворце, переливающемся полуденным зноем. Расписались они лет через десять, не раньше. Много ли было поздних ужинов с ветчиной и маринованными анчоусами? Много ли ссор из-за ящика с носками – темно-синим не место с черными, – прежде чем они решились на отдельные ящики? Отдельные одеяла, как в Германии? Отдельные банки кофе и коробочки чая? Отдельные отпуска: у мужа (облысевшего, но не обрюзгшего) – в Греции, у него – в Мексике? Снова один на пляже, снова в оранжевых плавках, только уже не стройный. К берегу прибивает мусор с круизных кораблей, вдали пляшут огни Кубы. Должно быть, ему давно уже одиноко, раз он стоит перед Артуром Лишь и задает такие вопросы. На крыше Парижа, в черном костюме и белоснежной рубашке. Любой рассказчик заревнует при мысли о том, чем может окончиться эта ночь.
Лишь стоит у балюстрады на фоне ночного города. Грустное лицо в три четверти, кожаная куртка, полосатый шарф, голубые глаза, медная бородка – он совсем на себя не похож. Он похож на Ван Гога.
За спиной у него взмывает стайка скворцов и летит к церкви.
– Мы уже слишком старые, чтобы надеяться на новую встречу, – говорит Лишь.
Хавьер кладет руку ему на талию. Сигареты и ваниль.
– Уважаемые пассажиры…
Артур Лишь сидит в типичной лишьнианской позе – скрестив ноги и болтая той, что сверху, – и, как обычно, о его длинные конечности спотыкается каждый прохожий, причем у всех такие гигантские чемоданы, что Лишь даже не представляет, что они могут везти в Марокко. Мимо ходят такие толпы, что в конце концов ему приходится сесть ровно и поставить обе ноги на пол. Одежда на нем все та же: брюки за день растянулись, в куртке удушающе жарко. Он страшно устал и еще не протрезвел, лицо его пылает от вина, и сомнений, и возбуждения. Зато он придумал, как вернуть налог, и на губах его (ведь он только что повстречал свою врагиню, Даму из Таможни) играет самодовольная ухмылка жулика, провернувшего напоследок еще одно дельце. Конверт покоится в кармане изящного черного пиджака, у упругой иберийской груди; утром Хавьер его отправит. Получается, все было не зря. Так ведь?
Он закрывает глаза. В годы своей «далекой молодости» он частенько унимал тревогу, вызывая в памяти обложки книг, портреты писателей, газетные вырезки. Он снова обращается к этим образам; но нет в них утешения. Вместо этого штатный фотограф его головы предъявляет ему десятки снимков, где Хавьер целует его, прижав к каменной стене.
– На рейсе Париж – Марракеш не хватает мест. Мы ищем добровольцев…
Снова не хватает мест. Но Артур Лишь ничего не слышит, либо же новая отсрочка казни для него невыносима, как и новый день соблазнов. Все это уже слишком. А может быть, в самый раз, и больше не надо.
Музыка стихла, гости захлопали. По крышам прокатились аплодисменты невольных слушателей – или отзвуки их собственных. Треугольники янтарного света отражаются в глазах Хавьера, сообщая им стеклянный блеск. В голове Лишь крутится всего одна мысль: «Попроси меня». Испанец с улыбкой гладит его рыжую бороду – «Попроси меня», – с полчаса они целуются, и вот еще один мужчина поддался чарам его поцелуя, прижимает его к стенке, расстегивает на нем куртку, водит руками по его телу и шепчет красивые слова, которые ничего не изменят, – а ведь еще не поздно все изменить, – пока наконец Лишь не говорит, что ему пора. Хавьер кивает, следует за ним в комнату с полосатыми обоями, стоит рядом, пока он прощается на своем чудовищном французском с хозяйкой и другими подозреваемыми, – «Попроси меня» – провожает его вниз, выходит с ним на улицу, – синяя акварель, размытая туманом дождя, с резным камнем портиков и влажным атласом мостовых, – «Попроси меня» – предлагает ему свой зонтик (нет, спасибо), печально улыбается – «Как жалко с тобой прощаться» – и машет ему вслед.
«Попроси меня, и я останусь».
У Лишь звонит телефон, но ему не до этого: он уже ступил на борт самолета и кивает блондину с крючковатым носом, который приветствует его, как это заведено, на языке не пассажира, и не стюардов, и не аэропорта, а на языке самолета («Buonasera», ибо авиалиния итальянская), вот он спотычливо пробирается между кресел, помогает крошечной женщине убрать гигантскую сумку на верхнюю полку, занимает свое излюбленное место: справа у окна, в последнем ряду. Никаких брыкающихся детей сзади. Тюремная подушка, тюремное одеяло. Он стаскивает тугие французские туфли и задвигает под сиденье. За окном: ночной Шарль де Голль, блуждающие огни[94] и люди со светящимися жезлами. Он закрывает шторку, а после – глаза. Его сосед плюхается в кресло и говорит с кем-то по-итальянски, и он почти его понимает. Мимолетное воспоминание о бассейне на гольф-курорте. О фальшивом докторе Пишь. О настоящих крышах Парижа и ванили.
– …Пожаловать на рейс Париж – Марракеш…
Дымоходы смахивали на цветочные горшки.
Снова звонят, на этот раз с неизвестного номера, но мы уже не узнаем зачем, потому что звонящий не оставил сообщения, а тот, кому он звонил, уже парит в тягучей дреме высоко над Европой, всего в семи днях от своего пятидесятилетия: и на этот раз он в Марокко попадет.