Утром дверь номера с грохотом распахнулась, и в комнату вшатнулся Жарынин, не то чтобы пьяный, но и трезвым назвать его никто бы не отважился. Соавтор был бледен, слегка неверен в движениях, но одет с той тщательной аккуратностью, с какой обычно одеваются, выйдя из долгого неряшливого запоя. Дмитрий Антонович, если сказать по совести, находился в том особенном состоянии, когда организм и алкоголь, устав друг от друга, затаились до выяснения.
– Па-а-дъем! – по-казарменному рявкнул режиссер и сорвал с писателя одеяло.
– А что случилось?
– Звонил Вова из Коврова. В двенадцать нас ждет Скурятин. Собирайтесь!
– А где Розенблюменко? – поинтересовался Кокотов, поднимаясь с постели и чувствуя в теле бодрую оторопь.
– Бесчувствует, – ответил Дмитрий Антонович в несколько странной манере, что, впрочем, объяснялось вчерашним излишеством. – Ну и как ваше свидание?
– Откуда вы знаете?
– Я знаю всё! Ох, смотрите, Кокотов, Наталья Павловна – опасная женщина и больша-ая специалистка по сравнительному членоведению!
– Прекратите! Как вы смеете! Я никуда с вами не поеду! – Андрей Львович возмутился настолько, что снова улегся на кровать.
– Может быть, вы и сценарий писать со мной не станете?
– Если будете продолжать в подобном тоне, не стану! – твердо ответил сочинитель женских романов.
– И не надо! Влюбленный соавтор так же бесполезен, как снайпер с конъюнктивитом. Вставайте, нас ждет Скурятин!
– Только ради стариков… – буркнул писатель, ища ногами тапочки.
– Не гневайтесь, коллега! Умывайтесь поскорей! Я желаю вам добра! Поверьте, есть женщины-мышеловки: сунулся – и конец!
– Вы мне завидуете! Да, Наталья Павловна – очень интересный человек! – отозвался автор «Русалок в бикини», от досады выдавливая пасту на зубную щетку со щедростью авангардного живописца.
– «Интересный человек»? Та к обычно говорят о женщине, когда оч-чень интересуются ее гениталиями.
– Опять?!
– Молчу! Слушайте, Андрей Львович, а как вам выражение «гений талии»?
– Где-то уже слышал.
– Я тоже. Ненавижу этих всех экспериментаторов, которые играют словом, как дурак соплей!
– Вы кого имеете в виду? – поинтересовался писатель, не вынимая щетку изо рта.
– Да всех! Ну этого хотя бы, который задохся в шкафу…
– Прыгов?
– Да, Прыгов. Это ж надо придумать, чтобы тебя в шифоньере на тридцатый этаж тащили! Перфоманс!
– Не в шкафу, а в комоде.
– Какая разница! Уж лучше бы сразу в гробу понесли. Идиот! А все ваш Хлебников виноват! Бормотун он, этот ваш Хлебников, и псих!
– При чем тут Хлебников? Мы с вами о Хлебникове еще слова не сказали! – возразил Кокотов, вытираясь древним, как Туринская плащаница, полотенцем.
– Бросьте! Знаю я вас, баюнов! Как, кстати, Велемирка называл зрителей в театре, вы помните?
– Помню, – подтвердил писатель, освежаясь новым «Москино».
– Врете, не помните!
– «Зенкопялы».
– Верно! А театр он называл «деюгой».
– Нет, «деюгой» он называл драму, а театр – «зерцогом». Оперу – «голосыней». Балет – «прыжкиней». Оперетту – «плясопевой», – доложил, выходя из ванной, Андрей Львович, в юности страстно увлекавшийся Председателем Земного Шара.
– А кинематограф? Как он называл кинематограф?
– Его он, кажется, никак не называл, – засомневался писатель, распечатывая свежую рубашку.
– А если «лучезрелище»? – воскликнул режиссер с нетрезвым восторгом. – Нет, «лучигрище»! Как? Давайте с этого дня называть кинематограф «лучигрищем». Договорились?
– Я подумаю. А как будет в таком случае «режиссер»?
– Ну, если актер у Велемирки – «игрец», режиссер будет «игродум».
– Нет, игродум – это скорее теоретик театра, вроде Станиславского, – не согласился Кокотов.
– Приемлю. А как будет критик, какой-нибудь мерзавец, вроде Мишки Засланского, который хвалит только за деньги?
– Критик? – натягивая брюки, задумался писатель. – Критик… Игроруб!
– Отлично, коллега! А режиссер?
– Игровод!
– Великолепно, мой гениальный соавтор, сразу видно, вы вчера совсем не пили…
– Чуть-чуть. Сухого.
– Правильно! Посмотрите на меня и ужаснитесь! Горилка с перцем – оружие украинских националистов. А сценарист, как будет сценарист? – тяжело озаботился, качнувшись к косяку, игровод.
– Не знаю. Надо подумать.
– Думайте! Если «пьеса» – «деюга», тогда… может, деюгопис?
– Плохо звучит.
– Верно… – огорчился Жарынин и грустно наморщил лысину.
– А этот ваш Розенблюменко – он все-таки режиссер или сценарист? – спросил Андрей Львович, повязывая галстук.
– Он… он… Он – игрохап.
– Кто-о?
– Продюсер.
– Смешно!
– Нет, нет, не смешно, мой великотрезвый коллега! Господь жестоко наказал Украину государственностью. Но русские-то в чем виноваты? Нет, не смешно, когда бедных русских людей терроризируют этим нелепым мовоязом! А Крым, коллега, почему наш Крым у них? Вы мне можете ответить? И никто не может! Екатерина Великая в гробу перевернулась! Князь Потемкин-Таврический себе в могиле от бешенства второй глаз вышиб! Бред! Андрюха Розенблюм, мой однокурсник, арбатский мальчик, злой судьбой заброшенный после ВГИКа на студию Довженко, – теперь украинский националист Андрiй Розенблюменко. Ядрена плерома! И вместо того чтобы без звука отдать мне Крым, он, подлец, запросил у меня Ростов-на-Дону и Ставрополь. Представляете! А Севастополь, понимаешь ли, основан древними украми, и поэтому: русский флот, гэть до Сочи! Но и это еще не все!
– А что еще? – удивился Кокотов, зашнуровывая ботинки.
– Эта незалежная морда потребовала, чтобы я за голодомор пятьдесят лет бесплатно снабжал неньку Украину нефтью и газом! Нет, вы поняли?!
– Это уж слишком! – возмутился автор «Преданных объятий», полируя запылившиеся башмаки краем портьеры.
– А я согласился!
– Как? Разве можно?! Ну, хотя бы Севастополь отспорили!
– Нет. Я сказал: берите всё.
– Ну, вы прямо как Хрущев!
– Берите всё, но при одном условии… – На лице режиссера появилась загадочно-победная ухмылка, наподобие той, что любил смухортить в прямом эфире пьяный Ельцин.
– При каком условии? – Андрей Львович, с интересом глядя на себя в зеркало, окончательным движением поправил волосы.
– Если перепьешь меня – забирай все! Обойдусь.
– Согласился?
– Согласился. Всю ночь бились!
– Как это?
– Просто. Делаем ставки. Скажем, Таганрог против Керчи. Наливаем по стакану горилки. И – в один прием. Поперхнулся, не допил – пожалуйте сюда Керчь. Ставим Луганск против Белгорода. Наливаем. Поперхнулся, не допил – пожалуйте сюда Луганск!
– А если не поперхнулся?
– Второй запив, третий запив – пока кто-то не поперхнется. Тот, кто вырубается за столом, теряет все! Вроде нокаута…
– Ну и что Розенблюменко?
– Бесчувствует! – повторил Жарынин, гордый своей геополитической викторией. – Пойдемте-ка, коллега, завтракать! К Скурятину опаздывать нельзя!
По коридорам они шли в сосредоточенном молчании, Дмитрий Антонович не всегда удачно вписывался в повороты и чуть не сбил с ног ветхого старичка, игравшего в фильмах сороковых годов русских богатырей, чаще всего Добрыню Никитича. Возле номера Жукова-Хаита высилась горка грязной посуды, а из-за двери доносился громкий спор. Соавторы невольно замедлили шаг.
– Ради вашей драной свободы и мерзкой демократии вы готовы пожертвовать Россией! – грохотал знакомый бас.
– А вы… вы готовы пожертвовать свободой ради вашей немытой России и вашего народа-рогоносца! – отвечал нервный тенорок.
– Что-о?
– Что слышал!
– Я тебя задушу!
– Не задушишь!
– Почему это?
– Сам знаешь!
– Не знаю.
– Знаешь-знаешь… – хихикнул тенорок.
– Коробится… – сочувственно молвил игровод. – Теперь уж скоро…
– Как это коробится? Что – скоро? Да объясните же, наконец, что все это значит! – рассердился невыспавшийся Кокотов.
– Эх, Андрей Львович, это долгая и грустная история…
– Расскажите!
– Непременно, только не сейчас. Такое с похмелья нельзя рассказывать.
В оранжерее, как всегда, сидела в своем кресле Ласунская и смотрела на цветок кактуса. Писатель вдруг обратил внимание, что со времен фильмов Пырьева и Ромма черты ее лица почти не изменились, оставшись такими же прекрасными и благородными, даже морщинки казались неким изысканным тиснением на коже.
– Здравствуйте, Вера Витольдовна! – поклонился Жарынин.
– Здравствуйте, голубчик! – очнулась она и улыбнулась сама себе.
Столовая была пуста. Лишь в отдаленье никак не мог наесться Проценко: после проработки на общем собрании ветеранов он в знак протеста объявил голодовку, и поэтому теперь приходил питаться позже всех, чтобы не видели.
– Татьяна! – гаркнул игровод, тяжко опускаясь на стул. – Опаздываем!
Официантка стремглав прибежала с кухни и, пока она, ворча на вечно торопящегося режиссера, накрывала стол, Дмитрий Антонович жадно выпил два стакана темно-коричневого, совершенно безвкусного чая и, вытерев с лысины выступивший пот, не без самодовольства заметил:
– Если бы я был генсеком ООН, то все мировые проблемы решал бы за столом. В ресторане. Никаких локальных войн. Хочешь свергнуть Саддама – выставляй человека, умеющего пить. Никаких карательных экспедиций, никаких бомбежек Белграда. Налил водки – выпил. Поперхнулся – извини!
– А вы уверены, что они пойдут именно на такой поединок? Немцы могут, например, предложить пиво. Итальянцы – спагетти. Негры – танцы. А французы…
– Секс? Кто кого пере…т? – в лучших традициях современной интеллектуальной прозы матернулся режиссер и лукаво посмотрел на соавтора.
– Сексуальные способности французов сильно преувеличены, – буркнул Кокотов, запихивая в рот бутерброд с сиротским ломтиком сыра, таким тонким, что сквозь него, как сквозь закопченное стеклышко, вполне можно было бы наблюдать солнечное затмение.
– Ешьте быстрее, франкофоб, мы из-за вас опоздаем!
Выйдя на улицу, соавторы нос к носу столкнулись с Натальей Павловной, возвращавшейся с утренней пробежки. На Обояровой был дорогой темно-сиреневый спортивный костюм в обтяжку, подчеркивающий ее тяжеловатые бедра и значительную грудь, на ногах – ослепительно-белые кроссовки, а на голове – малиновая бейсболка, повернутая козырьком назад. Ее лицо разрумянилось на утреннем холодке, а взгляд лучился веселым жизнелюбием. Эти радостные глаза, эта залихватски надетая кепка, эти счастливые женственные излишки, соединяясь, ударили автора «Айсберга желаний» в самое сердце.
– Здра-авствуйте, Наталья Павловна! – Жарынин стащил с лысины только что нахлобученный берет и, поклонившись с мушкетерской галантностью, обмел головным убором свои ботинки.
– Здравствуйте, – отозвалась Обоярова, чуть нахмурившись.
– Далеко ли бегали?
– К дальней беседке и обратно…
– Как сказал Сен-Жон Перс, здоровье в ногах. И умер он на пробежке… А вас, коллега, я жду в авто! – произнес игровод с той интонацией, с какой подростки обычно обращаются к дружку, постыдно втюрившемуся в девчонку.
– Что это с ним? – глядя вслед режиссеру, спросила Обоярова.
– Он всю ночь бился за Крым и устал.
– Как Владимир Борисович над Понырями? – уточнила она.
– Примерно.
– Андрей Львович, а вы мне говорили, никуда сегодня не поедете! – с чуть заметной обидой упрекнула бывшая пионерка.
– Я… Я… – ликуя от упрека и кляня злую долю, пробормотал Кокотов. – Но я скоро вернусь. Я не знал… Мы только к Скурятину и обратно…
– К кому-у-у? – ахнула бегунья, и ее глаза потемнели, как от страсти.
– К Скурятину. Мы боремся за «Ипокренино»!
– Боже! К Скурятину! – Наталья Павловна схватила Кокотова за уши, приблизила к себе и поцеловала в нос. – Господи, я же никак к нему не прорвусь! Полгода! Он может все! Как вам это удалось? Как?!
– Ну, мы тоже кое-что можем! – туманно полусоврал писатель, произнеся местоимение «мы» так, будто встречу организовал именно он.
– Андрей Львович, возьмите меня с собой! Я буду сидеть как мышка и скажу только одно слово. Возьмите, мой рыцарь! Господи, они идут к Скурятину!
– Боюсь, не получится…
– Почему? – воскликнула Обоярова, и ее брови надломились в голливудском отчаянье. – Хотите, я встану на колени?
– Нет, нет, не надо! – испугался автор «Любви на бильярде» и, удивляясь собственной находчивости, объяснил: – Встреча организована по спецканалам.
– Ну конечно, по каким же еще! Ах, как жаль! – Женщина в отчаянье ломала пальцы. – Он может решить все мои проблемы одним звонком. Одним! Не хотите взять меня – возьмите мои документы и передайте ему! Прошу вас!
– Х-хорошо. Это, думаю, можно…
– Когда у вас встреча?
– В двенадцать.
– Ах, какая досада! Все против меня! Бумаги у юриста. Не успею… – По розовой щеке покатилась самая настоящая слеза, искрящаяся на утреннем солнышке.
– Ну что вы… ну не надо! – Кокотов сам готов был заплакать.
– Андрей Львович, умоляю! Попросите его, скажите, что я ваша родственница, подруга, любовница, сестра, невеста… Скажите что хотите! Но пусть он прикажет Краснопролетарской межрайонной прокуратуре, чтобы они снова открыли уголовное дело на Лапузина по моему заявлению. Запомните?
– Запомню, конечно.
– Я лучше вам напишу. Минуту, я вам напишу, напишу…
Послышался долгий автомобильный сигнал: Жарынин сердился.
– Не надо, я запомнил: Краснопролетарская межрайонная прокуратура. Лапузин. Открыть дело по вашему заявлению.
– Понимаете, Федя дал взятку, и они закрыли дело о махинациях с нашей общей недвижимостью. Он переписал виллу в Созополе и еще кое-что на свою дочь от первого брака. Запомните!
– Запомню!
– Только про взятку ни в коем случае не говорите! Не любят они этого. Намекните…
– Намекну.
Снова послышался сигнал: соавтор терял терпение.
– Вы мой герой! – воскликнула Обоярова и обняла писателя, словно провожала на фронт. – Какой приятный у вас одеколон! Вы вообще сегодня роскошно выглядите! Ну, бегите, бегите, а то опоздаете к Скурятину!
Игровод сидел за баранкой с таким лицом, будто ждал со вчерашнего вечера.
– Я готов! – весело доложил Андрей Львович, пристегиваясь.
– Неужели вас отпустили?
– Не злитесь! Поехали! Слушайте, а как вы поведете? Вы же… – вдруг сообразил Кокотов.
– Ведите вы! – предложил Жарынин и опустил голову на руль.
– Я не умею.
– Тогда зачем вы живете?
– А давайте я позову Наталью Павловну! Она поведет. Она хорошо водит! Ей тоже нужно к Скурятину…
– А к Медведеву ей не нужно? Не бойтесь: садясь за руль, я трезвею, как устрица во льду! А вы будете протирать…
– Что протирать?
– Увидите.
И действительно, режиссер тряхнул головой, на его лице появилось знакомое выражение дорожного хищника, и машина тронулась с места. Однако вел он автомобиль без обычного лихачества, даже осторожно и – что уж совсем удивительно – молча. Не зная его, можно было подумать, что за рулем прилежный новичок шоссейной жизни, еще не научившийся болтать за баранкой. Стекла вскоре сильно запотели, и стало казаться, будто едут они в тумане. Жарынин достал из бардачка ветошь – и всю дорогу Кокотов работал протиральщиком, что не мешало ему радостно вспоминать кончиком носа влажную мягкость губ Натальи Павловны.
– Писодей! – вдруг ни с того ни с сего рявкнул режиссер, когда они почти беспрепятственно въехали в Москву.
– Что? – не понял Андрей Львович.
– Писодей – это сценарист. И чтобы я больше никогда не слышал от вас ни слова о Хлебникове!