Он проснулся, открыл глаза и уставился в низкий, покрытый известковыми натеками потолок. По потолку опять шли муравьи. Справа налево двигались нагруженные, слева направо шли порожняком. Месяц назад было наоборот, и месяц назад была Нава. А больше ничего не изменилось. Послезавтра мы уходим, подумал он.
За столом сидел старик и смотрел на него, ковыряя в ухе. Старик окончательно отощал, глаза ввалились, зубов во рту совсем не осталось. Наверное, он скоро умрет.
— Что же это ты, Молчун, — плаксиво сказал старик, — совсем у тебя нечего есть, как у тебя Наву отняли, так у тебя и еды в доме больше не бывает, говорил я тебе: не ходи, нельзя. Зачем ушел? Колченога наслушался, а разве Колченог понимает, что можно, а что нельзя? И Колченог этого не понимает, и отец Колченога такой же был, и дед его такой же, и весь их Колченогов род такой был, вот они все и померли, и Колченог обязательно помрет, никуда не денется... А может быть, у тебя, Молчун, есть какая-нибудь еда, может быть, ты ее спрятал? Если спрятал, то доставай, я есть хочу, мне без еды нельзя, я всю жизнь ем, привык уже, а то Навы теперь нет, Хвоста тоже деревом убило, вот у него всегда еды было много, я у него горшка по три сразу съедал, хотя она всегда у него была недоброженная, потому его, наверное, деревом и убило...
Атос встал, поискал по дому в потайных местечках, устроенных Навой. Еды действительно не было. Тогда он вышел из дому, повернул налево и направился к площади, к дому Кулака. Старик плелся за ним. На поле нестройно и скучно покрикивали: «Эй, сей веселей!.. Вправо сей, влево сей!..» В лесу откликалось эхо. Каждое утро Атосу теперь казалось, что лес придвигается ближе. На самом деле этого не было, а если и было, то вряд ли человеческий глаз мог бы это заметить. И мертвяков в лесу не стало больше, чем прежде. Но теперь Атос точно знал, кто они такие, и теперь он их ненавидел. Когда мертвяк появлялся из леса, раздавались крики: «Молчун! Молчун!» Он шел туда и уничтожал мертвяка скальпелем, быстро, надежно, с жестоким наслаждением. Вся деревня сбегалась смотреть на это зрелище и неизменно ахала в один голос и закрывалась руками, когда вдоль окутанного паром тела распахивался страшный белый шрам. Ребятишки больше не дразнили Молчуна, а просто разбегались и прятались при его появлении. О скальпеле в домах по вечерам шептались.
Посреди площади в траве стоял торчком, вытянув руки к небу, Слухач, окутанный лиловым облачком, со стеклянными глазами и пеной на губах. Вокруг него топтались любопытные детишки, смотрели и слушали, раскрывши рты. Атос тоже остановился послушать. (Ребятишек как ветром сдуло.)
— В битву вступают все новые... — металлическим голосом бредил Слухач. — Победное передвижение... обширные места покоя... новые отряды подруг... спокойствие и слияние...
Атос пошел дальше. Сегодня с утра голова его была довольно ясной, он почувствовал, что может думать, и подумал, что вот этот бред Слухача — это, наверное, одна из древнейших традиций этой деревни и всех деревень, потому что в Новой деревне тоже был свой слухач, и старик как-то хвастался, какие слухачи были, когда он был ребенком; можно было представить себе времена, когда многие знали, что такое Одержание, когда они были заинтересованы в том, чтобы многие знали, или воображали, что заинтересованы, а потом выяснилось, что можно прекрасно обойтись без этих многих — когда научились управлять лиловым туманом и из лиловых туч вышли первые мертвяки, и первые деревни очутились на дне первых треугольных озер, и возникли первые отряды подруг. А традиция осталась, такая же бессмысленная, как весь этот лес, как все эти искусственные чудовища и Города, откуда идет разрушение и где никто не знает, что оно такое, но согласны, что оно необходимо и полезно; бессмысленная, как бессмысленна всякая закономерность, наблюдаемая извне спокойными глазами естествоиспытателя... Атос обрадовался: ему показалось, что он, наконец, сумел связно сформулировать все это... и, кажется, не просто сформулировать, но и определить свое место... Я не во вне, я здесь, я не естествоиспытатель, я сам частица, которой играет эта закономерность.
Он оглянулся на Слухача. Слухач с обычным своим обалделым видом сидел в траве и вертел головой, вспоминая, где он и что он. Наверное, уж много веков тысячи Слухачей в тысячах деревень, затерянных в лесах огромного континента, выходят по утрам на пустые теперь площади и бормочут непонятные, давным-давно утратившие всякий смысл фразы о подругах, об Одержании, о слиянии и покое; фразы, которые передаются тысячами каких-то людей из тысяч Городов, где тоже забыли, зачем это надо и кому.
Кулак неслышно подошел к нему сзади и треснул его ладонью между лопаток.
— Встал тут и глазеет, — сказал он. — Один вот тоже глазел-глазел, переломали ему руки-ноги — больше не глазеет. Когда уходим-то, Молчун? Долго ты мне голову будешь морочить? У меня ведь старуха в другой дом ушла, и сам я третью ночь у старосты ночую, а нынче вот думаю пойти к Хвостовой вдове ночевать. Еда вся до того перепрела, что и старик уже жрать не желает, кривится, говорит: перепрело у тебя все, не то что жрать — нюхать невозможно... Только к Чертовым Скалам я не пойду, Молчун, а пойду я с тобою в Город, наберем мы там с тобой баб, если воры встретятся, половину отдадим, не жалко, а другую половину в деревню приведем, пусть здесь живут, нечего им там плавать зря, а то одна тоже вот плавала, дали ей хорошенько по соплям — больше не плавает и воды видеть не может... Слушай, Молчун, а может, ты наврал про Город или привиделось тебе, отняли у тебя воры Наву, тебе с горя и привиделось. Колченог вот не верит: считает, что тебе привиделось. Какой же это Город в озере — все говорили, что на холме, а не в озере. Да разве в озере можно жить, мы же там все потонем, там же вода, мало ли что там бабы, я в воду даже за бабами не полезу, я плавать не умею, да и зачем? Но я могу, в крайнем случае, на берегу стоять, пока ты их из воды тащить будешь... Ты, значит, в воду полезешь, а я на берегу останусь, и мы с тобой эдак быстро управимся...
— Дубину ты себе сломал? — спросил Атос.
— А где я тебе в лесу дубину возьму? — возразил Кулак. — Это на болото идти надо — за дубиной. А у меня времени не было, я еду стерег, чтобы старик ее не сожрал, да и зачем мне дубина, когда я драться ни с кем не собираюсь... Один вот тоже дрался...
— Ладно, — сказал Атос. — Я тебе сам сломаю дубину. Послезавтра выходим.
Он повернулся и пошел обратно. Кулак не изменился. И никто из них не изменился. Как он ни старался втолковать им, они ничего не поняли, а может быть, ничему не поверили. Идея надвигающейся гибели просто не умещалась в их головах. Гибель надвигалась слишком медленно. И начала надвигаться слишком давно. Может быть, дело было в том, что гибель — понятие, связанное с мгновенностью, катастрофой, сиюминутностью. Они не умели обобщать, они не умели думать о мире вне своей деревни. Была деревня и был лес. Лес был сильнее, но лес всегда был и всегда будет сильнее. При чем здесь гибель? Такова жизнь. Когда-нибудь они спохватятся. Когда не останется больше женщин, когда болота подойдут вплотную к домам, когда посреди улиц ударят подземные источники, и деревня начнет погружаться под воду... Впрочем, может быть, и тогда они не спохватятся — просто скажут: «Нельзя здесь больше жить», — и уйдут в Новую деревню...
Колченог сидел у порога, поливал бродилом выводок грибов, поднявшихся за ночь, и готовился завтракать.
— Садись, — сказал он Атосу приветливо. — Есть будешь? Хорошие грибы.
— Поем, — сказал Атос и сел рядом.
— Поешь, поешь, — сказал Колченог. — Навы у тебя теперь нету, когда еще без Навы приспособишься... Я слыхал, ты опять уходишь... Что это тебе дома не сидится? Сидел бы дома, хорошо бы тебе было. В Тростники идешь или в Муравейники? В Тростники бы я тоже с тобой сходил. Свернули бы мы сейчас с тобой по улице направо, перешли бы через редколесье, там бы грибов набрали заодно, захватили бы с собой бродило, там же и поели бы, хорошие в редколесье грибы, в деревне такие не растут, да и в других местах тоже, ешь-ешь, и все мало... А как поели бы, вышли бы мы с тобой из редколесья, да мимо Хлебного болота, там бы опять поели, хорошие злаки там родятся, сладкие, просто удивляешься, что на болоте и такие злаки произрастают... Ну а потом, конечно, прямо за солнцем, три дня бы шли, а там уже и Тростники...
— Мы с тобой идем к Чертовым Скалам, — терпеливо напомнил Атос. — Послезавтра выходим. Кулак тоже идет.
Колченог с сомнением покачал головой.
— К Чертовым Скалам... — повторил он. — Нет, Молчун, к Чертовым Скалам нам не пройти. Это ты знаешь, где Чертовы Скалы? Их, может, и вообще нигде нет, а просто так говорят: скалы, мол, Чертовы... Так что к Чертовым Скалам я не пойду: не верю я в них. Вот если бы в Город, например, или еще лучше в Муравейники, это тут рядом, рукой подать... Слушай, Молчун, а пошли-ка мы с тобой в Муравейники, и Кулак пойдет... Я ведь в Муравейниках как ногу себе сломал, так с тех пор там и не был. Нава, бывало, все просила меня: сходим, Колченог, в Муравейники, охота, видишь, ей было посмотреть дупло, где я ногу сломал, а я ей говорю, что я не помню, где это дупло, и вообще, может, Муравейников больше теперь нет, я там давно не был...
Атос жевал гриб и смотрел на Колченога. Колченог говорил и говорил, говорил о Тростниках, говорил о Муравейниках, глаза его были опущены, и он только изредка взглядывал на Атоса. И Атосу вдруг пришло в голову, что Колченог только с ним говорит так — как слабоумный, не способный сосредоточиться на одной мысли, что вообще-то Колченог хороший спорщик и видный оратор, и с ним считается и староста, и Кулак, а старик просто боится его и не любит, и что Колченог был лучшим приятелем и спутником известного Обиды-Мученика, человека беспокойного и ищущего, ничего не нашедшего и сгинувшего где-то в лесу... И тогда Атос понял, что Колченог просто не хочет пускать его в лес, боится за него и жалеет его, что Колченог просто добрый и умный человек, но лес для него — это лес, опасное место, гибельное, куда многие ходили да немногие возвращались, и если уж полоумному Молчуну удалось один раз вернуться, потеряв там девочку, то дважды таких чудес не случается...
— Слушай, Колченог, — сказал он. — Послушай меня внимательно, послушай и поверь. Я не сумасшедший, и к Чертовым Скалам я не потому иду, что мне дома не сидится. Люди, которые живут на Чертовых Скалах, это единственные люди, которые могут спасти деревню. К ним я и иду. Понимаешь, я иду звать их на помощь.
Колченог смотрел на Атоса. Выцветшие глаза его были непроницаемы.
— А как же! — сказал он. — Я так тебя и понимаю. Вот как отсюда выйдем, свернем налево, дойдем до поля и мимо двух камней выйдем на тропу, эту тропу сразу отличить можно — там валунов столько, что ноги сломаешь... Да ты ешь грибы, Молчун, ешь, они хорошие... По этой, значит, тропе дойдем до грибной деревни, я тебе про нее, по-моему, рассказывал, она пустая, вся грибами поросла, но не такими, как эти, например, а скверными, их мы есть не будем, от них болеют и умереть можно, так что мы в этой деревне даже останавливаться не будем, а сразу пойдем дальше и, спустя время, дойдем мы до чудаковой деревни, там горшки делают из земли — вот додумались, это после того случилось у них, как синяя трава через них прошла — и ничего, не заболели даже, только горшки из земли делать стали... У них мы тоже останавливаться не будем, нечего нам у них там останавливаться, а пойдем сразу от них направо — тут тебе и будет глиняная поляна...
Атос глядел на него и думал. Обреченные. Несчастные обреченные. Правда, они не знают, что они несчастные. Они не знают, что сильные этой планеты считают их лишними, жалкой ошибкой. Они не знают, что сильные, занятые своей непонятной всепланетной деятельностью, уже нацелились в них тучами управляемых вирусов, колоннами роботов, стенами леса. Они не знают, что все для них уже предопределено, что будущее человечество на этой планете — это партеногенез и рай в теплых озерах и, что самое страшное, историческая правда на этой планете не на их стороне, что они являются реликтами, осужденными на гибель объективными законами, и что помогать им — означает на этой планете — идти против прогресса, задерживать прогресс на каком-то крошечном участке его фронта...
Но только меня не это интересует, подумал Атос. Какое мне дело до их прогресса, это не мой прогресс, я и прогрессом-то его называю только потому, что нет другого слова для обозначения объективного направления истории. Здесь выбирает не голова, здесь выбирает сердце. Может быть, хотя теперь я вижу, что это невозможно, но предположим... Если бы подруги подобрали меня, вылечили и обласкали, приняли бы меня как своего, пожалели бы — может быть, тогда я сломал бы себя и объединил бы сердце с головой, встал бы на сторону этого прогресса, и Колченог был бы для меня просто досадной ошибкой, с которой слишком уж долго возятся... Но меня спас, выходил и обласкал Колченог, и деревня стала моей деревней, и ее беды стали моими бедами, и ее ужасы стали моими ужасами... И мне плевать, что она досадный камешек в жерновах прогресса, я сделаю все, чтобы на этом камешке жернова затормозили, и если я доберусь до Базы, я сделаю все, чтобы эти жернова остановились, а если мне это не удастся, — а мне почти наверняка не удастся уговорить их, — тогда я вернусь сюда один и уже не со скальпелем... И тогда мы посмотрим.
— Значит, договорились, — сказал он. — Послезавтра выходим.
— А как же! — немедленно ответствовал Колченог. — Сразу от меня налево...
На поле вдруг зашумели. Завизжали женщины. Много голосов закричало хором: «Молчун! Молчун!» Колченог встрепенулся.
— Пойдем! — сказал он, торопливо поднимаясь. — Пойдем, посмотреть хочу.
Атос встал, вытащил из-за пазухи скальпель и зашагал к окраине.