Но вообще-то он не позволял себе раскисать. Возможно, он был к этому просто не способен. Демонстрируемые им эмоции колебались в диапазоне от печального приятия до легкого недовольства. Прощаясь с моей кливлендской кухней и грушевым деревом на заднем дворике, я поняла, что на самом деле всю жизнь собиралась уйти от Неда. Точнее сказать, я всю жизнь надеялась, что настанет время, когда я буду существовать сама по себе, вне нашей милой домашней комедии, сердечных разговоров за ужином и невинного сна без сновидений. Но беда таких неконфликтных союзов, как наш, в том, что они никак не желают разваливаться: никогда вопиющая несправедливость или бессердечие не пробивает спасительной бреши, сквозь которую, чувствуя себя в своем праве, можно выйти в новую жизнь. Приходится существовать в деталях: вот кухня, устроенная именно так, как ты хотела, вот помидоры, которые ты посадила и подвязала своими собственными руками. А когда заболевшему Неду велели перебираться на новое место, у меня просто не хватило злости и себялюбия оставить его одного. Укладывая ножи в картонную коробку, я размышляла о растущей статистике разводов – и как только люди решаются на такое? Фильмы и книги нашего детства оставляют нас безоружными перед чарами наших домов, никто не предупреждает нас о соблазнах, которыми чреваты наши гостиные с окнами на юг и стеклянные двери, увитые штокрозами.
А теперь нам приходилось переезжать, потому что легкие Неда отказывались сотрудничать с влажным огайским воздухом. Сама процедура оказалась на удивление несложной. Вместе с нарумяненной женщиной в тореадорских штанах мы составили описание нашего жилища, и уже через месяц она продала его по рыночной цене паре молодых программистов, поставивших на район с неясными перспективами. Кинотеатр собирались снести, а на его месте устроить автостоянку. Меньше чем через восемь месяцев после приговора врачей мы уже жили в таком месте, где я никогда не чаяла не то что жить, но даже просто побывать как туристка.
Выяснилось, что у пустыни есть свое особое очарование: странное сочетание пустоты и величия, раскаленное бездонное небо над головой. За время, прошедшее между тем моментом, когда мы подписали контракт, и тем днем, когда мы со своими пожитками приехали в Аризону, у кактуса перед нашим домом вырос один-единственный грязновато-белый цветок, сидевший на нем как экстравагантная шляпка. Редко какую судьбу мы считаем совсем уж невыносимой. В противном случае мы вели бы себя осмотрительней. И вот мы с Недом стали обживаться в этих маленьких белых комнатках. Повесили занавески, разместили медные сковородки на стене нашей новой кухни, где в лучах аризонского солнца они засияли ярче прежнего. Еще немного, поняла я, и это место будет казаться столь же неотвратимо своим, как и прошлое. На самом деле предчувствие этой неотвратимости посетило меня уже в тот момент, когда мы только спорили, как развесить картины и расставить стулья. В перерыве Нед обнял меня за плечи так же, как в свои двадцать шесть лет, когда я залезла к нему в машину, чтобы отправиться к пойменным землям Луизианы, и сказал:
– Может, здесь будет не так уж и плохо, а? Как тебе кажется, малыш?
Я ответила, что все будет замечательно, и при этом не покривила душой. Умение приспосабливаться у нас в крови. Наверное, именно в нем источник нашего земного комфорта и тайного раздражения. Нед ввел меня в комнату, которой предстояло стать нашей гостиной. За окном в просвете наших кливлендских занавесок простиралась фантастическая безлюдная земля, где незащищенный путник не протянул бы и суток.
Что-то со мной было не так. Я потерял чувство внутренней связи с происходящим, что, как я опасался, могло являться ранним симптомом заболевания. Сначала наступает это смутно-текучее состояние, когда проживаемые тобой часы словно бы не хотят складываться в дни, а твое присутствие в самолете или на улице уже никак не влияет на то, что тебя окружает; потом начинаются глухие боли, озноб, непроходящий кашель. Может быть, именно так смерть заявляет о себе, лишая тебя привычной степени участия в собственных делах.
Самолет разбежался и сквозь кувыркающуюся белизну выплыл в голубое небо, ослепительно-невыразительное, как идеально строгое представление о небесной награде. Я молча летел через всю страну в почти убаюкивающем состоянии какого-то странного вывиха. Я чувствовал себя как в кино, словно со стороны наблюдая за двадцатисемилетним мужчиной, пристегнутым ремнями на случай возможной тряски. Я видел, как я наливаю себе виски в идеально прозрачный пластиковый стаканчик. Я летел в гости к родителям, в их новый дом, в котором еще никогда не был.
В Аризоне отец впервые заговорил со мной о смерти. Местный врач подтвердил прежний диагноз – эмфизема, утверждая, впрочем, что при соблюдении необходимых мер предосторожности еще тридцать лет более чем реальны. Тем не менее настало время обсудить некоторые вещи.
Отец сказал мне буквально следующее:
– Когда придет время, похорони меня там, где сочтешь нужным.
Мы сидели за маленьким столиком, играя в ятзи; мать готовила обед.
– Мне-то уже будет все равно, – добавил он, – ведь меня уже не будет.
– Но разве это должен решать я?
– А кто же еще? – сказал он. – Ведь именно тебе придется посещать это место следующие пятьдесят лет. Или тысячу, если к тому времени все-таки научатся заменять износившиеся органы пластиковыми.
Мать слышала каждое слово из кухни, образующей короткий конец Г-образной загогулины “гостиная-столовая-кухня”.
– Биологическое бессмертие вышло из моды, – сказала она, – вместе с монорельсами и экскурсиями на Марс.
Она принесла и поставила на стол острый томатный соус и блюдо с маисовыми чипсами. Переехав в Аризону, мать перестала укладывать волосы. Теперь она просто собирала их в хвостик на затылке. У нее был смугло-коричневый загар. Отец, предрасположенный к раку кожи, был бледным, как луна. Они смотрелись как поселенец и его невеста-индеанка.
– В сущности, все это не имеет большого значения, – добавил отец. – Извините, что я вообще завел этот разговор.
Я взглянул на мать. Но она только махнула рукой и снова удалилась в кухню к своим чили.
– Ну а все-таки, Джонатан, – сказал отец. – Если бы вот сейчас мы с матерью разом схватились за сердце и рухнули головой в чипсы, что бы ты с нами сделал?
– Не знаю. Наверное, перевез бы вас в Кливленд.
– Вот как раз этого делать не следует, – сказал он. – Ведь ты же никогда не вернешься в Кливленд. К чему тебе там мертвые родители?
– Все-таки мы прожили там много лет, – сказал я. – Для меня это по-прежнему что-то вроде дома.
– Мы тридцать лет пытались уехать из Кливленда, – сказал он. – Вот что происходило на самом деле. Этот кинотеатр едва меня не доконал, а климат едва не доконал нас обоих: и меня, и маму. Если ты меня туда отвезешь, клянусь, я буду к тебе являться. Каждую субботу до конца твоих дней я буду тебя будить и требовать, чтобы ты помог мне постричь кусты вокруг дома.
– Ну а здесь? – спросил я. – Тебе ведь здесь вроде бы нравится?
– Здесь я могу дышать, а мама учится делать “Голубую Маргариту”[37]. Вот что такое для нас Финикс, не больше и не меньше.
На самом деле я не мог представить себе, что его похоронят в Аризоне. В этом была бы какая-то насмешка над ним – чтобы шакалы завывали над его головой.
– Знаешь, я не могу все это больше обсуждать, – сказал я. – Мне нечего сказать.
– Ладно, – сказал отец, – хочешь, еще раз разгромлю тебя в ятзи?
– Нет. Я лучше немножко полежу. Если ты не против.
– Конечно. Ты плохо себя чувствуешь?
– Нет. Просто хочу полежать минутку с закрытыми глазами.
Я встал и подошел к дивану, приобретенному ими уже в Аризоне. Это была почти точная копия кливлендского дивана: узловатые подлокотники из клена и накрахмаленный колониальный чехол. Диван, взвизгивая, раскладывался, превращаясь в еще одно спальное место. Его купили специально для меня, чтобы мне было на чем спать во время моих визитов, – у родителей, как и во всех других домах жилого комплекса, была только одна спальня. Это был район вдов и вдовцов.
– Может, разберешь его и поспишь? – сказал отец.
– Нет, не нужно, я так полежу.
Я лег, положив под голову вышитую подушку. На диванном чехле были изображены камыши, ржавого цвета лодки и вереница коричневых уток, улетающих вдаль группками по три. На угловом столике мерцала маленькая рождественская елочка, увитая гирляндой, которую, помню, я когда-то сам выбрал в кливлендском магазинчике. После “декоративных” елок с красными и серебряными шарами, тросточками, набитыми леденцами, и крохотными белыми лампочками родители снова вернулись к уменьшенной копии яркой, беспорядочной елки дома с детьми.
– Хорошо, что ты приехал, – сказал отец. – Честно говоря, ты немножко бледный.
– В Нью-Йорке в это время года все бледные, – сказал я. – Может быть, я тоже перееду в Аризону.
– Странное желание, – сказал отец, тряся стаканчиком с костяшками ятзи. – Молодому человеку тут делать нечего.
– А ты сам что здесь делаешь?
– Ничего. По правде сказать, здесь и таким, как я, делать нечего.
Он выкатил кости на стол.
– Малая серия, – сказал он. – Хочешь еще выпить?
– Пожалуй, нет.
Он встал и, тяжело дыша, подошел к узкому стенному шкафчику, изображавшему бар. Когда он открыл дверцу, я увидел аккуратный ряд бутылок на зеркальной полке и бежевое полотенце для рук, лежавшее без употребления около миниатюрной хромированной раковины.
Переехав в пустыню, родители привезли сюда свое кливлендское чувство порядка. И тут, где ночной ветер задувал в окна песок, а в дверь скреблось перекати-поле, баночки со специями стояли в алфавитном порядке. Домашние растения сияли своей зеленой глянцевой жизнью, и каждое утро мать проводила тщательный осмотр, отрывая и складывая в полиэтиленовый пакет мертвые листочки.
– Раз ты пьешь, я тоже выпью, – сказал я.
Я услышал характерное бульканье бурбона, выливающегося из горлышка одноквартовой бутылки.
– В торговом центре идет “Надежда и слава”, – сказал отец.
– Если хочешь, можно съездить на утренний сеанс, – предложил я. – Заодно и от солнца спрячемся.
– Давай, – согласился он, протягивая мне бокал.
– Знаете, ребята, – сказал я, – мне что-то правда не хочется планировать ваши похороны.
– Ну ты не очень-то переживай по этому поводу. Может, к тому времени, как мы умрем, ты уже где-нибудь осядешь. Просто похорони нас не очень далеко от своего дома.
– А что, если я вообще нигде не осяду?
– Осядешь. Поверь мне, рано или поздно это случится.
– Схожу посмотрю, не нужна ли моя помощь на кухне, – сказал я.
– Давай.
– Просто я правда понятия не имею, где буду жить, – сказал я. – Ни малейшего. Может, я поселюсь в Шри-Ланке.
– Ну и замечательно! Пока молод, надо путешествовать.
Отец снова бросил кости и подосадовал на невезение.
– Я уже не так молод, – сказал я.
– Ха! Ты так думаешь?
На кухне мать с выражением усталой сосредоточенности на лице сушила салат – словно пеленала десятого ребенка. Я остановился рядом с ней возле раковины. От матери исходил сухой хрупкий запах, как от палых листьев.
– Привет, – сказал я.
– Ты только посмотри – вот это здесь называют салатом, – сказала она. – Я обошла три магазина. Этот еще лучше других. Можно подумать, что всю дорогу до Финикса его били палкой.
Она придала своей жалобе игривую интонацию. Последнее время, когда я приезжал домой, сначала в Кливленд, а теперь в Финикс, она бывала то ироничной, то подчеркнуто дружественной.
– Печально, – отозвался я.
Мы помолчали, пока отец не поднялся с кресла и не пошел наверх. Когда он был вне зоны слышимости, мать сказала:
– Ну, как дела? Как Бобби?
– Нормально. У Бобби все хорошо. Все отлично.
– Хорошо, – сказала она и энергично кивнула с таким видом, словно мой ответ был совершенно исчерпывающим.
– Мама, – сказал я.
– Да?
– Честно говоря, я… мне… даже не знаю. Мне иногда ужасно одиноко в Нью-Йорке.
– Понимаю, – ответила она. – Трудно избежать чувства одиночества. Где бы ты ни находился.
Она начала резать огурец на поразительно тонкие прозрачные ломтики. Огурец словно вспыхивал под лезвием.
– Знаешь, о чем я думаю последнее время? – сказал я. – Почему у вас с отцом так мало друзей? В детстве мне иногда казалось, что нас высадили на какой-то неизвестной планете. Как ту семью в старом телесериале.
– Что-то не припомню такого сериала, – сказала она. – Если бы у тебя был ребенок, дом и собственное дело, я думаю, у тебя бы тоже не было сил носиться по городу в поисках новых знакомств. А потом, когда твоим детям исполняется восемнадцать лет, они пакуют чемодан и уезжают.
– Естественно, – сказал я. – А чего еще ты ожидала?
Она рассмеялась.
– Уезжают, если ты правильно их воспитала, – сказала она весело. – Дорогой, никто и не предполагал, что, окончив колледж, ты снова вселишься в свою комнату.
В нашей семье было не принято ссориться, мы всегда – и чем дальше, тем усерднее – старались подладиться друг под друга.
– Иногда кажется, может, большего и не надо, – сказал я. – Квартира, работа, несколько человек, которых любишь. Чего еще желать?
– По мне, звучит неплохо, – отозвалась она.
– Мама, – спросил я. – Когда ты поняла, что хочешь выйти замуж за отца?
Она не отвечала, наверное, целую минуту. Дорезала огурец и принялась за помидор.
– Знаешь, – сказала она наконец, – я до сих пор еще этого не поняла. Я все еще думаю.
– Перестань! Серьезно.
– Ну хорошо. Как ты знаешь, мне едва исполнилось семнадцать, а отцу было двадцать шесть. Он сделал мне предложение во время нашей четвертой встречи. Я помню, что спустя целую неделю после Дня труда на мне были белые туфли. И от этого я чувствовала себя одновременно глупо и вызывающе. Мы сидели в машине, и я изображала задумчивость, хотя на самом деле единственное, что меня в тот момент волновало, были эти распроклятые туфли, а отец повернулся ко мне и сказал: “А почему бы нам не пожениться?” Вот и все.
– И что ты ответила?
Она потянулась за вторым помидором.
– Ничего. Я была потрясена. И мне было ужасно стыдно – беспокоиться о каких-то туфлях в такой ответственный момент. Помню, у меня еще мелькнула мысль: “Я самая неромантичная девушка на свете”. Я сказала, что мне нужно подумать, и вскоре поняла, что не могу найти ни одного аргумента против. И мы поженились.
– Ты была в него влюблена? – спросил я.
Она поджала губы, как будто мой вопрос был бестактным.
– Я была совсем девочкой, – ответила она. – Ну да, конечно, он мне ужасно нравился. Никто не мог меня рассмешить так, как он. Помнишь, каким серьезным всегда был дедушка? А потом, у отца были тогда такие чудные каштановые волосы.
– Ты чувствовала, что из всех мужчин на земле именно он – тот, кто тебе нужен? – спросил я. – Тебе никогда не приходило в голову, что, может быть, это ошибка и что все последующее будет теперь отклонением от твоей подлинной жизни, как бы движением по касательной?
Она отмахнулась от моего вопроса, как от неповоротливой, но настырной мухи. Ее пальцы были красными от помидорной мякоти.
– Мы тогда не задавались такими глобальными вопросами, – сказала она. – Разве можно и решать, и обдумывать, и планировать столько всего сразу?
Я услышал, как наверху отец спустил воду в туалете. Через минуту он опять вернется в гостиную для очередной партии в ятзи.
– Как он, как тебе кажется? – спросил я мать.
– По-разному.
– Выглядит он неплохо.
– Это потому, что ты приехал. Рубин говорит, что эмфизема вообще непонятная болезнь. Она может вдруг взять и пройти. Сама собой.
– По-твоему, он выздоравливает?
– Нет. Но это может произойти. Он может начать выздоравливать в любой момент.
– А как ты?
– Я? Меня ничто не берет. Я так хорошо себя чувствую, что даже как-то стыдно.
– Я не о том. Ты хотела устроиться на работу. Помнишь, ты говорила что-то о риелторской школе.
– Да. Я по-прежнему хочу сходить туда и все выяснить. Но тогда отцу придется целый день сидеть одному. Смешно! Он всегда был таким самостоятельным. Так много времени проводил в своем кинотеатре. Мне казалось, ему нравится независимость. А теперь, стоит мне задержаться в магазине, он начинает нервничать.
– Думаешь, он стареет?
– Нет. Он просто очень хороший и напуганный, больше ничего. У него никогда не было особой склонности к созерцательной жизни. И сейчас ему нужно, чтобы вокруг него что-то постоянно происходило. Так что я теперь вроде директора турбюро для одного.
Она улыбнулась, весело расширив глаза, но на этот раз в ее усмешке просверкивала ирония, как шелк сквозь оберточную бумагу.
– Для двоих, – сказал я. – Вас двое.
– В некотором смысле.
На следующий день мы с отцом отправились в торговый центр смотреть “Надежду и славу”. Мать, заявившая, что она пересмотрела уже достаточно фильмов на этой неделе, осталась возиться на крохотном участке (в саду, как она его называла), засаженном травой, которую требовалось без конца поливать, и цветами с толстыми жесткими стеблями. Когда мы уходили, она как раз собиралась на улицу, наряженная в клетчатые бермуды, выцветшую соломенную шляпу и гигантские садовые перчатки, похожие на лапы Микки Мауса.
Распахнув дверь, отец произнес:
– Вот идет последний фермер-джентльмен.
Мать смерила его особым взглядом, выработанным ею уже после переезда в пустыню: сострадательным, профессионально теплым взглядом добросовестной медсестры.
Мы поехали в кино на “олдсмобиле” отца, огромном, глубоком синем “катлассе”, тяжелом и бесшумном, как подлодка. Отец старомодно держал руль обеими руками. Поверх обычных очков он прицепил защитные стеклышки от солнца.
Над нами струилась расплавленная синева. За домами и магазинами миражно дрожали горы. Объезжая мертвого броненосца, отец потряс головой и сказал:
– Разве можно было представить, что будешь жить в пустыне?
– Разве можно представить, что вообще будешь где-то жить? – отозвался я.
– Ну, это для меня слишком заумно, – сказал отец и мимо неоновых ковбоев на лошадях с мигающими ногами въехал на стоянку торгового центра.
В кинозале, кроме нас, сидело еще человека четыре. Будни. Утренний сеанс. Своим безлюдьем это место напомнило мне бывший кинотеатр отца. Хотя это была всего лишь средних размеров комната, задрапированная по периметру шафрановым занавесом, тут царили та же печаль и те же запахи: затхлости и попкорна. Пожилая женщина, сидевшая через два ряда впереди нас, обернулась и поглядела, кто это так шумно дышит. Встретив взгляд отца, она быстро отвернулась и поправила сережку.
Мне показалось, что я прочитал ее мысль: этот долго не протянет. Может быть, она была вдовой, регулярной посетительницей утренних сеансов. Мне захотелось тронуть ее за толстое плечо и рассказать о моем отце. Чтобы она не думала, что это просто пожилой астматик в нейлоновой тенниске.
Фильм оказался совсем неплохим. А потом мы отправились гулять по торговому центру, представлявшему собой огромное здание с фонтаном и пальмами, макающими в него свои листья. На скамейках рядом с этим центральным оазисом сидели какие-то люди преклонного возраста, а маленький человечек в белом хлопчатобумажном костюме играл им на электрооргане.
– Аризона – штат ходячих мертвецов, – сказал мне отец.
Быстренько миновав декоративный грот, мы прошли в секцию товаров от “Монтгомери уорд”.
На полках стояли проигрыватели, мини-телевизоры, алюминиевые оконные рамы. На лужайке из искусственного дерна были выставлены мощные газонокосилки.
– Хорошая машина, – заметил отец, пробуя ручные тормоза на ярко-красной.
– Я бы купил “Титан”, – сказал я, указывая на малиновое чудовище размером с небольшой трактор. – На нем самому можно кататься.
– Сомнительный выбор, – сказал отец. – Ведь эта втрое дешевле.
Мы держались как настоящие покупатели, так что к нам даже подскочил молодой продавец с прической, маскирующей лысину, и принялся расписывать достоинства более дорогой модели. В этот момент мимо нас прошла женщина со специальным рюкзаком, в котором сидели близнецы. У нее были каштановые волосы и маленький острый подбородок. Она была почти красива. В глазах – во всем ее облике – проглядывала глубочайшая усталость, от которой, казалось, ее не мог бы избавить уже никакой отдых. Тем не менее она шла по залитому светом проходу уверенной твердой походкой, придающей вес и смысл всему окружающему. Близнецы озадаченно глядели прямо перед собой. Наблюдая за ней, я подумал, как прочно укоренена она в этой жизни, несмотря на все свои проблемы и заботы. Через год ее близнецы будут ходить и говорить. Через год она будет точно знать, сколько именно времени прошло.
Она завернула за угол и скрылась в секции “Мебель для сада”. Указывая на три чувствительных фотоэлемента, продавец рассказывал о специальных приспособлениях, лишающих косилку всякой возможности оттяпать вам кисть или ступню и потом вернуть ее назад в виде фонтана крови и крошева костей. У него были белые тонкие руки со странно – казалось, болезненно – вывернутыми большими пальцами.
Мы с отцом все внимательно выслушали и обещали подумать. Когда отец, кивая, брал у продавца визитку, я обратил внимание, что он был бледен какой-то особенной восковой бледностью. В жестком искусственном свете “Монтгомери уорд” его волосы казались совсем редкими. Как только продавец завершил наконец свой рекламный рассказ, я поскорее потащил отца в мягкий полусумрак кафе и взял ему стакан бурбона. Объявление, торчащее из ведра с пластмассовыми тюльпанами, приглашало “ранних пташек” на специально организованную для них распродажу. Кроме нас, в баре никого не было.
– Словоохотливый юноша, – сказал отец, отхлебнув бурбона. – Только есть ли смысл переплачивать за громоздкость? Меньше чем за сотню долларов тебе сделают косилку на заказ.
– Все равно у меня нет газона, – сказал я.
– Когда-нибудь будет, а ты уже будешь в курсе дела.
– Если у меня действительно когда-нибудь будет свой газон, мы с тобой устроим целенаправленный поход за косилкой.
– Меня в этот момент может не оказаться поблизости, – сказал отец. – Так что уж лучше я поделюсь с тобой необходимыми сведениями прямо сейчас.
– Послушай, – сказал я. – Я не уверен, что я в принципе “газонный” человек. У меня нет ни одного растения. У меня даже автомобиля нет.
– Мой “олдсмобиль” и сорока тысяч не набегал, – сказал он. – Думаю, что он будет еще в приличном состоянии, когда перейдет к тебе.
– Я не говорю, что мне нужна машина. Дело не в том, что мне ее не хватает. В Нью-Йорке вообще ни у кого нет машины. А в случае чего я вполне могу позволить себе такси.
– Скажи, как тебе там живется? Ты счастлив? – спросил он.
– Да. То есть мне кажется, что да. Вполне.
– Остальное меня не волнует. Можешь устроить из “олдсмобиля” кормушку для птиц, если захочешь. Мне важно одно: чтобы ты был счастлив.
Я вздохнул и вдруг впервые за много месяцев почувствовал себя невероятно, почти неприлично здоровым. Большую часть своей жизни я ждал, что он выскажет более конкретные и реалистичные пожелания, нежели эта его единственная и всепоглощающая мечта о моем ежесекундном счастье.
– Прости, пожалуйста, – сказал я. – Мне нужно в туалет.
– Я жду тебя здесь.
Туалетные комнаты находились около самого входа, рядом с кассами. Подойдя туда, я увидел, что могу незаметно для отца выйти из кафе, и немедленно сделал это, просто потому, что представилась такая возможность. Распахнув двери с тонированными стеклами, я вновь вступил в залитое резким светом пространство торгового центра. Какое-то время я моргал, заново привыкая к этой ослепительной яркости. За спиной я услышал вздох закрывающейся двери. Когда она захлопнулась, меня охватило чувство сумасшедшей, головокружительной свободы. Я прошел через зал и вышел на улицу. На автостоянке было полным-полно семейных пар, только что отпущенных с работы, – послеобеденное солнце золотило ветровые стекла и радиоантенны их автомобилей. Это был осенний свет, начисто лишенный даже намека на осеннюю прохладу. Не имея никакого конкретного плана действий, я пошел вдоль западного края стоянки по направлению к зарослям юкки, отделявшим стоянку от шоссе. По другую сторону шоссе были разбросаны передвижные домики, а за ними простиралась огромная усеянная кактусами безлюдная земля, неравномерно обрамленная красными горами. Я решил перейти дорогу и углубиться в пустыню. Я не думал ни о том, зачем я это делаю, ни о том, что из этого может выйти. Впервые в жизни я почувствовал, что можно просто так взять и уйти – от смерти отца, ироничного одиночества матери, собственного неясного будущего. Можно под новым именем устроиться на какую-нибудь работу, снять комнату и гулять по бульварам незнакомого города, не испытывая ни страха, ни смущения. Какое-то время я стоял, разглядывая пустыню. Мимо меня по шоссе проносились машины.
Меня позвал отец, точнее сказать, мысль о его растущем беспокойстве. Не то чтобы я ужаснулся, представив, как он, обыскав пустой туалет, обойдя “Уордс” и “Сиерс”, обращается наконец в полицию. Все это само по себе было не так уж страшно. Невыносимым было сознание того, что вот сейчас он со своим недопитым бурбоном одиноко сидит в кафе, начиная догадываться, что что-то не так. Я бегом пересек стоянку и вынужден был минуту постоять перед дверью, чтобы успокоить дыхание.
Когда я вернулся за столик, он сказал:
– С тобой все в порядке? А то я уже собирался отправляться на поиски.
– Все в порядке, – сказал я. – Небольшое желудочное расстройство.
– Выглядишь ты неважно, – сказал он. – Может, вернемся домой?
– Нет. Все нормально. Наверное, я просто не привык пить днем.
Официантка, женщина моих лет, скрывающая плохую кожу под толстым слоем пудры, громко расхохоталась какой-то шутке бармена. И он и она курили. Бармен, человек лет сорока, был похож на веселого дружелюбного терьера. Его темный силуэт парил в задымленном стекле бара, как замороженное тело в глыбе льда. На полке над подсвеченными рядами бутылок маленькие пластмассовые тяжеловозы тянули по вечному кругу игрушечную повозку с пивом.
Вечером после ужина, когда отец вытащил скрэбл, я предложил вместо этого прогуляться.
– А тут некуда идти, – сказал он. – Вокруг одни дома.
– Пойди пройдись, Нед, – сказала мать. – Рубин говорил, что небольшие нагрузки тебе только на пользу.
– Ненадолго, – сказал я. – На десять минут.
Отец стоял посреди комнаты. Я слышал сухой наждачный звук его дыхания.
– Хорошо, – сказал он. – Но от скрэбла тебе все равно не отвертеться.
– Я только забегу в туалет, – сказал я. – Я сейчас.
– Известно ли тебе, – обратился отец к матери, – что этот парень в основном проводит время в сортире?
– Мне уже двадцать семь лет, – отозвался я. – Мне больше, чем было тебе, когда ты познакомился с мамой.
В туалете, оклеенном обоями с оранжевыми розочками, я побрызгал себе в лицо холодной водой. Я просто немного постоял там под тихое гудение флюоресцентной панели. Я не смотрелся в зеркало. Вместо этого я разглядывал стройные шеренги роз – каждый цветок на отдельном стебле с одиноким тускло-коричневым листком.
Когда мне было девятнадцать лет, я носил на шее нитку жемчуга, а на правом плече мне вытатуировали дракона. Не поставив в известность родителей, я на семестр оставил Нью-Йоркский университет и истратил деньги, выданные мне на учебу, на курсы барменов. Я думал тогда, что действительно сумею превратиться в человека, способного на такое. И вот теперь я стоял в туалете родительского дома в Финиксе, не зная, что делать с собственным отцом – ни живым, ни мертвым. Я никогда не думал, что окажусь в такой тривиальной ситуации. Я простоял в туалете столько, сколько было возможно, чтобы сохранилась хотя бы видимость правдоподобия. В качестве объяснения я спустил воду два раза.
– Ты уверен, что действительно хочешь гулять? – спросил меня отец, когда я наконец вернулся в гостиную.
– Абсолютно, – сказал я. – Пошли.
Был ясный аризонский вечер с сумасшедшим количеством звезд. Когда мы вышли на улицу, отец спросил:
– Куда пойдем? И там ничего, и тут ничего.
– Тогда налево.
Мы повернули налево. По обеим сторонам дороги уютно светились дома пергаментного цвета. Отец начал негромко напевать “Give My Regards to Broadway”[38], и я подхватил. Когда мы прошли пару кварталов, я спросил:
– Если срезать между этими домами, то выйдешь в пустыню, да?
– В пустыне змеи, – сказал отец. – И скорпионы.
То, что Нед Главер, бывший владелец кинотеатра в Огайо, живет теперь среди змей и скорпионов, показалось мне настолько нелепым, что я невольно расхохотался. По-видимому, отец подумал, что меня рассмешила его осторожность.
– Ну, надеюсь, – сказал он, – что у тебя ботинки на хорошей толстой подошве.
И пошел между домами к пустыне.
Я остановился, размышляя над его словами о змеях. Пройдя несколько метров, он обернулся, поманил меня за собой и зашагал дальше. Когда он вышел из тени домов в звездный простор пустыни, налетевший ветер взъерошил его волосы. Как будто он вышел из туннеля. Я потрусил за ним, то и дело поглядывая под ноги.
– Тут что, правда водятся змеи? – спросил я.
– Кроме шуток. Гремучие. Миссис Коен через два дома от нас недавно обнаружила змею, утонувшую в ее джакузи.
Мы вместе ступили в пустыню. Земля была неестественно ровной и гладкой, как в кинопавильоне, там и сям торчали черные, похожие на маленькие взрывы звездчатые кусты юкки. Впереди поднимался горный хребет с четко прорисованными срезанными вершинами. В глубокой тени у его подножья светились какие-то бледные огоньки – костры отшельников? призраки индейцев навахо? лагерь пришельцев из космоса?
– Красивый вечер, – сказал отец.
– Да. Папа!
– Что?
– Ничего.
Я боялся, что у нас остается совсем мало времени. Всегда молчаливо предполагая, что отец умрет раньше меня, я отодвигал это событие в неопределенное будущее, когда я помудрею, выработаю характер, пущу хоть какие-то корни. И вдруг – казалось, это произошло буквально в одночасье – он стал сдавать с какой-то непредставимой быстротой, да и у меня самого, возможно, должны были вот-вот проявиться первые симптомы болезни. Я хотел задать ему несколько важных вопросов, но не мог решиться сделать это в доме, “олдсмобиле” или торговом центре. Я надеялся, что сумею выговорить их здесь, под звездами.
– Язык проглотил? – спросил он.
– Что-то в этом роде.
Я все еще пытался играть роль собственного антипода – гордого, независимого сына, способного на равных говорить с отцом о своих последних тайнах. Я хотел, чтобы он наконец увидел меня. До сих пор я ждал, пока я как-то определюсь в жизни, чтобы предстать перед ним в понятном ему образе “счастливого человека”.
– Я все думаю об этой газонокосилке, – сказал он.
– Да?
– Стоящая вещь. Может быть, завтра все-таки съезжу куплю ее. Пусть пока постоит у нас.
– А сам-то ты будешь ею пользоваться?
– Я? Что здесь косить? Мой сад камней? Но ведь у нас есть этот огромный гараж на две машины, так что места хватит.
– То есть ты хочешь сказать, что, когда у меня лет через десять-двадцать будет собственный газон – что еще, кстати, далеко не факт, – я приеду сюда за этой устаревшей косилкой?
– Вещи становятся все хуже и хуже, – ответил он. – Знаешь, сколько отдала бы мама, чтобы снова иметь свой старенький “хувер”? Такого пылесоса сегодня ни за какие деньги не купишь. Теперь все из пластика.
– Ты это серьезно? – спросил я.
– Конечно серьезно. Рано или поздно все, что есть в этом доме, в любом случае перейдет к тебе. Почему бы тебе не унаследовать качественную газонокосилку, когда в магазинах будут продаваться только сделанные из резины?
– Мне не нужна газонокосилка, – сказал я. – Честное слово. Спасибо за предложение.
– Ну, может, я все равно ее куплю, – сказал он. – Пусть будет. А если она тебе не понадобится, отдашь ее в Армию спасения или еще куда-нибудь.
– Папа, мне не нужна косилка, – сказал я.
– Поживем – увидим.
– Мне не нужны ни электродрель, ни микроволновая печь, ни “меркурий седан”, ни абонемент на бейсбольные матчи, ни “рототилер”, ни спиннинг, ни термос, сохраняющий кофе горячим с утра до вечера.
– Ну-ну, – сказал он. – Что это ты так разнервничался?
– Мне нужно одно – понять, в чем дело. Почему у меня ничего не выходит в жизни?
Его лицо закрылось. Лицевые мускулы напряглись. Знакомое выражение! Так бывало всегда, когда он сталкивался с чем-то неприемлемым или необъяснимым. Его лицо съеживалось и как будто заострялось. Как если бы он пытался заглянуть в замочную скважину с расстояния в несколько метров.
– Все образуется, – сказал он. – Ты еще молод. Пройдет какое-то время, и все образуется.
– Отчего так? Может быть, ты знаешь? Наверное, было что-то такое, чего я не помню. У меня нормальная работа, личная жизнь, друзья. Почему же я чувствую себя таким потерянным и одиноким? Почему я чувствую себя неудачником? Может быть, ты что-то сделал со мной? Я не стану тебя за это ненавидеть. Я просто хочу знать.
Он ответил не сразу – сначала глотнул воздуха. Его лицо продолжало сжиматься.
– Я любил тебя, – сказал он. – Я много работал. Не знаю. Наверное, я делал что-то не так. Мы с мамой заботились о тебе, как умели.
– Да, я знаю, что вы заботились обо мне, – сказал я. – Я знаю. Но почему же тогда у меня все валится из рук?
– Это неправда, – сказал он, – то есть, если у тебя есть какие-то проблемы…
– Ты можешь ответить на мой вопрос?
– Я не знаю.
Слегка приоткрыв рот, он не мигая уставился в одну точку. О чем он подумал? Что-то было, не могло не быть – раздражение из-за того, что я никак не мог перестать плакать, короткая вспышка ревности. Непроизвольный сбой, обычная мимолетная неспособность к любви, которая на самом деле ничего не объясняла.
Какое-то время мы молчали, что было для нас нехарактерно. Обычно мы с отцом избегали пауз. Мы оба – и отец, и я – умели окружить себя беседой, играми, отрывками песен. По звездному небу скользнул серповидный силуэт ястреба. Пустая жестянка от “7-Up” блеснула в лунном свете, как жемчужина.
– Папа, послушай, – сказал я.
Он молчал, и только тут я заметил, что он пытается и никак не может вздохнуть.
– Папа! – сказал я. – Что с тобой?
Его лицо посерело, глаза неестественно расширились. Он старался сделать глоток воздуха. Он был похож на удивленную рыбу, выброшенную из воды в безжалостное безвоздушное пространство слепящего света.
– Папа! Ты можешь говорить?
Он отрицательно покачал головой. У меня мелькнула мысль о бегстве. Я мог убежать и все отрицать потом. Никто бы ни в чем меня не заподозрил.
– Папа, – сказал я беспомощно. – Папа, что мне делать?
Он махнул рукой, чтобы я подошел ближе. Я обхватил его за плечи, вдыхая его одеколонный запах, не изменившийся с моего детства. Его легкие издавали скрипучий звук – как будто кто-то с остервенением тер воздушный шар.
Осторожно, словно он был фарфоровым, я помог ему сесть. И сам опустился рядом с ним на меловую землю.
Вот оно, подумал я. Смерть отца. И я ничего не могу сделать, я даже не знаю, где его похоронить. Я гладил его поредевшие волосы, послужившие когда-то достаточным аргументом для женитьбы.
Я открыл рот, чтобы что-то сказать, и понял, что сказать нечего. В голову не приходило ничего, кроме расхожих клише у одра умирающего, которые мог бы предложить любой незнакомец. Тем не менее я их произнес, просто чтобы не молчать.
– Все нормально, – сказал я. – Все будет нормально.
Отвечать он не мог. Его лицо потемнело и как бы увеличилось от усилия вздохнуть.
– Не беспокойся о маме и обо мне, – сказал я. – С нами все будет нормально. Все хорошо. Правда, все хорошо.
Я не был уверен, что он меня слышит. Он весь обратился внутрь, целиком сосредоточившись на работе легких. Я продолжал гладить его по голове и по плечам. Я продолжал убеждать его, что все будет нормально.
И через какое-то время он пришел в себя. Ему удалось заглотнуть воздух, и его лицо мало-помалу утратило свое паническое выражение. Мы сидели рядом в пыли. Его легкие, ставшие тонкими, как сырная пленка, каким-то образом опять заработали, обеспечивая доступ кислорода.
Наконец он смог выговорить:
– Похоже, я перенапрягся. Немного перегулял.
– Тебе, наверное, лучше подождать здесь, – сказал я. – Я сбегаю позову кого-нибудь на помощь.
Он потряс головой.
– Не нужно. Я дойду. Просто пойдем помедленнее, хорошо?
– Конечно, конечно. Папа, прости.
– За что?
Я помог ему подняться на ноги, и мы медленно пошли обратно. Дорога домой заняла у нас больше часа, хотя сюда мы добрались меньше чем за двадцать минут. Над нами падали звезды.
Когда мне было пятнадцать лет, мы с отцом поехали за покупками в Чикаго и на обратном пути попали в грозу. Дождь лил как из ведра. Небо потемнело и приобрело зеленовато-серый оттенок, предвещающий торнадо. В какой-то момент двигаться вперед стало просто невозможно, и мы свернули на площадку для отдыха у грязноватого озера, за которым тянулось широкое зеленое поле ячменя. Дождь яростно барабанил по крыше и капоту. Мы молчали, время от времени прочищая горло, пока вспышка молнии не выхватила из темноты желтовато-серую поверхность озера. И тогда мы начали хохотать. Как будто молния была ударной концовкой искусно закрученного анекдота. Отсмеявшись, мы заговорили о моем будущем, о том, не завести ли нам новую собаку, и о десятке наших любимых кинофильмов. Когда дождь кончился, мы поехали домой, опустив стекла и включив радио. Потом мы узнали, что смерч и вправду пронесся совсем близко от места нашей стоянки, повалив водонапорную башню и разрушив адвентистское кладбище.
Сейчас мы еле-еле брели по ночной бледно-голубой пустыне.
– Папа, – сказал я.
– Да, сынок?
– Может быть, сходим завтра в кино? Я слышал, “Лунатик” вроде бы ничего.
– Прекрасно. Ты меня знаешь. Я всегда рад сходить в кино.
Я улавливал негромкое, неумолчное стрекотание неведомых насекомых – сухой вибрирующий звук, наверное, похожий на тот, что, вращаясь, производит сама Земля, и притихни мы все хоть на мгновение, мы бы его услышали. Светились окна жилого комплекса. Совсем близко, но до них нельзя было дотянуться – для этого они были какими-то слишком реальными. Они были похожи на дыры, проделанные в темноте, чтобы пропускать свет из другого, более одушевленного мира. На какой-то миг я ощутил, что значит быть привидением: вот так же – только вечно – брести сквозь невероятную тишину, чувствуя близость, но так и не достигая никогда огней родного дома.
“Обычный визит к родителям. Чувство вины и походы в кино. Они теперь живут в пуэбло” – вот все, что он рассказал, вернувшись в Нью-Йорк. Но после этой поездки Джонатан как-то притих, стал более замкнутым, часто недоговаривал начатую фразу. Дверь в его комнату теперь всегда была плотно закрыта. В марте он объявил, что съезжает.
– Почему? – спросила я.
– Потому что хочу жить свою жизнь, – ответил он.
А когда я спросила, чем, по его мнению, он занят в данный момент, он ответил:
– Жду отмененного рейса.
Было утро. Утро одного из тех подслеповато-слякотных мартовских дней, которые прибывают один за другим, словно кто-то разматывает бесконечную катушку. Джонатан смотрел в окно. Произнося слово “рейс”, он печально-манерным движением кончиками пальцев смахнул волосы со лба.
– Солнышко, – сказала я, – ты не мог бы изъясняться понятнее?
Он вздохнул. Он не хотел говорить прямо. С выражением радости, участия и теплоты проблем у него не было. Тут он вполне обходился собственным голосом. Но для проявления недовольства или грусти ему требовалась маска. Я видела, как он возмущается в широкоглазой, полыхающей манере Бетти Дейвис; видела, как он смущается, уставившись в пол и сжав кулаки, как беспризорный мальчишка.
Это меланхоличное гляденье в окно и приглаживание волос было чем-то новеньким.
– Ну, – сказала я, – говори.
Он повернулся в мою сторону.
– Жизнь, к которой я себя готовил, отменена, – заявил он. – Я думал, что можно оставаться свободным и любить сразу многих. В том числе вас с Бобби.
– Все правильно. Так оно и есть.
– Нет. Наступает новая эра. Все женятся.
– Только не я. Спасибо.
– Ты тоже. Ты теперь с Бобби. И мне нужно найти кого-то, тем более что, может быть, у меня не так много времени. Клэр, не исключено, что я болен.
– Ты не болен, – сказала я после короткой паузы.
– Ты-то откуда знаешь? Это иногда годами не проявляется.
– Джонатан, милый, по-моему, ты сейчас переигрываешь.
– Ты думаешь?
– Да. С тобой все в порядке. Я чувствую. Ты абсолютно здоров. Не надо никуда переезжать, ты разрушишь семью.
– Семья – это ты и Бобби, – сказал он. – Третьему тут делать нечего.
И он опять отвернулся к окну, за которым на другой стороне воздушного колодца молодая пуэрториканка развешивала выстиранные детские шорты и черные мужские носки.
В ближайшее время я должна была забеременеть. Я перестала предохраняться, не сказав об этом ни Бобби, ни Джонатану. Наверное, потому, что мне было стыдно. Мне не хотелось действовать слишком расчетливо, ни тем более исподтишка. На самом деле я хотела бы забеременеть случайно. Непредвиденный недостаток современной жизни в том, что мы теперь обладаем несравненно большими возможностями по контролю над своей судьбой. Сегодня мы почти всё должны решать сами, будучи исчерпывающим образом информированы о возможных последствиях. В другие времена я родила бы уже в двадцать с небольшим, как только вышла замуж за Денни. Я стала бы матерью словно поневоле. Не взвешивая последствий. Но мы с Денни сначала были слишком благоразумными – мы жили на проценты с моего вклада, и, кроме того, у него были большие амбиции, – а потом слишком недовольными друг другом, чтобы заводить ребенка. Однажды я действительно забеременела от одного артиста из Денниной танцевальной группы, долго уверявшего меня, что он голубой. Но я приняла меры. В молодости стараешься избавляться от всего лишнего. Стараешься быть изящной и ничем не обремененной, стараешься сохранить возможность путешествовать.
Теперь мне хотелось ребенка, и я мечтала растить его с Джонатаном. Мы могли бы образовать новую, свободную семью с дядями и тетями по всему городу. Но я не могла заставить себя поделиться своими планами. В моей пьесе это должно было произойти случайно.
Чтобы подбодрить Джонатана, я уговорила его пригласить к нам Эрика. Джонатан долго отнекивался. Пришлось брать его измором. На это ушло больше недели. Но я не сдалась, поскольку считала, что это действительно важно. По моим представлениям, чуть ли не все проблемы Джонатана коренились в том, что он разделил свою жизнь на слишком большое количество отдельных секторов. У него была его работа и его жизнь со мной и Бобби. Было несколько друзей из колледжа, была беспорядочная сексуальная жизнь с незнакомцами и продолжающаяся связь с человеком, которого ни Бобби, ни я никогда не видели. Мне казалось, что ему необходимо иметь в жизни больше точек пересечения.
– Почему бы тебе не пригласить Эрика к нам на обед? – спросила я его как-то пасмурным утром, которое, как ни старалось, никак не могло разродиться дождем. – Ты что, нас стесняешься?
На мне был халат из розовой шенили; волосы забраны наверх и подвязаны платком с зебровым узором. Я на миг почувствовала себя чьей-то сварливой женой – руки, сжатые в кулаки, уперты в костлявые бедра. Не слишком привлекательная картинка. Но по крайней мере, такая женщина твердо знает, чего хочет. Сомнения не вьются вокруг нее, как назойливые мухи.
– Нет, конечно, – сказал Джонатан. – Я уже тебе говорил. Просто Эрик не сочетается с Хендерсонами.
Он собирался на работу. Он стоял в одном ботинке, отхлебывая кофе. Бобби делал ему бутерброд с маслом.
– А мы не позовем Хендерсонов, – сказала я. – Посидим вчетвером. Обычные люди, слишком озабоченные собственным несовершенством, чтобы замечать чье-то еще.
– У нас с ним не такие отношения, – сказал Джонатан.
– В каком смысле “не такие”?
– Ну, “приходи, познакомишься с моими друзьями”. Ничего хорошего из этого не выйдет. Всем будет только неловко.
– Откуда ты знаешь? Ведь ты ни разу не пробовал. Солнышко, все эти пограничные заслоны существуют только в твоей голове.
Бобби подал Джонатану бутерброд и любовно шлепнул меня по крестцу. Я с ужасом подумала о нашей совместной жизни – вот так день за днем, вечер за вечером…
– Может, ты и права, – сказал Джонатан. – Но сейчас я опаздываю. Прости.
Я вышла за ним в прихожую.
– Мы не будем открывать ему твои тайны, – сказала я. – Не будем отпускать идиотские шутки и показывать слайды, сделанные во время нашей последней прогулки в Национальном парке.
И в конце концов я его добила. Умение настоять на своем, в каждом конкретном случае приносящее свои временные плоды, едва ли можно было причислить к списку моих достоинств, хотя бы потому, что у меня не хватало терпения развивать достигнутый успех. Моя настойчивость вынудила меня, несмотря на все разумные доводы против такого шага, выйти замуж за мессианского танцора, а потом завести роман со знаменитой женщиной, пообещавшей освободить меня от склонности к самоедству. Моя способность добиваться своего привела к тому, что я перепродавала поношенную одежду, посещала парикмахерские курсы, занялась буддизмом и современными танцами. Наверное, сходные трудности испытывают бульдоги. Схватив быка за хвост или за ухо, они ошибочно полагают, что дело сделано.
Эрик пришел к нам в пятницу вечером. Мы с Бобби приготовили легкий хрустящий ужин по тогдашней моде: спагетти со свежей зеленью, жареный цыпленок, овощи с трех континентов. Нам хотелось произвести впечатление. Готовя, мы болтали об Эрике.
– Наверное, – сказала я, – он задумчивый, молчаливый и неуравновешенный. О таких вслух говорят “трудный человек”, а про себя думают “редкий придурок”.
– По-твоему, Джонатан мог польститься на такого? – спросил Бобби.
– По-моему, мог, – сказала я, – не забывай, что он его от всех прятал.
Мы с Бобби трудились спина к спине. Он нарезал кубиками желтый перец, я мыла салат. Кое-как мы освоились в этой тесной кухоньке, наловчившись синхронизировать свои движения.
– Угу, – сказал он. – Может, ты и права. Мне кажется, он криминальный тип.
– Криминальный? Серьезно?
– Ну, не убийца. Не какой-то кровожадный монстр. А что-нибудь вроде торговца наркотиками. Понимаешь, да? Так, по мелочи.
– Но ведь он актер, – сказала я. – Это-то нам известно.
– А я не сомневаюсь, что большинство этих ребят подторговывают наркотиками. Разве нет? А на что, по-твоему, они живут?
– Ну а как, тебе кажется, он выглядит?
– Темные волосы. Не красавец, но типа “интересный”. Как бы такой опрятный хип. Мне кажется, у него хвостик.
– Мм… По-моему, он еще очень молод. Знаешь, из таких накрахмаленных блондинов со Среднего Запада, которые кончают тем, что рекламируют зубную пасту.
– Увидим, – сказал Бобби.
И через полчаса мы действительно увидели.
Джонатан и Эрик приехали вместе. С желтыми парниковыми тюльпанами и бутылкой красного вина. Джонатан пропустил Эрика вперед, а сам замешкался в дверях, словно собираясь улизнуть.
Эрик пожал руку сначала мне, потом Бобби.
– Очень рад, – сказал он.
Он был худым, лысоватым, в джинсах и синей тенниске от Ральфа Лорана – с вышитым красным пони на груди.
– Эрик, – сказала я. – Человек-загадка.
Его высокий лоб потемнел. У него было угловатое лицо с маленьким треугольным подбородком, остреньким носом и небольшими яркими близко посаженными глазами. Скомканное, перепуганное лицо человека, зажатого между дверями лифта. Он кивнул.
– На самом деле ничего загадочного во мне нет, – сказал он. – Совсем ничего. Жаль, что мы не познакомились раньше. Я… в общем, я действительно очень рад, что мы наконец встретились.
Он рассмеялся – резкий болезненный выдох, как будто его ударили в живот.
– Хочешь чего-нибудь выпить? – спросила я.
Он сказал, что выпил бы минералки, и Джонатан бросился к холодильнику. Мы расположились в гостиной.
– Хорошая квартира, – сказал Эрик.
– Вообще-то этот дом – настоящий притон, – сказала я. – Но спасибо. Надеюсь, тебе не пришлось перешагивать через трупы в подъезде, нет?
– Нет… – сказал он. – Нет. А что? Здесь такое случается?
По его тону трудно было сказать, какое впечатление произвела на него эта информация. Голос у него был из таких – бодрых, нечитаемых.
– Последнее время нет, – сказала я. – Стало быть, ты актер?
– Да. Впрочем, я уже и сам не знаю. В данный момент я скорее что-то вроде бармена. А чем ты занимаешься?
Он устроился в кресле, которое я притащила когда-то с Первой авеню, – старое чудовище с высокой спинкой, обтянутое зеленой парчой. Он сел так, чтобы занять как можно меньше места, положив ногу на ногу и обхватив колено сцепленными руками.
– Я старьевщица, – сказала я. – Делаю сережки из всякого хлама.
Он кивнул.
– И тебя это кормит?
– В какой-то степени.
Я никогда не рассказывала малознакомым людям о своем банковском счете. Иметь незаработанные деньги в то время, как другие выбиваются из сил, чтобы вовремя заплатить за квартиру, казалось чем-то аморальным. И хотя я никогда особенно не бездельничала, мне все-таки не приходилось работать на износ, как тем, кто вынужден жить исключительно на собственные доходы.
У меня вдруг возникло смутное чувство, что я проговорилась. Эрик был похож на подсадную утку из ЦРУ. Из тех, кто практически не скрывается; все сами выдают им свои маленькие секреты из чувства психологического дискомфорта.
Джонатан принес напитки.
– За раскрытую тайну! – провозгласила я, и мы выпили за это.
– Ты какую музыку больше любишь? – спросил Эрика Бобби.
Эрик моргнул.
– Я? – сказал он. – Разную.
– Тогда я поставлю что-нибудь, хорошо? – сказал Бобби. – Будут какие-нибудь заказы?
– Надо посмотреть, что у вас есть, – сказал Эрик.
И с неожиданным изяществом выпрыгнув из нашего продавленного кресла, вместе с Бобби направился к кассетнику.
У нас с Джонатаном появилась возможность обменяться взглядами.
– Я тебя предупреждал, – прошептал он одними губами.
Бобби присел на корточки перед полками с кассетами.
– У нас, в общем-то, тут всего понемножку, – сказал он. – По всему спектру.
– Я вижу, у вас есть Колтрейн, – сказал Эрик. – О, у вас есть “Дорз”!
– Ты любишь “Дорз”? – спросил Бобби.
– Когда я был помоложе, – сказал Эрик, – я хотел быть Джимом Моррисоном. Я выходил на задний двор и отрабатывал все его жесты. Каждый день. Так, чтобы даже движения губ совпадали. Но потом я понял, что мне не хватает самого главного.
Он рассмеялся – опять тот же пугающе резкий выдох.
– Ну, тогда давай его и поставим, – сказал Бобби и воткнул кассету в плейер.
– А Боб Дилан тебе нравится? – спросил он у Эрика.
– Конечно. Им я тоже хотел быть.
– Я привез из Огайо немножко пластинок, – сказал Бобби. – Среди них есть даже довольно редкие. А Хендрикса ты любишь?
– Еще бы! Лучше его вообще никого не было.
– Некоторые пластинки дублируются на кассетах. Но некоторых уже нигде не достанешь. Хочешь посмотреть?
– Да. Конечно. Конечно хочу.
– Мы их не слушаем, – сказал Бобби. – У нас тут нет проигрывателя. Надо купить. Хоть они и выходят из моды.
– У меня есть проигрыватель, – сказал Эрик. – Если хочешь, можешь зайти как-нибудь и послушать свои пластинки у меня. Если хочешь, конечно.
– Здорово! Отлично! Пойдем. Пластинки в другой комнате.
– Вы на нас не обидитесь? Мы на минутку, – обратился Эрик к нам с Джонатаном.
И вдруг я поняла, каким он был лет в восемь-девять: услужливый, чрезмерно восторженный, глаза на мокром месте – загадка для родителей.
– Пожалуйста, пожалуйста, – сказала я.
– Похоже, дети подружились, – шепнула я Джонатану, когда они вышли.
Он покачал головой.
– Я тебе говорил, что это будет катастрофа. Ты меня не послушала.
– Чушь! Никакая это не катастрофа. Бобби уже в него влюбился.
– А ты, конечно, думаешь, что он прохвост и зануда.
– Ничего я не думаю! Я с ним и пяти минут не знакома.
– Вполне достаточно. Ничего более интересного ты не увидишь. Единственный способ узнать его получше – это с ним переспать.
– Непонятно, зачем ты с ним встречался все эти годы, если он тебе так активно не нравится?
– Секс, – отозвался Джонатан. – Плюс мое безумие. Наверное, я даже люблю его в некотором неромантическом смысле. Просто мне никогда не хотелось смешивать мои отношения с ним с остальной жизнью, и я был прав.
– Ты странный человек, – сказала я.
– Неужели?!
Когда Бобби с Эриком вернулись в гостиную, я предложила взять бокалы и подняться на крышу посмотреть закат. Паузы на этой вечеринке были недопустимы. Темп нельзя было терять ни при каких обстоятельствах. Вечер был не по-мартовски теплым, что могло быть вызвано одним из двух: либо ранней весной, либо воздействием на климат ядерных испытаний.
Все согласились. Впрочем, Бобби и Эрик без большого энтузиазма. Я понимала почему. Если мы полезем на крышу, они не смогут послушать вторую сторону “Strange Days”.
– Мальчики, – сказала я. – Музыка от нас никуда не денется. Мы ее опять включим, как только вернемся.
И сама поразилась своему взрослому тону. Настоящая мамаша!
Мы вылезли на крышу – гудроновое плато, ограниченное зубчатым бетонным парапетом. На горизонте в районе Нью-Джерси опускалось оранжевое солнце. Телеантенны отбрасывали свои тонкие, птичьи тени. Окна небоскребов верхнего города отливали бронзой и янтарем. Над Бруклином, вбирая в себя последние отсветы дня, висело толстое розоватое облако. Каждая его линия, каждый завиток были невероятно четкими, словно вырезанными из кости. Из открытого окна дома напротив вырывались гофрированные занавески и латиноамериканская музыка. Мы стояли лицом на запад, отбрасывая десятиметровые тени.
– Красиво, – сказал Джонатан. – Как только начнешь подумывать о том, чтобы уехать куда-нибудь подальше от цивилизации, город обязательно выкинет что-нибудь в этом роде.
– Обожаю крышу, – сказала я.
И вновь поразилась своему тону. И когда только я успела превратиться в такую матрону?
– В моем районе такой музыки не услышишь, – сказал Эрик. – В смысле всей этой мексиканщины.
– Мне она, в общем-то, нравится, – сказал Бобби.
– Мне тоже, – отозвался Эрик.
Бобби повел в такт музыке бедрами и начал танцевать.
Наблюдая за этим добродушным увальнем в течение дня, я невольно забывала о его танцевальных талантах. Это было одним из его сюрпризов. Стоило зазвучать музыке, в его движениях появлялось что-то удивительно грациозное, он становился невесомым, бесплотным, как бы растворяясь в звоне гитары или рыданиях трубы. На пластинке женский голос под аккомпанемент трещоток и гитар по-испански исполнял что-то бесстыдно-сладострастное. Бобби, любивший всякую музыку, и плохую, и хорошую, без разбора, танцевал в лучах заходящего солнца.
Эрик покосился на нас с Джонатаном. Я угадала ход его мыслей.
– Вперед, – сказала я.
И, смущенно улыбаясь, он тоже начал танцевать.
И хотя танцевал он гораздо хуже Бобби, его ноги не сбивались с такта, и он вполне умело подергивал руками. Бобби повернулся к нему лицом. Темнело. С неба исчезли последние полоски голубизны, и на расширяющемся фиолетовом фоне в восточной части проступила первая бледная звезда.
Мы с Джонатаном наблюдали за ними с бокалами в руках.
– Я не собираюсь играть роль дуэньи на этом балу. А ты? – сказал Джонатан.
– Пожалуй, нет, – ответила я.
Джонатан поставил бокал на парапет и присоединился к Бобби и Эрику. Он был сдержанным, но элегантным танцором. Он двигался внутри строго очерченного небольшого пространства, не нарушая его незримых границ. Я смотрела. На какой-то миг, всего лишь на миг, я почувствовала себя брошенной. Я как бы увидела себя чужими глазами в тающем закатном свете – стареющую, в ярко-алом платье с барахолки, наблюдающую за танцующими молодыми людьми. Это был не обычный момент. И все-таки мне показалось, что когда-то такое со мной уже было.
Чтобы вернуться к реальности, я тоже начала танцевать.
А что еще мне оставалось делать? Мои туфли на каблуках, соприкасаясь с гудроном, издавали негромкий чмокающий звук, и в конце концов я их скинула.
– Ладно, – сказал Джонатан. – “Вестсайдская история”. Ария на крыше. Все готовы?
– Как начинается? – спросила я.
– Сейчас… I like to be in America.
– O’kay by me in America.
– Everything free in America!
– For a small fee in America[39].
Мы орали и хлопали в ладоши. Когда мы допели, я сделала подряд три идеальных колеса. Последний раз я проделывала такое по меньшей мере лет пятнадцать назад. Но все получилось: мои ноги мелькнули в воздухе как ножницы.
– Я когда-то собиралась стать лидером группы поддержки, – сказала я. – До того, как решила просто отправиться ко всем чертям.
Что-то нашло на всех нас на этой крыше. Я вспомнила мои детские ощущения, когда игра достигала своей кульминации. Бобби расстегнул рубашку, и она пузырилась на ветру. Мы все танцевали не щадя сил, как артисты бродвейского мюзик-холла – с прыжками и вращениями. Когда оборвалась мексиканская музыка, мы начали петь. Мы исполнили, что смогли вспомнить, из арии “Ракет” и “Officer Krupke”[40]. Мы пропели от начала до конца “Hair”[41].
– Мой брат, – сказал Бобби, – ставил эту пластинку по десять раз в день. Пока мать ее не выкинула. Тогда он пошел и купил еще одну. После чего мать выбросила проигрыватель.
– Моя двоюродная сестра играла в “Hair”, – сказала я. – Пару лет назад во Флориде.
Мы спели несколько вещей из “South Pacific”[42] и все, что нам удалось вспомнить из “Моей прекрасной леди”. Мы танцевали под аккомпанемент собственных голосов. Выбившись из сил, мы сели на еще не остывший от солнца гудрон, вдыхая его кисловатый запах чернозема, пропитанного химикатами. Мы продолжали петь. Когда мы пели “Get Me to the Church on Time”[43], я нечаянно поймала на себе взгляд Джонатана. Это был новый взгляд. В нем читались обида, печаль и злоба. Когда наши глаза встретились, он сразу же отвернулся и уставился в небо. Мы спели “I Heard it Through the Grapevine”[44] и “Norwegian Wood”[45]. Бобби с Джонатаном исполнили пару вещей из репертуара Лоры Найро, но я быстренько заставила их переключиться на что-нибудь более известное. Мы сидели на крыше и пели, пока небо не стало совсем черным и город не расцветился огнями десяти миллионов вечеринок.
На следующий день после наших танцев на крыше Джонатан выскользнул за грань своего привычного существования. На столе под солонкой мы нашли записку: “Дорогие Б. и К., будьте счастливы! Звучит так банально, да? Я хочу попробовать начать все сначала в другом месте. Еще не знаю где. Честно. Когда-нибудь позвоню. Мои вещи возьмите себе. Ненужное раздайте. Целую. Д.”
Мы с Клэр несколько раз перечитывали эти строки, как если бы они были только шифром, скрывающим более осмысленное сообщение. Клэр позвонила в газету и выяснила, что утром Джонатан совершенно неожиданно для своих коллег уволился с работы. Его нового адреса никто не знал. Его комната была такой же пустой и необитаемой на вид, как обычно. Из одежды он почти ничего не взял.
– Сволочь, – сказала Клэр. – Какая сволочь! Как же так?
– Не знаю, – сказал я. – Но он это сделал.
Клэр была в ярости, я – в прострации. Расставания ставили меня в тупик – мое сознание как бы затуманивалось. Когда кто-нибудь исчезал, я терялся. Вот и сейчас я был совершенно сбит с толку: обволакивающее, немного покалывающее ощущение, похожее на воздействие наркотика. Что-то вроде психического ступора. Того, кто только что был, больше нет. Я не мог этого вместить.
– Джонатан, ты скотина, – сказала Клэр. – Только-только все стало налаживаться.
Она скомкала записку и швырнула ее в пакет с мусором, но потом опять вытащила, как будто этот клочок мог пригодиться в качестве улики.
– Он вернется? – сказал я. Я хотел произнести это с утвердительной интонацией, но получился вопрос.
– Да что же это такое с мужчинами? – воскликнула Клэр.
Она стояла на ковре в гостиной, сложив руки на груди и выпятив нижнюю челюсть. Я увидел, что в другой жизни она вполне могла бы быть безумной школьной учительницей, одной из тех неистовых старых дев, которые поначалу кажутся излишне патетичными, но в конце концов меняют вашу судьбу. Я ничего не ответил. Я сидел, засунув ладони между коленями, на вытертом бархатном стуле, который мы когда-то приволокли с угла Пятой и Восемнадцатой.
– Серьезно, – сказала она. – Я правда хочу понять. У тебя есть какие-нибудь соображения? Что творится у них в головах? Чего они хотят?
Я пожал плечами. Если она рассчитывала на какие-то объяснения с моей стороны, то зря. В ее классе я наверняка был бы худшим учеником, не способным ответить даже на самые элементарные вопросы, с которыми она бы изредка ко мне обращалась.
– Я ухожу, – сказала она, набросив на плечи свою поношенную кожаную куртку с пацифистской символикой на спине. Сверкнули и звякнули ее сережки. Она так решительно зацокала каблуками по лестнице, что я почти поверил, что она вот-вот вернется, таща Джонатана за ухо.
Она обыскала вокзалы и аэропорты, площадку на мосту Джорджа Вашингтона, где ловят попутки. Она была такой большой и сердитой, что, казалось, от нее просто невозможно скрыться. Но меньше чем через час она вернулась. Одна. Я почти все это время не двигаясь просидел в гостиной, наблюдая за безмолвной жизнью неодушевленных предметов. Клэр, войдя, уставилась на меня в замешательстве.
– Нашла? – спросил я.
– Конечно нет.
Она приблизилась ко мне энергичной деловой походкой.
– Ты меня любишь? – спросила она.
– Не знаю, – сказал я.
В тот момент я не мог сказать ничего, кроме правды.
– Я тоже не знаю, люблю ли я тебя, – сказала она. После чего так резко стащила с меня рубашку, что та треснула по швам.
Мы занимались любовью на ковре в гостиной. Она искусала мне шею и соски, чуть не вырвала волосы, исцарапала мне всю спину и ягодицы.
Джонатан снял в банке все свои сбережения и купил билет в неизвестном направлении. Мы с Клэр надеялись, что он все-таки объявится, но прошло несколько недель, а от него не было ни слуху ни духу.
– Я этого не понимаю, – сказала она. – Бред какой-то! Это просто жест! Ты знаешь Джонатана.
– Знаю, – сказал я.
Но, так или иначе, он исчез. Элис и Нед не сообщили нам ничего нового. Связаться с Эриком мы не могли – мы знали только, как его зовут и что он работает в каком-то ресторане. После ужина на той памятной вечеринке мы все поздравили друг друга с тем, что еще не разучились веселиться. Мы договорились в самое ближайшее время собраться снова и опять учинить что-нибудь столь же вызывающее. Мы и представить себе не могли, что такая встреча может оказаться под вопросом.
Джонатан как сквозь землю провалился. Когда мы видели его последний раз, он мыл посуду, потом пил виски, а потом, поцеловав нас, пожелал нам спокойной ночи. Рано утром он ушел на работу. А когда мы с Клэр вернулись домой, то обнаружили эту записку.
– Какой гад! – сказала Клэр. – Что с ним?
– Он любит эффекты, – сказал я. – И ничего не может с этим поделать.
Я все ждал, что начну испытывать какие-то эмоции. Я ждал адекватной реакции – скажем, гнева или досады, чувства, что меня предали. Но проходили недели, а я не ощущал ничего, кроме какой-то пришибленности. Ничего не происходило. Вообще ничего. Я снова скатывался к моему кливлендскому образу жизни – существованию в деталях. На работе я натирал сыр, горы сыра, и мелко-мелко резал грибы. Дома я смотрел телевизор, или как меняется свет за окном, или следил, как проходит время, пока я слушаю записи. Я с удивлением обнаружил, что Нью-Йорк может быть таким же заурядным и промозглым городом, как Кливленд, таким же задрипанным и ненужным. Мы привыкли думать, что мертвые населяют прошлое, но теперь мне кажется, что они существуют в непрекращающемся настоящем. Нет никакой надежды на лучшее. И ничто в истории человечества этого не опровергает.
В отсутствие Джонатана я стал собственным призраком. Я выпал из происходящего. Я часами как тень бродил по комнатам, в которых он танцевал, плакал и занимался любовью; по комнатам, где он был в такой степени живым, что на него можно было не обращать внимания.
Реакция Клэр была полярно противоположной и более предсказуемой. Она приняла эгоистичную выходку Джонатана как данность, даже сформулировала правило: никогда не доверяйте людям моложе тридцати.
– Даже если человеку уже двадцать восемь, на него все равно нельзя рассчитывать, – заявила она. – Человек в этом возрасте все еще чувствует, что меняется, растет. Я искренне желаю Джонатану всего самого хорошего. Надеюсь, он мне позвонит, когда сформируется как личность.
Какое-то время она ненавидела меня за то, что мне двадцать восемь. После того потного совокупления на полу с кусаньем и царапаньем она прервала со мной всякие сексуальные отношения и велела мне спать в кровати Джонатана, чтобы, как она объяснила, меньше переживать, когда я тоже сбегу. Потом, почти через месяц, в полночь она снова забралась ко мне в постель.
– Я вела себя как настоящая сволочь, да? – прошептала она. – Милый, пожалуйста, прости меня. Просто мне действительно делается очень плохо, когда меня бросают. Как тебе кажется, у нас с тобой вдвоем что-нибудь получится, а?
Я сказал ей, что мне кажется – да. Мы, в общем-то, любили друг друга. Мне нравилось спать с ней; мне нравились жар и непредсказуемость ее тела. Нравилась узенькая полоска коротких золотистых волосков, идущая от пупа к промежности, нравились складки, образуемые ее задом и ляжками. Мы были вместе в ту ночь впервые за целый месяц, но хотя мы проделали все необходимые движения, что-то главное ушло. Чего я и боялся. Теперь секс был всего лишь последовательностью отдельных действий с приятным взрывом в конце. К обычным будничным делам прибавилось еще одно.
После этого мы снова стали спать в одной кровати. Мы занимались любовью один-два раза в неделю. Но уход Джонатана изменил что-то в самой атмосфере – как бы лишил нас будущего. Мы с Клэр увязли в настоящем. Принято думать, что из прочих возможностей эта как раз самая правильная. Но когда это произошло – когда мы потеряли ощущение прошлого и будущего, – мы начали дрейфовать. Клэр тоже это почувствовала. Она чаще стала называть меня “милый” и “солнышко”. В ее взгляде появилась материнская заботливость, то есть нечто противоположное желанию. Я начал замечать, как прыгают жилы у нее на шее, когда она разговаривает. И как она пальцем рисует картинки на столе, и как у нее на ресницах собираются иногда клееобразные катышки туши.
Мы делали то же, что всегда. Смотрели телевизор и ходили в кино, покупали старую одежду и совершали долгие прогулки по меняющимся окрестностям. Но натяжение между нами ослабло. Мы не знали, что сказать друг другу. Я был неважным собеседником. Мое восприятие вещей не было напрямую связано с речью. У Джонатана хватало голоса для нас обоих. И вот в наших разговорах стали повисать паузы, из которых мы никак не могли выбраться. Теперь домой приходили только мы с Клэр и больше никто. Нам стало не о ком сплетничать и беспокоиться.
Я думал о своих родителях. Я думал об Элис и Неде.
Значит, вот что такое любовь между мужчиной и женщиной. Мое образование продолжалось.
Кончилось лето, наступила осень. Я встретился с Джонатаном в конце ноября, причем совершенно случайно. Как-то раз на работе я, поднимая ящик с шампанским, потянул спину, и мне пришлось пойти к врачу в Апер-Вест-сайд. Можно было подумать, что я попал в другой город, настолько этот район отличался от центральной части Нью-Йорка, где жили мы. Идя к метро через Центральный парк, я, как турист, глазел на осеннюю желтизну деревьев и аккуратно подстриженных собачек, жмущихся к сияющим туфлям своих хозяев. Я был настолько захвачен роскошным своеобразием этого места, что чуть не проскочил мимо Джонатана.
Он стоял, прислонившись спиной к кирпичной стене многоквартирного дома, и читал “Виллидж войс”. Я уставился на него так, будто он был местной достопримечательностью. Он был похож на ожившую фотографию. Наверное, примерно такое же впечатление производят виды Парижа, когда вы носитесь по нему во время трехдневной экскурсии.
– Джонатан! – сказал я.
Он поднял голову и произнес мое имя.
– Джонатан, я… Это правда ты?
Он кивнул.
– Правда. Я вернулся в Нью-Йорк пару недель назад.
– Я… да, старик. Даже не знаю, что сказать. Ээ, как ты?
Его появление ошеломило меня не меньше его внезапного исчезновения. Мои системы вновь вышли из строя, и я испытал что-то вроде состояния невесомости.
– У меня все нормально. Знаешь, я не так представлял себе нашу встречу.
– Угу. Ты можешь мне объяснить, что происходит?
Он вздохнул.
– То, что я вот так исчез, наверное, показалось вам странным, да? Прости… Но просто я… просто я понял, что иначе у меня вообще ничего не получится. И я так и буду Дядей, пока вы с Клэр сами не съедете и не бросите меня в этой дурацкой квартире. Как Клэр?
– Нормально. В смысле по-прежнему. По-моему, мы оба, в общем-то, мало изменились.
– По твоему тону можно подумать, что тебя это огорчает, – сказал он.
Я пожал плечами, и он снова кивнул. Его лицо было слишком знакомым. И в то же время как будто подернуто какой-то дымкой. Я вполне мог допустить, что с моей психикой что-то случилось и на самом деле я говорю с кем-то другим, с кем-то, кто только похож на Джонатана. В Нью-Йорке полно людей, сломавшихся под тяжестью своих неудач и вообразивших, что их проблемы интересны всем встречным.
– Зайдем посидим где-нибудь, – предложил он.
– Давай, – сказал я. – Конечно.
Мы зашли в первое попавшееся заведение, оказавшееся ирландским баром, где подавали горячую солонину. Этот бар напомнил мне те места, где мы когда-то коротали вечера с Хендерсонами, – с поправкой на местную специфику. Рождественские гирлянды из гофрированной бумаги превратились тут в бессменную деталь интерьера; по телевизору крутили мелодраму – цвета были неестественно яркими, изображение плыло. Единственной зрительницей была сидевшая за стойкой старушка, явно готовая дать отпор всякому, кто попытается ей помешать.
Джонатан заказал “Дювар” со льдом, а я – пиво. Он легонько дотронулся своим бокалом до моего.
– Ты думал, мы еще увидимся? – спросил он.
– Я ничего не думал. Откуда я мог знать?
– Верно. Откуда ты мог знать?
– Где ты был? – спросил я его.
Все происходящее по-прежнему казалось мне нереальным. У меня даже мелькнула мысль попросить его подождать минутку, а самому выскочить и позвонить в полицию. Но что бы я им сказал?
– На моем банковском счете было негусто. То есть я хочу сказать, что, если бы у меня были тысячи, я, может, слетал бы во Флоренцию, или Токио, или еще куда-нибудь. Ну а так пришлось ограничиться поездкой в Калифорнию. Помнишь Донну Ли, с которой я учился в колледже? Она теперь живет в Сан-Франциско с некой Кристиной. Так вот, я какое-то время ночевал у них и, ну, как бы старался выдумать для себя жизнь в Сан-Франциско.
Он отпил из бокала и втянул губами кубик льда именно тогда, когда я и ожидал. На пальце у него по-прежнему поблескивало индейское серебряное кольцо, которое он купил еще в Кливленде, когда нам было по пятнадцать лет. Какие-то обрывки воспоминаний с легким стрекотом проносились у меня в голове.
– Честно говоря, – сказал я ему, – мне все это не очень понятно. Начиная с записки. Ведь все было так здорово, ужин с Эриком прошел прекрасно, а потом ты взял и сбежал. Я просто не понимаю.
– Думаешь, я понимаю?! Просто месяц назад мне исполнилось двадцать девять. И у меня такое чувство, что еще через пять минут мне будет тридцать.
– А… С днем рожденья!
– Тебе тоже будет двадцать девять через несколько недель.
– Верно, – сказал я.
– Ладно. Послушай, сейчас мне нужно идти. В газете до сих пор не решили, брать меня обратно или нет. Через полчаса я встречаюсь с Фредом и Джорджиной. Они все еще спорят, кто я: нервный романтический гений или просто безответственный разгильдяй. Я заплачу.
Он положил на стол несколько купюр. Я наклонился и накрыл его руку своей.
– Может, вечером зайдешь? – спросил я. – Клэр была бы очень рада.
Он посмотрел на наши руки.
– Нет, Бобби, – сказал он. – Я не хочу к вам заходить. То, что мы встретились, просто случайность. Ведь ты никогда не бываешь в этом районе. Я подумал, что поселиться здесь – все равно что в Мичигане.
– Ты не хочешь нас видеть?
Он посмотрел мне в лицо. И вынул свою руку из-под моей.
– Бобби, на самом деле я думаю, что влюбился. В вас обоих. Это звучит странно, я понимаю. Я никогда не предполагал, что со мной может такое произойти. То есть… как бы… Я хочу сказать, это не входило в мои планы. Но похоже, я вправду влюбился и в тебя, и в Клэр. Я понял это той ночью на крыше. Мне не нужен ни Эрик, ни кто-нибудь еще. Это безнадежно. Пока существуете вы, я не смогу больше никого полюбить.
Он встал.
– Подожди, – сказал я. – Подожди минутку.
– Передавай привет Клэр, – сказал он. – Если когда-нибудь я приведу себя в более нормальное состояние, позвоню.
Он повернулся и направился к выходу. Я был в полной растерянности и совершенно не понимал, что следует сделать или сказать. Я позволил ему выйти в ноябрьский полдень, а когда сам выбежал из кафе, его уже не было.
Он сдержал слово – жил сам по себе. И хотя мы находились в одном городе, я никогда с ним больше не сталкивался. Звонков от него тоже не было. Закончилась осень, потом зима. А весной он оставил на нашем автоответчике сообщение:
– Привет, Бобби и Клэр! Диковато наговаривать такое на автоответчик. Бобби, сегодня утром умер мой отец. Я подумал, что должен тебе об этом сказать.
Затем раздался щелчок и механический шелест пленки, готовящейся воспроизвести следующее сообщение.
Я летела за две тысячи миль на похороны человека, которого никогда в жизни не видела. Тени густых облаков ложились на плоский одноцветный Техас. По бескрайней светло-коричневой земле были разбросаны фермы, хозяева которых, возможно, провожали сейчас глазами наш самолет, стараясь представить себе – как и я сама иногда – богатую, интересную жизнь тех, кто в этот самый миг летел навстречу новым, неведомым поворотам своей судьбы.
– Ты точно не хочешь вина? – спросил Бобби.
Я отрицательно помотала головой.
– Хочу немножко побыть трезвенницей, – сказала я. – Вот если бы нам принесли минералки или чего-нибудь еще в этом роде…
Бобби наклонился, чтобы нажать на кнопку вызова стюардессы. Поток холодного воздуха, льющийся из отверстия над нашими головами, взъерошил его волосы, которые он к тому времени опять отрастил. Он теперь зачесывал их назад, фиксируя гелем. Я поправила его прическу. Потом передумала и растрепала снова.
Я была на третьем месяце беременности, но об этом никто не знал. Я не решила еще, что с этим делать.
– Здорово, что ты тоже полетела, – сказал Бобби.
– Не могу же я пропустить похороны!
– Знаешь, о чем я думаю? Может, нам потом взять напрокат машину и на ней вернуться в Нью-Йорк? Мы бы могли типа посмотреть страну.
– Почему бы нет, – сказала я.
– Можно было бы проехать через Карлсбадские пещеры, поглядеть на Большой каньон.
– Мм… Я всегда мечтала увидеть Большой каньон.
– Естественно, – сказал он. – Можно взять напрокат туристские ботинки и рюкзаки. Поставить палатку…
– Бобби, такие вещи не берут напрокат. У некоторых людей они просто есть. У тех, кто ведет соответствующий образ жизни. Но мы с тобой больше по части ночных клубов.
Мне хотелось именно посмотреть на Большой каньон, а не карабкаться по нему.
– Значит, ты не хочешь, – сказал он.
– У меня с собой только траурное платье, – сказала я. – Ты просто представь, как я буду ковылять по какой-нибудь расщелине в черном платье и туфлях на каблуках.
Бобби кивнул. Потом пригладил ладонью волосы. Свет над Техасом серебрил его крупное квадратное лицо и тяжелые руки, покрытые узловатыми венами. Несмотря на блестящие итальянские волосы и сережку в ухе, его лицо было совершенно невинным, как пустая миска. Это было лицо человека, не потерявшего веры в то, что паломничество к знаменитым геологическим образованиям способно устранить любые противоречия.
– Нет, я так. Просто подумал, – сказал он.
– Понятно. Давай отложим это на другой раз.
Он снова кивнул. Растущий во мне ребенок подчинялся диктату его и моих генов. Вот сейчас у него отрастают крохотные ноготки. Бобби потягивал вино. Под нами плыла пустота.
Джонатан встретил нас в аэропорту. Он весь был какой-то съежившийся, словно из него выкачали воздух. Я не видела его почти год. А может, он всегда был таким тщедушным? Вокруг него в зале ожидания толпились загорелые, ярко одетые люди. Болезненно-бледный в своей черной футболке, он был похож на беженца, только что прибывшего из какой-то угрюмой голодной страны. Он заключил нас в объятия в официально холодной манере французских политиков.
– Как Элис, Джон? – спросил Бобби.
– У нее железные нервы, – сказал он. – В отличие от меня.
– А как ты? – спросила я.
– Чудовищно, – сказал он спокойно. – В полной истерике.
Из аэропорта домой мы поехали в огромном синем “олдсмобиле” отца Джонатана. Я ни разу до этого не видела, как Джонатан водит машину. Он являл собой нечто среднее между ребенком и отцом семейства. Руль он держал обеими руками, как будто управлял кораблем.
По дороге он рассказал нам, как умер его отец. У него случился разрыв сердца, когда он шел к дому от почтового ящика. Джонатан особо подчеркнул этот факт. Дело в том, что у его отца была астма, перешедшая потом в эмфизему. смерть от инфаркта явилась полной неожиданностью, застав всех врасплох, как если бы у него было безупречное здоровье. Все чувствовали себя обманутыми.
– Когда он шел от почтового ящика? – переспросил Бобби, словно именно это обстоятельство было самым ужасным.
Я надела солнечные очки и смотрела на мелькающие за окном торговые центры. Они дрожали в нагретом воздухе. Между ними тянулось открытое бурое пространство, усеянное кактусами. Аризона оказалась первым местом, выглядевшим именно так, как я и предполагала. Пока мы ехали по слепяще-яркому шоссе, я чувствовала себя спокойно и уверенно – зрелой женщиной в темных очках, приехавшей помочь двум растерянным молодым людям справиться с их горем. Я подумала тогда, что уйду от Бобби и буду растить ребенка одна.
– Я написал ему письмо, – сказал Джонатан. – Первое за год. Но не успел отправить. Оно так и лежало у меня в куртке, когда мне позвонили.
Родители Джонатана жили в грязновато-рыжем районе, расположенном в нескольких милях от торгового центра “Типи таун”. Возле главного входа висело объявление: “Сегодня, как всегда, – товары на любой вкус”. Голубые буквы сильно выцвели. Джонатан припарковался и по гравиевой дорожке мимо коричневого почтового ящика провел нас к дому, буро-коричневому, как цветочный горшок. Очевидно, его красили из пульверизатора. Кем же нужно быть, чтобы поселиться в таком месте? – невольно подумала я.
Внутри было темно и прохладно. Вместо ожидаемых индейских ковров и глиняной посуды там стояли кресла с подлокотниками, кадки с комнатными растениями, на стенах висели семейные фотографии в хромированных рамках. О том, что кто-то умер, можно было догадаться только по обилию цветов – в вазах и горшках, обернутых фольгой. На круглом полированном столе между двумя букетами стояла белая фарфоровая пастушка…
Не успели еще наши глаза как следует привыкнуть к полутьме, откуда-то из глубины – видимо, из кухни – вынырнула маленькая загорелая женщина. Она вытерла руки о джинсы.
– Возвращение блудного сына, – сказала она с едва уловимым южным акцентом.
– Здравствуйте, Элис, – сказал Бобби.
Она взяла Бобби за подбородок и несколько раз повернула его голову туда-сюда, разглядывая ее с пристальностью антрополога, проверяющего сохранность черепа. Я поняла, у кого Джонатан научился этим формальным объятиям.
– Здравствуй, красавчик, – сказала она и чмокнула его в губы.
Бобби тупо стоял перед ней, вытянув руки по швам. Джонатану пришлось нас познакомить. Элис скользнула по мне быстрым оценивающим взглядом. Мы пожали друг другу руки.
– Спасибо, что приехали, – сказала она.
– Спасибо за гостеприимство, – сказала я.
Ничего более глупого, чем благодарить за гостеприимство женщину, только что потерявшую мужа, нельзя было придумать.
– Я был так потрясен, Элис, – сказал Бобби.
Он неуверенно положил руку на плечо Джонатана.
– Я знаю, – сказала она. – Я тоже.
– Мы что, первые? – спросила я.
– А мы не собираемся устраивать большой прием, – сказала Элис. – Еще должен приехать брат Неда из Манси, и, может быть, зайдет кто-то из соседей. Так что все будет достаточно камерно.
– А… – протянула я, чувствуя, что опять брякнула что-то невпопад.
Сначала я расстроилась, а потом решила расслабиться. Элис мне не понравилась, и я отказалась от попыток убедить себя в обратном, хоть она и была новоиспеченной вдовой.
– Может быть, хотите чего-нибудь выпить? – спросил Джонатан.
Все согласились. Джонатан пошел за напитками. Я подумала, что, наверное, вот так он и рос – предлагая чего-нибудь выпить, или сыграть партию в скрэбл, или погулять в парке. Я представила себе, каким он был в два года, как отчаянно, наверное, пытался привлечь к себе внимание вечно занятой собой матери, перебивая, выкрикивая только что усвоенное слово. Теперь, в тридцать, он сам начинал походить на мать. Сухо здоровался в аэропорту и пытался сделать свою жизнь такой же упорядоченной и отдельной от всего и вся, как эта гостиная в стиле американских первопоселенцев.
После того как мы выпили и пообедали, Элис объявила, что будет ночевать в мотеле. Бобби с Джонатаном начали бурно протестовать. Но ее решение было твердым.
– Здесь яблоку негде упасть, – сказала она. – Вам не хватает только заботиться о покое пожилой леди!
Бобби продолжал настаивать, что это нам с ним, а не Элис следует ночевать в мотеле, но Элис была непреклонна.
– Я уже собрала сумку, – сказала она. – Вы и встать не успеете, как я уже вернусь.
– Но это несправедливо, – не унимался Бобби. – Получается, что мы выпихиваем вас из собственного дома.
Я незаметно ущипнула его за колено. Неужели он не видит, что Элис хочется побыть одной? Я знала, что она сделает: войдет в свежеубранный номер, включит верхнюю вентиляцию и ляжет на безликую кровать. Она проведет несколько часов вне своей жизни. Я сама так делала, когда заканчивался очередной роман и моя квартира начинала вдруг вызывать чересчур много ассоциаций. Потому ли, что он понял мой намек, или еще по какой-то причине, Бобби отстал. А уже в следующую минуту Элис выскочила из дома, пообещав испечь бельгийские вафли еще до того, как мы разлепим глаза. Я попрощалась с ней без лишних эмоций, давая понять, что вовсе не воспринимаю ее уход как самопожертвование. Но хоть я и поняла ее мотивы, симпатии к ней от этого у меня не прибавилось.
Она уехала. И мы остались одни, испытывая чувство взаимной неловкости. Хотя я не раз бывала на похоронах, непосредственного опыта прощания с близкими у меня не было. Мои родители были еще живы. Деды и бабушки умерли в других штатах, когда я была совсем маленькой. От чувства уверенности, посетившего меня на заднем сиденье “олдсмобиля”, не осталось и следа. Теперь я не ощущала ничего, кроме досады и раздражения от необходимости ночевать в незнакомом доме и присутствовать на похоронах абсолютно неизвестного мне человека.
– Хотите еще выпить? – спросил Джонатан.
Мы выпили еще. Мы с Джонатаном расположились в креслах с подголовниками, Бобби – на уродливом колониальном диване. Я всегда представляла себе церемонию прощания с умершим как свободно текущий обмен воспоминаниями между людьми, которые либо искренне любят друг друга, либо настолько оглушены случившимся, что их мелкие обыденные разногласия и взаимные претензии просто перестают существовать. Но, потягивая тоник в этой дешево обставленной неуютной гостиной, я не ощущала в себе никакой перемены. Ни тщеславие, ни мой обычный эгоизм никуда не делись. Смерть отца Джонатана не была моим горем, и я ничего не могла с этим поделать. Более того, затерянный в пустыне жилой комплекс представлялся мне местом, где смерть была не просто логичной, но почти уместной. Немудрено, что здешние жители были так хорошо к ней подготовлены.
– Мне жаль, что мы вот так вот встретились, – сказал Джонатан. – Я подозревал, что мы еще увидимся, но надеялся, что это произойдет при других обстоятельствах.
Я знала: чтобы произнести эти слова своим голосом, не подражая ничьим жестам и интонациям, ему нужно было сделать над собой немалое усилие. Наиболее органичным для Джонатана было держаться так, как будто ничего дурного не происходит – как будто все замечательно.
– Я тоже иначе представляла себе нашу встречу, – сказала я. – Честно говоря, я вообще не была уверена, что мне стоит приезжать.
Он кивнул. Он не стал меня разуверять.
С трудом сдерживаясь, чтобы не обнаружить свою нервозность и раздражение, я сказала:
– Я уверена, что твой отец был прекрасным человеком.
– Нед был великим человеком, – сказал Бобби. – Он действительно был удивительным, Клэр. Жаль, что вы не были знакомы. Уверен, что он бы тебе ужасно понравился.
– Наверняка.
В наступившей тишине было слышно, как позвякивают кубики льда в бокале Джонатана.
– Знаешь, Джонатан, – сказала я, – я не очень понимаю, почему ты сделал то, что сделал. Наверное, так было нужно. Но по-моему, раз уж мы здесь, нам следует просто постараться обо всем этом забыть.
– Я говорил с Бобби, – сказал он. – Я и тебе пытался это объяснить. Я просто почувствовал, что, если останусь с вами, у меня не будет жизни.
– А сейчас она у тебя есть?
– В какой-то мере. Обратно в газету меня не взяли. Но они помогли мне устроиться редактором в “Эсквайр”. Так что в плане карьеры мне приходится начинать все сначала. Загадочные исчезновения не проходят безнаказанно – даже для журналистов.
– Надеюсь, что теперь ты счастливее, чем раньше, – сказала я.
– На самом деле нет, – сказал он. – Но это может произойти в любой момент.
– Прекрасно.
Он оглядел комнату, словно не понимая, как он сюда попал, – словно еще секунду назад лежал в своей постели в Нью-Йорке.
– Я все говорю себе: “Отец умер”, – произнес он. – Но осознать этого до конца не могу. Мне продолжает казаться, что все это как будто не наяву, а в кино. Ждешь какого-то особого драматизма, а на самом деле это никак. Вообще никак. Просто я стал меньше значить. Переведен играть в эпизодах. Понимаете, о чем я говорю?
– Знаешь, – сказал Бобби, – Нед действительно был замечательным человеком. Клэр, он бы тебе очень понравился. Правда.
Его голос дрогнул.
– Бобби, заткнись, пожалуйста, – сказал Джонатан.
– Этого не заказывали, – сказала я.
Я вылезла из кресла и пересела на диван к Бобби. Я начала массировать его шею. Она была такой напряженной, точно под кожей у него были не сухожилия, а стальная проволока.
– Он был для меня как отец, – сказал Бобби. – Правда. Может быть, даже больше, чем мой родной отец.
Джонатан вздохнул – тонкий сухой свистящий звук, чем-то напомнивший мне его мать.
– Бобби, – сказал Джонатан, – если тебе нужна моя семья, пожалуйста. Отныне все мое прошлое принадлежит тебе. И с этого дня тебе решать, где похоронить отца. И что делать с матерью, которой придется научиться жить одной. Если ты этого хочешь, пожалуйста. Ради бога.
В этом гигантском кресле Джонатан смотрелся как идеально воспитанный разъяренный ребенок. Кровь отхлынула у него от лица, глаза горели. Я никогда не слышала, чтобы он говорил таким тоном, но каким-то образом почувствовала, что сейчас он не играет, что это его настоящий голос: пронзительный, ясный, звенящий от гнева. Я поняла, что умение любить и быть щедрым было только одной стороной его личности. Просто до сих пор с помощью особой системы разработанных жестов ему удавалось скрывать этого злобного карлика, представшего нам сейчас. Его голова казалась непропорционально большой для его тела. Ступни едва дотягивались до пола.
– Прекрати, – сказала я. – Сейчас не время для всех этих разборок.
– Джон, – сказал Бобби, – Джонни, я…
– Давай, – продолжал Джонатан, – будь мной. Как ни странно, у тебя это лучше получается. Когда моего отца завтра запихнут в печь, ты станешь сыном, а я – лучшим другом. Я уроню несколько слез, посочувствую немного, а потом опять займусь своими делами.
– Джон, – сказал Бобби.
Он не плакал, но голос у него стал сдавленным и влажным.
– Тем более что ты намного больше подходишь на роль сына, – сказал Джонатан. – У тебя есть девушка, когда-нибудь родятся дети. У тебя не будет проблем, с кем поехать в отпуск. В отличие от чудаковатого холостяка, у которого в жизни нет ничего, кроме работы. В тебе больше смысла. Отец уже опоздал, но хотя бы у матери будет нормальный сын. Сварганишь ей внуков, чтобы ей было чем заняться, кроме гляденья в окно на перекати-поле.
– Ну и дерьмо же ты! – сказала я Джонатану и невольно вскочила. – Да ведь он же боготворил тебя! А ты? Бросил его! Ты не имеешь права говорить с ним в таком тоне!
– О! Голос добродетели, – воскликнул он. – Сначала ты позволила мне в тебя влюбиться, а потом начала трахаться с моим лучшим другом. И теперь рассказываешь мне о моих правах.
– Минуточку, минуточку! Я позволила тебе в себя влюбиться? А кто вообще говорил, что ты в меня влюбился?
– Я. Говорил и говорю. В вас обоих. Все, хватит. Оставьте меня в покое.
– Джон, – сказал Бобби. – Джон…
– Пойду прокачусь, – сказал Джонатан. – Пока я совсем не свихнулся.
– Машину взяла твоя мать, – напомнила я ему.
– Ну, тогда пройдусь.
Он встал и вышел. Дверь из дешевого дерева трагически тихо звякнула об алюминиевый косяк.
– Я его догоню, – сказал Бобби.
– Нет. Не надо, пусть придет в себя. Он скоро вернется.
– Угу. Я хочу с ним поговорить. Я ему ничего не ответил.
– У него только что умер отец, – сказала я. – Он не в себе. Ему нужно побыть одному.
– Нет, он и так слишком долго был один, – сказал Бобби. – Ему нужно, чтобы я его догнал.
Бобби обошел меня и тоже вышел на улицу. Я все равно не смогла бы его задержать, даже если бы захотела. Возможно, самым правильным для меня было бы остаться дома, но, представив себе это ожидание среди похоронных цветов под мерное тиканье будильника, я тоже сорвалась с места и выбежала за Бобби и Джонатаном. Не для того, чтобы вмешиваться, а просто потому, что у меня не было моральных сил сидеть в этом безупречно чистом доме.
Когда я выскочила во двор, Джонатан был уже за квартал от дома. Нелепая сгорбившаяся фигурка, торопливо удалявшаяся в фонарном свете. Как раз в тот момент, когда я распахнула дверь, Бобби окликнул его. Услышав его голос, Джонатан, не оглядываясь, бросился бежать. Бобби помчался за ним. И я, в ужасе от перспективы одинокого сидения в этом доме с привидениями, припустилась за Бобби.
Самым проворным из нас оказался Бобби. Я сроду не делала зарядку. И к тому же была беременна. Да еще в туфлях на каблуках, делавших меня похожей на героиню какого-то триллера. Эдакая пышнотелая дамочка с ножками маленького размера, которую то и дело приходится выручать из беды. Задыхаясь, я бежала по улице. Расстояние между Бобби и Джонатаном стремительно сокращалось. И слева, и справа стояли залитые резким фонарным светом абсурдные дома. Белели посыпанные гравием дворики. Кое-где окна были освещены, но большинство домов были темные, без штор, явно нежилые. Я слышала свое тяжелое дыхание и ночную музыку пустыни – шуршание песка и шелест ветра.
Когда Бобби настиг Джонатана, я отставала от них на два квартала. Я увидела, как он схватил Джонатана за рубашку и потянул на себя. Какое-то время Джонатан продолжал по инерции перебирать ногами, как персонаж из мультфильма. А потом развернулся и ударил Бобби – истерический, неловкий удар в живот. Бобби согнулся пополам – как мне показалось, не столько от боли, сколько от неожиданности. А Джонатан бросился дальше. Но далеко он не ушел – опомнившись, Бобби нагнал его и с ревом напрыгнул сверху. После чего оба грохнулись на землю, молотя друг друга кулаками.
– Прекратите, – заорала я. – Придурки! Слышите, прекратите немедленно!
Когда я подбежала к ним, они катались по асфальту, лягаясь и одновременно пытаясь опереться друг на друга, чтобы подняться на ноги. Щека Джонатана была в крови. Я нагнулась, изловчилась и, схватив их за волосы, потянула в разные стороны.
– Прекратите, – взвизгнула я. – Прекратите! Сейчас же!
Они остановились. Но я не отпустила их, пока они не расцепились и не уселись, обалдело уставившись друг на друга, на бархатисто-черном асфальте. У Джонатана была глубокая царапина на лице и почти оторван рукав. Сквозь прореху проглядывал бледный полумесяц плеча. У Бобби, более крупного и сильного, была порвана брючина на колене и перепачкан лоб.
– Кретины, – сказала я. – Вы что, совсем спятили? Оба?
– Ага, – сказал Бобби.
И вдруг они начали хохотать. Одновременно.
– Как ты? – спросил Джонатан. – Я тебя не ушиб?
– Нет. Со мной все в порядке. Все отлично. А ты как?
– Вроде бы цел.
Он дотронулся до щеки и удивленно поглядел на перемазанные кровью пальцы.
– Смотри, – сказал он с явным удовлетворением. – Кровь.
– Ничего страшного, – успокоил его Бобби. – Это просто, ну, ссадина.
– Я ни разу в жизни не дрался по-настоящему, – сказал Джонатан. – Никогда никого не бил.
– Я дрался в детстве, – сказал Бобби. – С братом. Но силы были уж очень неравные – он просто смеялся и типа отшвыривал меня, как котенка.
– Вы хотя бы понимаете, какие вы придурки? – сказала я.
– Мне кажется, я понимаю, – отозвался Джонатан.
– По-моему, я тоже, – сказал Бобби.
Они поднялись, и мы пошли назад. Джонатан сказал:
– Простите, что я так себя вел. Сегодня и весь последний год.
– Все нормально, – сказал Бобби. – То есть мне кажется, я тебя понял. По-моему, понял.
Джонатан взял Бобби под руку. Они шли умиротворенные и самодовольные, как два бюргера, прогуливающиеся по подконтрольному им городку. Джонатан предложил свой второй локоть мне, но я отказалась. Я шла одна, сзади. Побуду на похоронах, решила я, сяду в самолет и улечу от них навсегда.
Похороны Неда состоялись на следующий день в четыре часа. Утром из Индианы прилетел брат Неда Эдди. Когда он курил, сигаретный дым, выползая из ноздрей, лез в его водянистые глаза. Я невольно вспомнила своего отца. Мне стало ясно, что проникнуться симпатией к такому человеку я не смогу. Мне вообще никто не понравился на этих похоронах. Даже седенькие соседки. Одну, ту, что покрупнее, звали миссис Коен, другую – миссис Блэк. Активного раздражения они у меня не вызвали, но общее впечатление было скорее отрицательным – ридикюль, набитый салфеточками “Клинекс”, хлопья розовой пудры в складках у рта. Впрочем, может быть, дело было не в них, а во мне и в моем недовольстве всем в целом. Мы поехали в крематорий на трех машинах: “олдсмобиль”, “хонда”, “плимут”. И, сохраняя тот же порядок, двинулись от места парковки к церкви. Впереди Джонатан, Элис и Эдди, затем мы с Бобби и, наконец, старушки соседки.
– Как ты думаешь, – шепотом спросила я у Бобби, – почему Элис не захотела, чтобы на похоронах было больше народу?
– Я думаю, больше просто никто не приехал, – прошептал он в ответ.
Мы шли вдоль ослепительно белой бетонной стены, заключенной в раму живых растений. Между зелеными с восковым отливом листьями то тут, то там торчали розовые цветы, похожие на маленькие трубы. Бобби, облачившийся в темный пиджак, обливался потом. Я в предотъездной суматохе сунула в сумку только одну пару очков от солнца – в треугольной ярко-алой оправе, которые сейчас были бы явно неуместны.
– Ну ведь были же у него еще какие-нибудь знакомые! – сказала я.
Я взяла Бобби под руку, чтобы не споткнуться. Солнце было таким ярким, что у меня начала кружиться голова. Идти, держась за него, было приятно – не потому, что он мне как-то особенно нравился, просто это делало меня более полноправным членом нашей небольшой похоронной процессии.
– Он ведь был всего-навсего владельцем кинотеатра в Кливленде, – сказал Бобби. – В смысле, а кто еще мог приехать? Билетеры, с которыми он последний раз виделся десять лет назад?
– Не знаю, – ответила я. – Кто-нибудь.
Мы уже почти дошли до церкви, представлявшей собой остроконечное сооружение из витражного стекла и зеркал. Сзади к ней был пристроен крематорий. Когда мы вылезли из машины, я поискала глазами трубы, но разглядела только бетонное здание с плоской крышей. В стенах через равные промежутки были прорезаны вертикальные канавки, как если бы кто-то провел по еще не застывшему цементу гигантской расческой. Разумеется, трубы производили бы излишне индустриальное впечатление.
Мы разместились на передних скамьях. Тишину нарушал лишь едва слышный стрекот вентилятора. Гроб Неда из темного, сухо поблескивающего дерева был установлен под светящимся распятием. На гробе лежал одинокий венок из розовых штокроз. Я невольно вспомнила о гирлянде цветов, которую Донна Рид бросает за борт в финале картины “Отныне и навек”, и подумала, что Неду как бывшему владельцу кинотеатра это должно было бы понравиться.
Я забилась в самый угол. Рядом со мной сидел Бобби. За ним Джонатан, потом Элис. Джонатан плакал – негромко, но самозабвенно. На один день он, по-видимому, решил отказаться от своей обычной сдержанности. Царапина у него на щеке затянулась тоненькой коричневой корочкой. Дрожавшая на подбородке слеза повторяла все оттенки витражного стекла. Я дотронулась до своего собственного подбородка, и вдруг из моих глаз тоже хлынули слезы, как будто я нажала на какую-то кнопку. Мне опять вспомнился отец. Однажды, напившись, он начал выяснять отношения с матерью и уронил меня в сугроб. Мне кажется, это мое самое первое воспоминание в жизни. Я сидела у отца на руках, мать попыталась меня вырвать, отец не отдавал, и в результате я упала в снег. Вообще-то у отца была крепкая хватка, даже у пьяного. И если бы не эта потасовка с матерью, он бы меня не уронил. Я помню свое ощущение от снега, который был белым, холодным и тихим, как сама смерть. Я провалилась довольно глубоко, и они оба бросились меня выкапывать, понося друг друга на чем свет стоит. Если бы я была дочерью Неда, я бы что-нибудь сделала, чтобы его жизнь сложилась как-то иначе и закончилась не так – не этими малолюдными похоронами в пустыне. Слезы текли рекой. Бобби стиснул мне руку. На какой-то миг мне показалось, что я сестра Джонатана, а Бобби – наш общий друг. Потом я поняла, что на самом деле плачу о себе и о собственных маленьких горестях, а не о большом реальном горе того, кто действительно умер. И от этого разрыдалась еще сильнее.
После службы гроб поставили на специальную каталку и вывезли туда, где кремируют. А мы сели в машины и поехали домой. Нам сказали, что урну с прахом можно будет забрать на следующий день. Теперь все делается быстро. Возможно, используется какая-то новая, усовершенствованная технология. Выйдя из церкви, я – чтобы спрятать свои красные глаза – надела очки от солнца.
Все поехали к Элис. То, что было раньше домом Элис и Неда, стало называться теперь домом Элис. Как же, наверное, Элис должна ненавидеть этот дом со скверно покрашенными бетонными стенами и вечно гудящими кондиционерами. Я подозревала, что Нед научился по-своему любить его. На ироничный манер. У людей, часто ходящих в кино, обычно вырабатывается особое, ироничное отношение к происходящему, спектр смешного заметно расширяется.
Всю обратную дорогу Бобби молчал – как я поняла, уважая мое горе, мои чувства и память о собственных невзгодах, хотя в действительности покойника знала не я, а он. У меня горело лицо. Я окончательно потеряла ощущение реальности. Я повернулась и погладила его по волосам, потом позволила себе уронить руку ему на грудь, на эти широкие мягкие горы мускулов, затянутых жиром. Мне вдруг ужасно его захотелось. Захотелось его доброты и самоотверженности, как если бы эти качества принадлежали не Бобби, а кому-то еще – некоему красивому самодостаточному мужчине, с которым я только что познакомилась. Мне захотелось, чтобы этот сострадательный незнакомец свернул на какую-нибудь боковую улочку, где мы бы с ним занялись потной, визгливой любовью. В качестве частичной компенсации за свои гнусные мечты я поцеловала Бобби в ухо и прошептала:
– Все в порядке, родной.
Он улыбнулся. Выражения его глаз было не видно. На нем были темные очки с зеркальными стеклами. Он ничего не ответил.
Джонатан, Бобби и я, наша перекрученная полудружба-полулюбовь, та кривобокая семья, которую мы пытались создать, – все это еще недавно казалось мне просто очередным глупым эпизодом, чем-то вроде еще одного крашеного бетонного дома. И вдруг я почувствовала неслучайность происходящего, наполненность этого момента. Мы с Бобби ехали по шоссе, по обе стороны которого лежала пустыня, вторыми в этом маленьком похоронном кортеже. Я была беременна. Он был отцом ребенка. Джонатан, неким таинственным и не вполне определимым образом разбивший сердца нам обоим, ехал впереди со своей решительной матерью. По радио, пульсирующему оранжевым светом в неумолимой предвечерней белизне, передавали старую песню Флитвуда Мака.
Когда мы вернулись домой, старушки соседки немедленно отправились на кухню заниматься запеканками и десертом. Ох уж эта человеческая озабоченность едой перед лицом смерти! Я испытала что-то вроде облегчения, хотя в действительности это нисколько не оправдывало моего неуместного желания жаркого полового акта примерно в то самое время, когда гроб с телом Неда опускали в печь.
Брат Неда Эдди сидел в кресле и курил. От него пахло цветочным одеколоном и всем тем, что этот одеколон был призван устранить. Интересно, где же его жена и дети? Ведь у такого человека не может не быть жены и детей. Меня всегда потрясало, насколько само собой разумеющимися являются эти вещи для большинства людей.
– Была хорошая служба, – сказал он.
– Наверное, – отозвалась Элис.
Соседки выжили ее из ее же собственной кухни, и теперь она бесцельно бродила по комнате, время от времени внося мелкие усовершенствования. Например, поправила фотографию и без того висевшую абсолютно ровно. На ней было черное вечернее платье, по-видимому сохранившееся еще с кливлендских времен. В пустыне ходить в таком платье ей было некуда. Наверное, собираясь переезжать, она упаковала его, имея в виду нынешний повод.
Меня посетило видение: Элис пакует вещи в своей огайской спальне. Вот она перебирает свою одежду, откладывая что-то в сторону для Армии спасения. Вот натыкается на это платье. Она чувствует, что когда-нибудь оно ей пригодится. Она сидит на кровати, разглядывая эту скользкую темную ткань с некоторым недоверием. Платье как платье, случайно купленное в торговом центре, не слишком дорогое, ничего особенного. Несколько минут она неподвижно сидит на белом шелковом покрывале в джинсах, с черной материей, лежащей у нее на коленях. Затем своими четкими, выверенными движениями складывает платье и засовывает в чемодан между купальниками и шортами.
Эта картина так ясно стояла у меня перед глазами, что мне даже пришлось слегка потрясти головой, чтобы избавиться от нее.
– Больше никого не осталось, – сказал Эдди. – Только присутствующие в этой комнате. Как же так? Где же все?
– В этом мире не всегда получается обзавестись толпой друзей, – ответила Элис.
Она послюнявила палец и стерла пятнышко пыли с листа филодендрона.
– Работаешь, растишь детей, живешь в своем доме, и все. Ни Нед, ни я никогда не были особенно компанейскими.
– Но мне казалось, в Кливленде вокруг вас всегда были какие-то люди, – сказал Эдди.
– Соседи, – сказала Элис, – среди них были очень симпатичные. Но мы же уехали. Все они прислали цветы.
Она быстрым шагом пересекла комнату и раздернула занавески. Вспыхнул свет, словно зажгли электричество. Джонатан вздохнул и сказал: “Простите”, словно совершил что-то неприличное. Я подумала, что Элис с Недом, по-видимому, относились к парам типа “все-любят-его-никто-не-выносит-ее”; подумала, что, если бы я была женой Неда, у него нашлись бы приятели, достаточно ценившие его для того, чтобы раскошелиться на авиабилет до Аризоны. Я почувствовала, что слезы опять наворачиваются на глаза, и сжала кулаки, чтобы их остановить. Я пересела поближе к Бобби. “Прости, Нед”, – сказала я про себя. На мгновение Бобби и Нед слились у меня в голове. Мне померещилось, что мне шестьдесят пять лет и я сижу рядом с Бобби, моим покойным мужем, вышедшим из могилы, чтобы изобличить меня в моих грехах. Из кухни доносился спотыкающийся разговор старушек, разбавляемый время от времени обрывками мелодий, выбиваемых ложками о кастрюли. Я стала расспрашивать Эдди о его жизни, просто чтобы не молчать. Его жена умерла. У него были две взрослые дочери (обе замужем), не сумевшие – как он выразился – выбраться на похороны. Он был ветераном размеренной жизни, непрерывной череды рождений и смертей в Манси, штат Индиана. Целиком сосредоточиться на рассказе Эдди мне мешали собственные воспоминания, наплывавшие на меня помимо воли. Под аплодисменты толпящихся вокруг мужчин отец ставит меня на стойку бара. Мне около четырех лет. Накануне отец купил мне платье, украшенное рюшем и оборками. Возмущенная мать заявила, что я выгляжу в нем как потаскуха, и довольно долго я, приняв это за сдержанный комплимент, считала, что потаскуха – это такая девушка, которая утаскивает сердца у мужчин. Мой отец был широким и безалаберным человеком. Мать считала, что главное в жизни – труд. Только повзрослев, я поняла, что в ее позиции тоже есть своя правда. Отец сквернословил, рыдал, падал с лестницы, разбивал машины и в конце концов начал обвинять меня в тайном сговоре с матерью. Его сделалось как-то слишком много, и я перестала чувствовать себя с ним в безопасности. Будь в матери хоть чуть-чуть побольше беззаботности, я бы и вправду встала на ее сторону. Мне вспомнилось, как отец, совершенно голый, спотыкаясь, идет мне навстречу по коридору. Он что-то бормочет, но я не могу разобрать что. А потом – вскоре после этого случая – он исчез. Мать переклеила обои в спальне – на новых были яркие бесполые маргаритки – и сказала: “Теперь все наладится”.
Эдди продолжал дымить. Пятьдесят лет курения не прошли даром – его глаза были мутно-желтыми от въевшегося дыма.
– Да… вот уж не думал, что переживу его, – сказал он. – Хоть он и был старшим, как ты знаешь. Но все равно…
– Да, – тихо сказала Элис. – Я знаю.
Из кухни вышли миссис Коен и миссис Блэк. Одна из них – я так и не смогла запомнить, кто из них кто, – вытерла руки полосатым кухонным полотенцем.
– Пусть ему земля будет пухом, – сказала другая.
– В общем-то, он прожил неплохую жизнь, – сказал Эдди. – Он с детства любил кино и в конце концов стал владельцем собственного кинотеатра. Это все-таки кое-что.
– Он был очень добрым человеком, – сообщила старушка с кухонным полотенцем в руках. (Кажется, миссис Коен, а может, миссис Блэк.) – Мне было как-то спокойнее спать по ночам, потому что я знала, что в любой момент могу ему позвонить и он тут же приедет. Слава богу, мне этого не понадобилось но, если бы что-то случилось, он бы обязательно помог.
– Да, он был очень сердечным человеком, – поддакнула другая.
Джонатан прошаркал к креслу. Бобби пристроился рядышком – ляжкой на подлокотнике. Я подумала, что если бы из них можно было составить одного человека, то этому человеку неплохо бы жилось на свете.
– Спасибо вам за труды, – обратилась Элис к соседкам. – Сейчас, наверное, уже шестой час. Почему бы нам не выпить по одной, по две, а может, и по три рюмочки?
– Нет, нет, я не пью, – сказала старушка с полотенцем. – Мне делали операцию на почке. Теперь у меня только одна почка – моей сестры.
– Все правильно, – сказала вторая соседка.
Может быть, они сестры, подумала я.
После обеда соседки ушли к себе, а Эдди – в гостиницу, пообещав еще заскочить перед сном.
– По-моему, ребята, – сказала Элис, – вам стоило бы пообщаться друг с другом наедине. Может быть, съездите куда-нибудь вдвоем, посидите в кафе?
– Не знаю, – сказал Джонатан. – Как ты думаешь?
Он вопросительно покосился на Бобби, а тот – на меня. Интересно, а я-то тут при чем? Я незаметно кивнула.
Джонатан спросил, нужно ли ему взять пиджак. Бобби посоветовал взять.
– Отличная парочка, – сказала Элис.
Я еще никогда не видела, чтобы кто-нибудь был так растерян, как сейчас Джонатан.
Выходя из комнаты, Бобби чмокнул меня в щеку – быстрый мокрый поцелуй.
– Мы ненадолго, – шепнул он.
Я отмахнулась от него, как от мухи. Я снова перестала понимать, что происходит. Почему-то я сидела в этом дурацком доме с резкой, неприятной, практически незнакомой мне женщиной. Ладно, скоро все это закончится. Очередная идиотская история в моей жизни.
Джонатан задержался в дверях.
– Пока, – сказал он. – Мы скоро вернемся.
– Иди, иди, – сказала я.
Если бы я была сестрой Джонатана, я бы не позволила Элис вот так выпить из него все соки. Я бы быстренько поставила ее на место и научила Джонатана стоять за себя.
– Пока, мам, – сказал он.
Элис взяла его за подбородок своими ловкими пальцами естествоиспытателя. Она посмотрела ему прямо в глаза.
– Пока, сынок, – сказала она. – Я тебя люблю.
Они ушли, и Элис повернулась ко мне.
– Можно за вами поухаживать? – спросила она солнечным голосом хозяйки дома, как бы напоминая тем самым, что я всего лишь гостья.
– Нет-нет, спасибо, – ответила я. – Может быть, я могла бы чем-то вам помочь?
– Нет. Хочу немного прибраться на кухне.
– Я помогу.
– Нет, спасибо, – сказала она, холодно улыбаясь. – Я сама. Вы отдыхайте.
Честно говоря, меня это вполне устраивало. Теперь ни Элис, ни мне не придется подыскивать темы для разговора. Когда Элис ушла на кухню, я просто включила телевизор без звука, чтобы не мешать ее мыслям, и уставилась на экран.
То, что я никогда не видела этой программы и, соответственно, ничего не понимала, меня не смущало. Я и дома часто смотрела телевизор только ради того, чтобы чувствовать, что что-то происходит. Я убирала звук и включала магнитофон, чтобы не прислушиваться к тому, что один неведомый персонаж говорит другому.
Элис исчезла надолго. Кончилась одна передача, потом еще одна. Я то поглядывала на экран, то листала журналы. Просто чтобы убить время. Наверное, Бобби с Джонатаном сидят сейчас в какой-нибудь придорожной забегаловке, напиваются и обсуждают друг друга, Элис и меня. Я почувствовала укол ревности – скорее даже не к их сегодняшней преданности, а к их общему прошлому. К непреложному факту их внутренней связи. Я подумала, что скоро я, как более здравомыслящая и сформированная личность, вернусь в Нью-Йорк и начну новую жизнь. Я рожу ребенка одна. В моем союзе с Бобби и Джонатаном не было никакой неизбежности, ничего рокового. Я листала “Аризона хайвейс” и “Нэшнл джиогрэфик”.
Вдруг из кухни донесся звон разбитой посуды. Я не знала, что правильнее: заглянуть туда или нет? Может быть, у Элис небольшой нервный срыв и ее сейчас лучше не трогать? Мне не хотелось проявлять бесцеремонность. В телевизоре огромный детский хор беззвучно пел славословие кока-коле. Я знала слова. Это была старая реклама, которую опять стали крутить неизвестно зачем. И все-таки я решила проведать Элис, подумав, что никак не отреагировать будет просто невежливо.
Элис стояла в кухне с двумя половинками тарелки в руках.
– Уронила, – сказала она с какой-то особенной, почти торжествующей улыбкой, словно это было большое достижение.
– Обидно, – сказала я.
– Ничего страшного. Они продаются за доллар девяносто восемь центов в ближайшем супермаркете. Можно в любой момент купить точно такую же.
– Ну тогда все в порядке, – сказала я.
– Вы так думаете?
Она продолжала сжимать в руках половинки тарелки в форме двух идеальных полумесяцев. Через какое-то время она уронила их снова.
– Простите, – сказала она. – Простите. Идите, пожалуйста, в комнату смотреть телевизор. Со мной все нормально.
Она повернулась и вышла во двор через заднюю дверь, захлопнувшуюся за ней с хрупким алюминиевым звуком.
Я наклонилась и начала подбирать осколки. На этот раз тарелка разбилась на много толстых треугольных черепков. Я выбросила их все в пакет с мусором. Мне не хотелось, чтобы они раскрошились на еще более мелкие кусочки. Какое-то время я стояла в опустевшей тихой кухне, испытывая только одно желание – чтобы Бобби с Джонатаном поскорее вернулись домой. Я почти уже собралась снова отправиться в гостиную и усесться перед телевизором, как мне было сказано, но в последний момент все-таки передумала. Я решила выйти к Элис и еще раз неназойливо предложить ей свою помощь. В конце концов я действительно была всего лишь гостьей.
Я открыла дверь и ступила в прямоугольник фонарного света. В небе сияли звезды, которых не смогли затмить даже огни жилого комплекса. Задний дворик был совсем крошечным. Просто небольшой островок травы с клумбой и двумя шезлонгами, окруженный стеной из необожженного кирпича. Элис стояла возле клумбы, спиной к дому. Обеими руками она держалась за голову, раскачиваясь из стороны в сторону. Как раз когда я сделала шаг в ее направлении, она издала что-то вроде стона, обратившегося в долгий свистящий выдох. Потом вырвала у себя клок волос. Я услышала характерный скользкий звук.
– Элис! – сказала я.
Она повернулась, сжимая в кулаке вырванные волосы. Вьющаяся прядь около тридцати сантиметров длиной поблескивала в электрическом свете.
– Вам не нужно всего этого видеть, – сказала она. – Это не ваша жизнь. Идите в дом.
– Может быть, я все-таки могла бы что-то сделать для вас? – спросила я.
Она рассмеялась.
– Да, дорогая. Пожалуйста, сбегайте в супермаркет за новой тарелкой. И новым мужем.
Мы стояли друг против друга. Наверное, она ожидала, что я обиженно вернусь в гостиную. Но я не сделала этого из духа противоречия. Может быть, потому, что я действительно чувствовала себя обиженной.
Минуту спустя она взглянула на вырванный клок волос.
– Вот все, что у меня есть, – сказала она.
Я промолчала, не сдвинувшись с места.
– Я не хотела бы, чтобы мальчики видели меня в таком виде, – сказала она. – Особенно Джонатан. Он этого просто не вынесет.
– Не беспокойтесь, – сказала я.
– Однако я беспокоюсь. Вы – другое дело. Вы фактически только такой меня и знаете. Но вы – это другое. В конце концов ведь это естественно, да?
– Да, – сказала я. – Конечно.
Она подняла свободную руку и снова вцепилась себе в волосы. Я схватила ее за запястье.
– Не надо, – сказала я. – Не нужно так.
Я никогда бы не подумала, что осмелюсь до нее дотронуться.
– Не надо? – переспросила она. – Не надо?
– Нет, – сказала я.
Она вздохнула. Я продолжала сжимать ее кисть. Я держала крепко. Какая-то часть моего существа ждала следующего шага Элис, другая – прислушивалась к растущему во мне ребенку, с которым я была связана сложными взаимопереплетениями любви и ненависти. В моей голове тысячи детей пели о кока-коле – громко и четко, как в телевизоре.
– Понимаете, я больше, чем это, – сказала она. – Как и все люди. Нет, не то. Человечество тут ни при чем! Я говорю о себе, мне себя жалко. Даже Нед тут ни при чем. Я больше, чем это. И как нам теперь быть с бедным Недом? Что делать, чтобы не превратиться в посмешище?
– Вы не посмешище, – сказала я.
– Я не нуждаюсь в вашем снисхождении. Хотите знать один секрет?
Я ничего не ответила. Я продолжала держать ее за тонкое запястье.
– Я собиралась уйти от Неда, – сказала она. – Я уже решила. Я думала, как лучше ему об этом сказать, а тут он упал и умер по дороге к почтовому ящику.
– О господи, – пробормотала я и опять замолчала, не зная, что еще добавить.
– Самое смешное, что я собиралась от него уйти все последние тридцать лет. Я только не понимала, как и что я буду делать. Я разучилась жить одна. И потом, наш дом, тот кливлендский дом, всегда казался мне таким вечным.
– Но ведь вы же могли выгнать его, – сказала я.
– Но что бы я делала в Кливленде одна? Это жуткое место. А потом я думала: “Если я уйду, у меня уже никогда не будет этой кухни, этих тарелок, так удобно стоящих в угловом шкафчике, не будет этого света по утрам”. Я кое-как могла представить себе вещи более общего порядка: одинокие ночи, хождение на работу. Но с чем мне действительно трудно было расстаться, так это вот с такими мелочами. А потом пора было готовить обед, и незаметно проходил еще один день.
– На самом деле то, что вы не ушли, вызывает у меня только уважение, – сказала я. – Мой отец нас бросил, и, честно говоря, я до сих пор от этого не вполне оправилась.
– А я всегда считала, что это просто трусость, – сказала она. – Я терроризировала Джонатана, потому что мне хотелось, чтобы хоть он был со мной, и когда я увидела, что он влюбляется в Бобби, я попыталась их развести. А то, что Нед большую часть времени проводил в своем кинотеатре, меня вполне устраивало, поскольку, как вы, наверное, сами догадываетесь, мы не слишком подходили друг другу в сексуальном смысле. Романы на стороне были не по его части. Он просто спрятался в своих фильмах. А теперь я уже старая, Нед умер, а бедный Джонатан совсем запутался.
Я заметила самолет, беззвучно плывущий над нашими головами.
– Мне нечего сказать, – призналась я в конце концов.
– А что здесь скажешь? Вы очень сильно давите. У меня пальцы немеют.
– Простите.
Я отпустила ее, и вдруг, к моему удивлению, она сама взяла меня за руку.
– Мы не подруги, – сказала она. – И даже не особенно нравимся друг другу. Наверное, это хорошо. Со знакомыми такой разговор был бы невозможен. Спасибо, что вы не убежали.
– Только, ради бога, не надо сейчас ничего больше говорить, – сказала я с внезапной горячностью в голосе. – Если вы сейчас начнете меня благодарить, мы завтра вообще не сможем смотреть друг на друга. Любой на моем месте поступил бы так же.
– Но вы здесь, – сказала она. – Вы пролетели две тысячи миль, чтобы быть сейчас рядом со мной. Вот за это я вам и благодарна.
– Это все ерунда, – сказала я.
– Нет, это не ерунда.
– Ну, – сказала я, и мы обе сконфуженно умолкли, держась за руки, как оробевшие подростки на свидании.
Прошло около минуты, а потом Элис сказала:
– У меня к вам одна просьба. Возможно, она покажется вам странной.
– Да?
– Вы не могли бы меня обнять? Только очень крепко. Изо всех сил.
– Обнять?
– Да, – ответила она. – Пожалуйста.
Я неловко обхватила ее за плечи. Я не могла ей отказать – для этого я слишком плохо ее знала. Я почувствовала сухой запах ее волос.
– Пожалуйста, как можно крепче, – попросила она. – Не надо со мной церемониться. Не бойтесь. Я хочу, чтобы меня последний раз в жизни обняли не нежничая.
Я сделала глубокий вдох и прижала ее к себе. Я ощутила ее небольшие груди в бюстгальтере, ее ребра, позвоночник. Хребет у нее был, теперь я в этом не сомневалась.
– Хорошо, – сказала она. – Еще сильнее.
Я свела руки в борцовский замок и сжимала ее до тех пор, пока не услышала, что она начала хватать ртом воздух, чтобы вздохнуть. Она тоже обняла меня.
– Господи, – прошептала она. – Еще крепче. Только не отпускайте.
Мы стояли обнявшись, когда я услышала, что к дому подъехала машина.
– Ребята вернулись, – сказала я, ослабляя хватку.
– Ой, нет, – прошептала она. – Я еще не готова.
Я услышала, как открылась входная дверь. Спрятаться было негде. Двор был окружен стеной, за которой торчали дома, как две капли воды похожие на дом Элис.
– Идемте, – сказала я и за руку потащила ее в самый дальний и хуже всего освещенный угол двора. – Просто постойте здесь, – сказала я, подведя ее к самой стене.
Я услышала, как Джонатан зовет мать. В окне вспыхнул свет.
– Я ведь не плачу? – спросила Элис. – Не плачу?
– Нет. Стойте здесь, – сказала я и встала перед ней, чтобы заслонить ее от света.
Вскоре открылась задняя дверь, и на пороге возник темный силуэт Бобби.
– Клэр! – позвал он. – Элис!
– У нас все нормально, Бобби, – отозвалась я. – Возвращайся в дом. Мы сейчас придем.
– В чем дело? – спросил он. – Что-то случилось?
– О, только не позволяйте ему подходить ближе, – прошептала Элис.
– Ничего не случилось, милый, – сказала я. – Все хорошо. Пожалуйста, иди в дом.
– В чем дело?
Он сошел на траву и остановился в нескольких шагах от нас, уперев в бедра сжатые кулаки, как сердитый отец. Я испытала к нему самую сильную неприязнь за все время нашего знакомства.
– Что происходит? – спросил он.
К этому времени Элис начала плакать – от горя и унижения, – долгие спазматические всхлипы, вырывающиеся из нее с резким, сухим присвистом.
– Это Элис? – спросил Бобби.
– А кто же еще? – сказала я. – Иди в дом.
Он приблизился к нам.
– Элис? – сказал он таким тоном, словно был не вполне уверен, что это она.
Я положила руки ей на плечи. Я не обнимала ее. Я просто прикоснулась к ней, чтобы она не чувствовала себя окончательно брошенной.
– О Элис, – сказал он. – Я так вам сочувствую. Все это так ужасно. О господи, это так ужасно…
– Ты не сделал… – вот все, что смогла выдавить из себя Элис.
Бобби шумно вздохнул и тоже заплакал. Я едва сдержалась, чтобы не съездить ему по физиономии. Как он смеет раскисать в такой момент? Я даже замахнулась. Мне давно хотелось сделать что-нибудь в этом роде. Но моя рука замерла на полдороге и, следуя по линии наименьшего сопротивления, удобно легла ему на спину. Чтобы поступить иначе, требовались героическая твердость и самоуверенность, которыми я не обладала. Никакого внятного плана действий у меня не было. Бобби сотрясался от рыданий; его дрожь пронзила меня, как электрошок. Я снова увидела отца – четко и ясно, как на фотографии. Вот он, красивый, нахальный, в зимнем пальто. Одной рукой я касалась Элис, другой – Бобби. Потом, так же ясно, как отца, я увидела мать: раздраженную, подтянутую, стареющую, в своем красном пиджаке с квадратными плечами. Я увидела Неда, как будто знала его всю жизнь, – вот он, выпихнутый из дома недовольной женой, сидит в своем кинотеатре среди тающей публики, мечтая о Фей Данауэй и Элизабет Тейлор.
Мои руки лежали на Бобби и Элис. И тут я, не желая больше ни под кого подлаживаться, откинула голову назад и засмеялась. Смешного было мало, но я смеялась. Я понимала, что это нехорошо – хохотать в такой момент, но все зашло как-то уж слишком далеко. Я решила, что не буду смущаться, и не смущалась. Я продолжала хохотать. Отсутствие реальных поводов для смеха, кажется, только еще сильнее меня раззадоривало.
Потом я почувствовала, что кто-то полувопросительно трогает меня за плечо. Я оглянулась и увидела Джонатана, боязливо и вместе с тем страстно просящегося в наш круг. Я потеснилась, чтобы он мог поместиться между мной и Бобби, и протянула руку так, чтобы касаться их обоих. Я продолжала хохотать, чувствуя, как во мне начинает подниматься какая-то тяжесть, что-то большое и вязкое, как ком теста, что-то такое, что я проглотила настолько давно, что сама уже об этом забыла. Я смеялась над своим отцом – пьяным мальчишкой, измученным собственной приверженностью к безалаберности и хаосу. Я смеялась над своей суровой, склонной к патетике матерью. Я смеялась над мечтательным Недом, превратившимся в кучку пепла. Я смеялась над бесхарактерным Джонатаном, над Бобби и над собой, обрюхаченной на пятом десятке, но так и не разобравшейся до конца в своих чувствах. Я смеялась над Элис, оказавшейся в этом чудовищном доме посреди пустыни только потому, что не могла помыслить себя без углового шкафчика. Я смеялась над всем пустым и ничтожным.
Мы проехали через семь штатов. Клэр тошнило в каждом. В первый раз – на южной оконечности Большого каньона, когда она, бледная и напряженная, стояла около невостребованного телескопа, глядя вниз сквозь темные очки. И вот в тот момент, когда Бобби, вцепившись в загородку, выкрикивал что-то по поводу головокружительной бездны, Клэр тронула меня за локоть и еле слышно сказала:
– Милый, мне кажется, я этого не вынесу.
– Чего этого?
– Вот всего этого. – Она махнула рукой в сторону пропасти. – Всей этой красоты и величия. Это для меня слишком.
Я стоял рядом, и, хотя утро было тихим, мне захотелось заслонить ее от ветра, которым, казалось, была чревата огромность каньона. Солнце только-только взошло. Слепящие золотые лучи, отражаясь от скал, тонули в дрожащем полупрозрачном озере алеющей тьмы, казавшейся бездонной. Бобби в экстазе прыгал у загородки, обхватив себя руками и потрясенно постанывая.
– Ничего, – сказал я Клэр. – Расслабься. Еще немножко посмотрим и поедем завтракать.
При слове “завтракать” Клэр согнулась пополам и, чтобы не упасть, схватилась за телескоп, который, скрипнув, повернулся вверх, уставившись в ярко-розовый разрыв облаков. Она открыла рот, но ее не вырвало. Одинокая нитка слюны, сверкая, повисла в воздухе.
Я взял ее за плечи.
– Родная, что с тобой? Тебе плохо?
– Слишком красиво, черт побери, – сказала она. – Отведи меня в машину.
– Подожди, я позову Бобби.
– Не нужно, – сказала она. – Не мешай ему. Видишь, он вроде как в трансе.
Похоже, она была права. Бобби, прекратив к тому времени свои экстатические прыжки, замер, держась обеими руками за перила, как капитан корабля во время шторма. В отличие от нас с Клэр он не стеснялся проявлять свои чувства – никаких тормозов у него тут не было.
Я помог Клэр забраться в наш взятый напрокат “шевроле”. Со смешанным чувством иронии и любопытства мы согласились на предложение Бобби поехать из Аризоны в Нью-Йорк на машине. Это было первое утро нашего путешествия. Мы стартовали от дома моей матери в три часа ночи, чтобы уже к рассвету добраться до Большого каньона. За последующие пять суток мы пересекли Скалистые горы и Великие равнины, отдали дань уважения огайским мертвецам и купили специальные сосуды для смешивания коктейлей в Пенсильвании. Больше всех радовался этой поездке Бобби; он в основном и сидел за рулем. По его настоятельным требованиям мы останавливались у каждого магазинчика, рекламировавшего “домашний джем” или “товары ручного промысла”, которые в трех случаях из четырех оказывались изготовленными где-нибудь в Азии. Пользуясь моей кредитной карточкой, он накупил кассет больше чем на сотню долларов: “Роллинг стоунз”, Дэвид Боуи, Брюс Спрингстин. “Born to Run”[46] он ставил до тех пор, пока озверевшая Клэр не выбросила эту кассету из окна при подъезде к Сандаски.
Я усадил ее на переднее сиденье. В машине стоял чистый прорезиненный запах, и Клэр сделала глубокий вдох, как будто этот дистиллированный воздух мог вернуть ее к жизни.
– Спасибо, солнышко, – сказала она. – А теперь иди. Любуйся Большим каньоном.
– Нет, я побуду с тобой.
– И ты думаешь, я позволю тебе просидеть в этой дурацкой жестянке, вместо того чтобы наслаждаться видами? Иди. Я тебя умоляю.
И я ушел и встал рядом с Бобби. В такую рань, да еще в межсезонье на смотровой площадке, кроме нас, никого не было. На узкой полоске красноватой земли по ту сторону ограды поблескивал скомканный бумажный стаканчик. Холодный утренний свет омывал наши лица.
– Поразительно, – сказал я.
Бобби повернул голову и посмотрел на меня. Говорить он не мог и, наверное, предпочел бы, чтобы и я помолчал. Но его вежливость никогда ему не изменяла.
– Угу.
– Все равно оказываешься к этому не готов, – сказал я. – Это так растиражировано на всех этих подносах, кухонных полотенцах и прочем, что кажется, и оригинал должен быть чем-то вроде кича.
– Угу.
– Клэр вообще в нокауте. Мне пришлось отвести ее в машину.
– Мм.
Он обнял меня за плечи – потому что любил и потому что безумно хотел, чтобы я заткнулся. Я обхватил его за талию. Я чувствовал его запах и его объемистую знакомую плоть. Мы смотрели, как встает солнце. Бобби был теплым и большим. В его голове кружились мысли, одновременно знакомые и совершенно неведомые. На его запястье по-прежнему темнело каштановое родимое пятно. Клэр сидела в машине, оглушенная этой невероятной красотой. Я подумал, что никогда не любил никого в жизни, кроме своих родителей и вот этих двух людей. Возможно, мы просто не способны полностью оправиться от наших первых влюбленностей. Возможно, в свойственной юности расточительности мы легко и чуть ли не произвольно раздариваем наши привязанности, безосновательно полагая, что у нас всегда будет что еще предложить.
На следующее утро Клэр снова было дурно. На этот раз на Пайкс-Пик.
– Наверное, у меня аллергия на национальные достопримечательности, – сказала она.
Мы довели ее до туалета на бензозаправочной станции и ждали почти полчаса. Наконец она появилась – бледная, с неестественно прямой спиной, в темных очках и с заново накрашенными темно-красными губами. Она была похожа на престарелую кинозвезду. За ней высились снежные громады гор.
– Милая, – сказал я, – может, поедем прямо в Денвер и посадим тебя на самолет?
– Нет, – ответила она. – Я думаю, со мной ничего страшного. Ведь вчера же я пришла в себя, правда? Наверное, это просто какой-нибудь легкий вирус.
Она и в самом деле повеселела часам к десяти. Ее щеки вновь порозовели, и она перестала казаться такой скованно-напряженной.
Мы проезжали затянутые первой прозрачной зеленью поля и луга, за которыми виднелись горы, поросшие соснами. Это был ласковый, широко распахнутый пейзаж, начисто лишенный оттенка тревожности. Я подозревал, что севернее местность должна быть суровей, горы – зазубренней и что, если оказаться там слишком далеко от дороги, можно так и пропасть, навсегда затерявшись в бескрайних просторах между землей и небом. А тут, в центре Колорадо, нас окружала только вот такая воздушная и совсем не страшная красота. Здесь были холмы и пастбища. Здесь были серебристые ручьи, бегущие вдоль шоссе среди темно-шоколадных камней. Это был добрый, плодородный край. Он умилял, но не менял вас, не угрожал разбить ваше сердце.
Мы провели на колесах весь день и еще до темноты были в Небраске. По дороге Клэр читала “Вог”, “Интервью” и “Роллинг стоун”.
– Знаете, что самое замечательное в автомобильных путешествиях? – сказала она. – Вот эта узаконенная возможность часами читать всякие глупые журналы. Любоваться видами можно всегда, виды всюду есть. Но, не испытывая стыда, прочитать весь “Интервью” – это действительно редкость.
Мы переночевали в мотеле в пятидесяти милях к западу от Линкольна и, едва рассвело, снова тронулись в путь. В то утро Клэр почти не мутило. Мы вошли в убаюкивающий ритм дороги, чтения, еды и слушанья музыки. За окнами мелькали сельскохозяйственные угодья Небраски, Айовы и Иллинойса. Чтобы почувствовать, что такое Америка, нужно проехать через Великие равнины. Отличительными особенностями этой страны являются вовсе не потоки машин и витрины, ломящиеся от изобилия товаров, а вот такие пронизанные ветром безлюдные пространства, лишь немного недотягивающие до полной потусторонности – горизонт никогда не бывает совсем пустым. Солнце вспыхивает то на далекой водонапорной или силосной башне, то на рекламном щите, то на жестяной крыше какой-нибудь времянки. Через каждые двадцать-тридцать миль проезжаешь очередной городок, продолжающий существовать лишь потому, что его когда-то построили и тем самым обрекли на существование. В некоторых из этих городков мы останавливались перекусить в надежде на домашние картофельные лепешки или пирожки, испеченные за час до нашего приезда женами ресторанных владельцев, но еда неизменно оказывалась безвкусной – либо едва оттаявшей, либо подогретой в микроволновой печи. Мимо пролетали засеянные, но все еще пустые поля – безграничные просторы черной пахотной земли, обращенной к сырому небу. Клэр читала нам из сборника рассказов Фланнери О’Коннор. Растущие кучи оберток и пустых бутылок придавали нашему автомобилю все более и более непрезентабельный вид.
Добравшись поздним вечером до Индианы, мы уже почти полностью выпали из нашей прошлой жизни и потеряли ощущение будущего – казалось, мы всегда ехали и всегда будем ехать по этой бесконечной равнине среди полей и лугов. В этом кошмар и привлекательность долгого путешествия. Вы с поразительной быстротой теряете связь со своим прошлым. Думаю, что после двух недель в космосе астронавт уже и сам не вполне уверен в своем земном происхождении, а через полгода ему или ей и вовсе не обязательно возвращаться на землю.
На следующий день мы проехали через Кливленд. Клэр опять было нехорошо – хуже, чем в Небраске, но чуть лучше, чем на Пайкс-Пик. Однако к одиннадцати часам утра, когда мы миновали знак с надписью “Кливленд”, она более или менее пришла в себя.
– Кливленд, – сказала она. – Никогда не думала, что окажусь в таком экзотическом месте!
При въезде в город нас с Бобби охватило томительное нервное возбуждение. Мы указывали друг другу на здания и шутили по поводу их высоты. Когда-то они казались такими огромными! Миновав железобетонный хаос центра, мы сделали привычный поворот. Наш маршрут был коротким. Сначала мы проехали мимо новой автостоянки – шестиэтажного комплекса из кирпича и бетона, выросшего на том месте, где когда-то находился отцовский кинотеатр. Автостоянка представляла собой многоярусное строение из наклонных плоскостей с синей неоновой стрелой, указывающей в сторону центрального входа. Стрела – вряд ли умышленно – получилась красивой. Это бесхитростное, сугубо функциональное сооружение, казалось, простоит сотни лет. Кинотеатр отца, построенный в годы Депрессии, был сложен из желтых кирпичей (кладкой в “елочку”) с дешевым орнаментом и алюминиевой волной, бегущей по верхней части стены. Даже совсем еще новый, он должен был казаться временным скромным памятником трудным временам и человеческому энтузиазму, вступившему в неравную схватку с забвением. Гигантское здание для парковки, лишенное всякой романтичности, было твердым и гладким, как таракан.
– Ну вот и все, папа, – сказал я. – Покойся с миром!
Я сумел произнести эти слова резковато-ироническим тоном, потому что не хотел выглядеть слишком расчувствовавшимся в столь очевидный момент. Сам я ничего не имел против сентиментальности, но мне не хотелось выступать в роли энергетического вампира. Тем более что снос кинотеатра меня не особенно огорчал. Я испытывал смутное чувство стыда, одиночества и физиологической радости просто оттого, что выжил и попал в будущее. Даже самый отчаянный противник перемен не мог бы оспаривать тот факт, что эта часть города в целом улучшилась. Всюду поблескивали золотыми буквами вывески новых ресторанов, а на месте усопшего семейного магазинчика, когда-то торговавшего унылой старомодной одеждой и безвкусной бижутерией, теперь располагался супермаркет известной фирмы.
Мы проехали мимо моего бывшего дома, выглядевшего, надо сказать, просто замечательно. Новые хозяева покрасили его в хвойно-зеленый цвет и поменяли крышу. Над бывшей спальней родителей часть потолка была стеклянной. Я хорошо представлял себе, как выглядят теперь наши комнаты: стены, наверное, выкрашены в белый цвет, дубовый пол без ковра. Картины, немного кожаной мебели.
– Черт возьми, – сказал Бобби. – Ты посмотри, что они с ним сделали!
– По-моему, здорово! – отозвался я. – Не останавливайся. Он уже не наш. Даже не думай звонить в дверь и проситься заглянуть внутрь.
– Я и не собирался, – сказал он, хотя, уверен, без меня он именно так бы и поступил. Бобби не умел оставлять вещи в покое.
Нашей последней остановкой было кладбище. Сначала мы проехали мимо низкой каменной стены с надписью “Вудлон” витиеватыми буквами из кованого железа. Последняя буква была отбита и присутствовала лишь в виде бледного отпечатка на камне. Проехав по узкой извилистой улочке мимо одинаковых домов, стоявших группками по три, мы остановились на пятачке, где когда-то находился сгоревший дом Бобби. Хотя пожар был двадцать лет назад и площадку, на которой стоял дом, давно разровняли бульдозером, тут так ничего и не построили. Работы по реконструкции до этой части города не дошли. Местные жители аннексировали этот участок без составления формального акта о купле-продаже. Обнесенный забором маленький садик был готов к весенним посадкам, в некошеной траве ржавели качели. Похоже, бывшая собственность Морроу сделалась чем-то вроде публичного парка на окраине Кливленда, перейдя к тем, кто и поныне жил в окрестных дешевых жилищах с гипсовыми гномами и кормушками для птиц на газонах. Я представил себе, как они собираются здесь по вечерам – дети качаются на скрипучих качелях, женщины сажают семена подсолнуха и обсуждают последние новости. Это было немножко противозаконно – вот так неофициально присвоить освободившийся участок, – но, чтобы завладеть им теперь, пришлось бы вступить в борьбу с этими не слишком преуспевающими людьми, уже кое-как приспособившимися за ним ухаживать. Тот, кто сровнял бы с землей их маленькое хозяйство и построил здесь свой дом, поневоле оказался бы в роли захватчика и колонизатора. И земля бы просто затаилась, выжидая, пока и от нового дома ничего не останется. Эти окраинные четверть акра как бы вновь вернулись в свое более дикое состояние, и их нельзя уже было одомашнить без войны, неизбежно запятнавшей бы руки победителя.
– Вот здесь он стоял, – сказал Бобби.
Клэр растерянно озиралась по сторонам. По-видимому, она все-таки ожидала чего-то другого, чуть менее ординарного, хотя мы сделали все от нас зависящее, чтобы ее подготовить.
Мы вылезли из машины на островок голой земли под потрясенным взглядом рыжеволосого карапуза, ковырявшегося в пыли столовой ложкой, а теперь ошарашенно следящего за нами с широко разинутым ртом.
– Вот здесь была входная дверь, – сказал Бобби, – тут – гостиная. Там – кухня.
Какое-то время мы стояли в этом фантомном доме на залитой солнцем голой земле. Клэр наклонилась и подняла пластмассового бежевого солдатика с базукой.
– Тут был подвал, – сказал Бобби, – а может, вон там.
Мы перелезли через овраг, отделявший участок от кладбища. По дну оврага бежал коричневый ручеек талой воды. Бобби быстро взглянул на ангела, венчавшего одно из надгробий, самый высокий памятник в этом углу кладбища. Он стоял на цыпочках, чуть подавшись вперед, с высоко поднятыми тонкими руками. В его позе было скорее что-то экстатичное, нежели умиротворенное, хотя едва ли скульптор хотел добиться этого выражения торжествующей сексуальности.
– Тут раньше был забор, – сказал Бобби, словно оправдываясь. – Наш задний двор все-таки не был таким открытым.
Я вспомнил забор Морроу и как ангел парил над ним, белея сквозь ветки.
– Мм, – сказала Клэр.
С тех пор как мы въехали в Кливленд, она заметно притихла. О чем она думала, трудно было сказать.
Бобби провел нас прямо к могилам своих родных. Ряды плит, как волны, накатывали метров на сто пятьдесят, а дальше опять тянулось нетронутое поле зеленой травы, всегда готовое принять новых постояльцев, тех, кто на сегодняшний день был еще жив.
– Вот, – сказал Бобби.
У его отца, матери и брата были одинаковые гранитные надгробья из поблескивающего темно-серого, как будто мокрого камня. На них были выбиты только имена и даты. Мы молчали. Бобби смотрел на могилы с искренним, почти безличным почтением экскурсанта, посетившего святыню. Период его траура окончился, и он покинул пространство, в котором неотменяемо продолжалась кончина его семьи. Они, все трое, уплыли куда-то, оставив его здесь. Спустя какое-то время он сказал:
– Иногда я думаю, может, нужно было еще что-то написать на этих плитах. А то видно, что это родственники, а больше ничего.
– Что написать? Что ты имеешь в виду? – спросил я.
– Не знаю, – сказал он. – Что-нибудь. Бог его знает.
Я заметил, что Клэр смотрит на Бобби с плохо скрываемым удивлением. Думаю, она до сих пор до конца не осознавала, что у него тоже есть прошлое, своя история потерь и великих стремлений. Он просто представлялся ей чудаком с кучей нереализованных возможностей – она фактически считала его своим творением. Подобно тому как гипнотизер видит в человеке, с которым работает, лишь поле для засевания своими установками, Клэр видела в Бобби объект, чей успех или провал связан исключительно с ней. Она была той самой – единственной – женщиной, с которой он спал. Она его стригла, подбирала ему одежду. Возможно, что-то похожее бывало в прошлом, когда невеста попадала в дом мужа столь юной и несформированной, что его склонности и привычки автоматически передавались ей, становясь неотделимыми от ее собственных. Клэр, игравшая в этой паре роль мужа, впервые увидела, что у Бобби есть какая-то своя жизнь вне сферы ее влияния. Обрадовало ее это или испугало, я не мог сказать.
Вскоре мы покинули кладбище. Было чувство, что следует сказать или сделать что-то еще, но умершие – трудная тема. Пожалуй, самое примечательное в них – неизменность их статуса. Они будут мертвы в том же самом смысле и через тысячу лет. Я все еще привыкал к этому в связи с моим собственным отцом. Пока он был жив, я всегда подсознательно исходил из подвижности наших отношений. Теперь возможность что-либо изменить была утрачена. Он навсегда унес ее с собой в печь крематория.
Мы опять сели в машину. Я дотронулся до двух серебряных колечек в ухе и, скосив глаза, поглядел вниз на свою одежду. На мне были ковбойские сапоги, черные джинсы и десять узких браслетов на запястье. Я мог путешествовать, менять работу, читать Тургенева. Мне по-прежнему были доступны все виды любви.
– Следующая остановка – город Нью-Йорк, – объявил Бобби, усевшись на водительское место. Выражение лица у него было не то чтобы угрюмое, а какое-то отсутствующее – как всегда, когда он сталкивался с чем-то печальным. Его голос терял ритмичность, лицевые мускулы распускались. Я никогда ни у кого не видел ничего похожего. Бобби словно и в самом деле уходил куда-то. В такие минуты казалось: ткнешь его иголкой, и она пройдет лишнюю пару миллиметров, прежде чем он закричит. При этом он и держался, и говорил как обычно. Но что-то пропадало, что-то живое гасло. Бобби становился сонным и заторможенным. Увидев его в таком состоянии, тот, кто его хуже знал, наверное, решил бы, что он просто туповат.
Я поинтересовался, не хочет ли он заглянуть в булочную – поздороваться со своей прежней начальницей; но он отказался. Он сказал, что уже слишком поздно, словно мы должны были поспеть в Нью-Йорк к назначенному часу. Я потрепал его по плечу, когда мы выезжали на автостраду. Думаю, мы оба были раздавлены Кливлендом – его заурядностью, его скромными переменами к лучшему. Возможно, кто-то испытывает более определенные эмоции при посещении родных мест – скажем, тот, кто вырвался из промышленных трущоб или, наоборот, низвергся вниз с заоблачных высот богатства и счастья. Возможно, он с большим правом может сказать: тогда я был там, сегодня я где-то еще.
Весь следующий час мы молчали. Клэр выглядела настолько отрешенной, что я даже поинтересовался, как она себя чувствует, на что она раздраженно ответила: “Нормально”. Мы ехали по Пенсильвании, раскручивающейся перед нами как бесконечный бумажный рулон. Промелькивали белые сельскохозяйственные постройки и округлые холмы. Мы продвигались вперед словно в небольшой капсуле беспричинной тоски. Когда мы проезжали мимо щита с рекламой “Попкорн Джей-Ди”, Бобби неожиданно сказал:
– Я вот все думаю: вам бы не хотелось когда-нибудь переселиться за город? Купить дом и всем вместе там типа жить?
– В смысле втроем? – спросил я.
– Ага.
– Коммуны больше не в моде, – сказала Клэр.
– А мы бы и не были коммуной. Ведь мы вроде как семья. Вам не кажется?
– Мне кажется, – сказал я.
– А мне нет, – сказала Клэр. – Ничего общего.
– Нравится тебе это или нет, – сказал ей Бобби, – но теперь уже слишком поздно давать задний ход.
– Останови машину, – тихо сказала Клэр.
– Что? Почему?
– Тебе нехорошо?
– Притормози. Останови машину.
Бобби съехал на обочину, думая, что ее снова тошнит. Мы были в буквальном смысле нигде, между незасеянными полями в сорняках и пожнивных остатках. Впереди у поворота поблескивал знак “Тексако”.
– Милая, – сказал я, – что с тобой?
Она распахнула дверь еще до того, как машина полностью остановилась. Но вместо того чтобы высунуться блевать, вдруг выпрыгнула на дорогу и решительным шагом двинулась вперед по краю шоссе вдоль придорожного кустарника. Мы с Бобби растерянно глядели ей вслед.
– Что с ней? – спросил я его.
– Понятия не имею.
– Надо ее догнать.
Мы вылезли из машины и побежали за ней. Мимо нас, подняв смерч мусора и гравийной пыли, прогрохотал восемнадцатиколесный грузовик.
– Эй, – сказал Бобби, тронув ее за локоть. – Что происходит?
– Отстаньте от меня, – сказала она. – Я вас очень прошу: возвращайтесь в машину и оставьте меня в покое.
Может быть, она и вправду неожиданно для самой себя решила уйти от нас? Может быть, она решила добираться в Нью-Йорк на попутках или начать странствовать по стране, останавливаясь в маленьких провинциальных отелях, устраиваясь то тут, то там официанткой? Я сам иногда мечтал о чем-то подобном.
– Клэр, – позвал я. – Клэр!
Я надеялся, что она придет в себя просто от звука моего голоса. Ведь я был ее другом, причем самым близким. Она обернулась. Ее лицо было темным от бешенства.
– Оставьте меня в покое, – повторила она. – Убирайтесь. Оба.
– Что случилось? – спросил Бобби. – Ты что, правда заболела?
– Да, – сказала она.
Чтобы избавиться от нашего преследования, она свернула с дороги и пошла по плоской известковой земле. Я заметил несколько рваных покрышек и расплющенный труп енота, мумифицированный прошедшими сезонами. Мы бросились за ней, заходя с флангов.
– Клэр, – сказал я, – в чем дело? Что происходит, в конце-то концов?
– Я беременна, – прошипела она. – Довольны?
– Беременна?
– У нас будет ребенок? – спросил Бобби.
– Заткнись, – сказала она. – Будь добр, заткнись, пожалуйста. Я не буду рожать, ясно?
– Будешь.
– Нет. О, дьявол! Ему уже три месяца. Со мной никогда еще не бывало такого по утрам. В прошлый раз я приняла меры до того, как все это началось.
– Но ты же хочешь ребенка, – сказал Бобби.
– Нет. Я… не знаю. Это просто лень и глупость.
– Но ведь это же замечательно. Мы все втроем будем его растить.
– Ты просто спятил. Ты сам-то понимаешь, что несешь?
– Ребенок! – сказал мне Бобби. – Вот это да! У нас будет ребенок.
– У нас никого не будет! – заявила Клэр. – Я, может быть, рожу. А может, и нет.
– Милая, ты серьезно? – спросил я.
– Абсолютно. Абсолютно серьезно.
Мы стояли посреди пустого поля. Впереди не было ничего, кроме полосы деревьев бетонного цвета, за которыми начиналось еще одно поле. Тем не менее Клэр снова двинулась вперед, словно там, за горизонтом, ее ожидали ответы на все вопросы. Солнце едва пробивалось сквозь размазню облаков.
– Клэр, – позвал Бобби, – подожди.
Она остановилась, оглянулась и, кажется, впервые увидела, что находится бог знает где и идти, в сущности, некуда.
– Я так не могу, – сказала она. – Я должна любить кого-то одного либо растить ребенка сама.
– Ты просто испугалась, – сказал Бобби.
– Если бы! На самом деле я разозлилась. Я вообще уже ничего не понимаю. Я чувствую себя последней дурой! Что мы будем делать? Запишемся на курсы молодых родителей? Все втроем?
– Хорошая мысль, – сказал я. – Почему бы нет?
– Ты зря думаешь, что я настолько экстравагантна, – сказала она. – Это у меня просто волосы такие.
Она взглянула на Бобби, потом на меня. С вызовом и одновременно с мольбой в глазах. Ей было сорок лет. Она была беременна и влюблена в нас обоих. Думаю, что больше всего ее угнетала именно несуразность ситуации, в которой она оказалась. Как и большинство из нас, она с детства верила, что любовь придает жизни строй и лад.
– Не бойся, – сказал я.
Мы с Бобби стояли перед ней совершенно потерянные. У нас не было ни дома, ни мыслей, как быть и что делать с этой мучительной любовью, выламывающейся из всех общепринятых рамок. За нашими спинами с ревом проносились машины. Грузовик просигналил своим чудовищным океанским гудком. Клэр раздраженно мотнула головой и, не придумав ничего лучшего, снова зашагала вперед, взяв курс на бледные обнаженные деревья.