Донька*

Моя сестра Лена была старше меня, и, когда я был еще ребенком, за нею ухаживало уже несколько молодых людей. Я называл их Ленкиными женихами и презирал за то, что они, располагая своим временем по собственному усмотрению, тратят его на такие пустяки, как хождение в гости к девчонке.

Одному из них все-таки удалось вырваться из мертвой зоны моего презрения, я перестал смотреть на него сверху вниз. Случилось это потому, что он привез Лене откуда-то с юга мартышку.

Отец сердился:

– Итальянский попрыгун!

Лена отвечала:

– Он путешествует по необходимости. Ему нужны впечатления.

– Мартышками он меня не подкупит, – продолжал сердиться отец.

– Это он меня хочет подкупить мартышкой, а не тебя. Он хочет жениться на мне. Ропалло! – мечтательно пропела она, как бы примеряя на себя эту фамилию. – Елена Ро-пал-ло!

– В Италии даже у нищих и жуликов благозвучные фамилии. Это свойство языка, – сказал отец.

– Он не жулик, – обиделась за своего жениха Лена. – Он скульптор.

– Скульптор не он, а его отец. И не скульптор, а могильщик. У него возле Петропавловского кладбища мастерская памятников.

– Нет, он скульптор, – негодовала Лена, – он скульптор, он ваятель, он изваял из мрамора вакханку с виноградом, ее купили Макеевы.

– Макеевы купят что угодно, даже кочергу, если им скажут, что это вакханка.

Лена плакала.

– Не выдам за итальянского шарманщика с обезьяной, – кричал отец, терявший голову от женских слез, – слышишь, не выдам, так ему и скажи. Оставьте меня в покое!

* * *

Ропалло приходил к Лене тайно, и я ничего не имел против этого. Я очень любил обезьян; Ропаллина мартышка покорила и мое сердце.

Ее назвали Донькой. Доня по-украински значит «дочка».

Мама сказала:

– Дети, вы знаете: я обожаю животных. Но они распространяют грязь, глистов и заразу. Крысы переносят чуму.

Мама прервала свою речь, и глаза ее затуманились. Верно, она вспомнила, как ездила выпускать в Ингул[34] живую щуку, которую кухарка Саша купила, преступив приказание покупать только ту живность, которая уже безвозвратно погибла.

Мама продолжала:

– Во дворе – пожалуйста. Но я не потерплю животных в доме. У Доньки блохи. Она чешется, и блохи скачут по дому.

Лена подпрыгнула и закричала:

– Ропалло нельзя! Доньку нельзя! У Ропалло памятники, у Доньки блохи! Я утоплюсь!

И Донька осталась жить в комнатах.

За мамину брезгливость и равнодушие Донька платила ей постоянным нарушением табу. Она выпускала пух из подушек, смазывалась лампадным маслом, гоняла по крыше, как птица, и ее ловили рыболовными сетями. Наедине со мною Донька была спокойна и нежна, но при маме щипала меня и даже как-то укусила до крови. После этого она уселась на туе вне пределов досягаемости. Я грозил ей прутом, она показывала мне нос. Мама укорила ее в неблагодарности: она и маме показывала нос, страшно кривляясь и бранясь по-обезяньи:

– Чи-чи-чи-чи!

У Доньки портился характер. Из разговоров взрослых я узнал, что это происходит потому, что ей хочется замуж. Лене тоже хотелось замуж, и Ленин характер тоже стал неважным. Но если вспомнить, что мама ссорилась с отцом именно потому, что уже была замужем, то все запутывалось. Недаром говорят, что люди произошли от обезьян: и те и другие одинаково непостижимы.

И вот наступил вечер, когда отношения между мамой и Донькой обострились непоправимо. Мама, как всегда, очень долго куда-то собиралась, она была почти готова. Ее шиньон – мы называли его скальпом – был уже расчесан, и горничная Катя держала его в руках, как подносчик держит снаряд перед тем, как вложить его в замок артиллерийского орудия. Мама стояла в черном бархатном платье перед зеркалом и принимала модные в те времена позы женщины утомленной и разочарованной, но не без идеалов.

Мама надела скальп на голову.

Донька подкралась к ней сзади и вдруг, разогнувшись, как пружина, вспрыгнула ей на плечи, стащила с маминой головы шиньон и нахлобучила его на себя. Потом она дернула маму за настоящие волосы, те уж держались крепко. Тогда Донька сделала сальто-мортале и одним рывком всех своих четырех рук разорвала мамино черное бархатное платье от затылка до самого низа. Получилось так, что на маме задом наперед надето расстегнутое пальто.

Катя всхлипывала, а мама стояла бледная, безмолвная, потрясенная величием причиненного ей несчастья. Я схватил Доньку в охапку, убежал с нею и забаррикадировался в нашей детской Сумасшедшей комнате.

Гроза разразилась с невиданной силой, когда Лена возвратилась домой с нотной папкой в руках.

Выслушав все, что сказала мама, Лена ответила ей ледяным рыдающим голосом:

– Я не удивляюсь Доньке. На ее месте я разорвала бы не только платье, а весь этот дом от крыши до самого подвала.

И разорвала надвое свою нотную папку.

[12 июля 1945]

Солнечное затмение*

– Дети, – сказала мама, – вы сами видите, как нам всем тяжело. У тети Веры на фронте дядя Володя, у Анны Дмитриевны – Толя. И Юра на фронте. Не тревожьте меня понапрасну, не бегайте к реке. Вы можете утонуть. Не причиняйте мне лишнего беспокойства. Под Балашевским мостом видели дезертира. Он скрывается где-то в наших местах. Смотрите, как бы он вас не ограбил. Заклинаю вас: будьте осторожны!

Я спросил, что такое дезертир, и мама объяснила, что это слово иностранного происхождения, какого именно – она не помнит, потому что голова у нее теперь не тем занята, что все воюют с немцами, а есть люди, которые убежали с фронта или, даже не доехав до фронта, скрываются от полиции, что дезертиры – те же разбойники, и мы должны стараться не встретиться с ними у реки, где они прячутся.

– Почему же, – спросил Валя, – дезертиры непременно сидят у реки? Если все знают, что они у реки, так им плохо там прятаться: того и гляди – придут и схватят.

Тут мама заметила, что у Вали расцарапано колено, и потащила смазывать его йодом.

Лето еще не кончилось, стояла жара; на даче жгли сорную траву, и сладкий дым пластался по земле, а где-то горела степь; днем небо было подернуто мглой, ночью отсвечивало красным, и мне было страшно. С братом и другими мальчиками я еще храбрился, бегал с ними к реке и даже купался, нарушая запрет, но, когда оставался один, я не мог побороть робости, не уходил далеко от дома, нюхал воздух: все еще пахло гарью. На сердце у меня лежала тревога, не позволяла мне играть и бегать, как прежде, до войны.

Наступило 21 августа 1914 года, и дядя Саша раздал крестьянам и соседям закопченные стеклышки, а самые аккуратные – из-под фотографических негативов – дал нам, детям. Мы все были на улице и смотрели сквозь эти стекла на солнце и на деревья. Солнце казалось коричневым, деревьев не было видно. Затмение еще не наступило, и мама уже боялась, что коровы и собаки испугаются и начнут с перепугу бодать и кусать нас: она хотела загнать нас в сад, но дядя Саша пообещал ей защищать нас от коров.

Я совсем забыл, что стекло надо держать незакопченной стороной к глазам, и весь выпачкался. Мама взяла у меня стекло и сказала, что не отдаст его, пока я не умоюсь. Я побежал к кухне, а она была отдельно от дома, и стал умываться под умывальником, прибитым к столбу с фонарем, и мыло попало мне в глаза, а когда я промыл их наконец и открыл, я увидел перед собой худого и небритого человека в лохмотьях и новых сапогах. Я вскрикнул, а он протянул ко мне руку, словно успокаивая меня, и сказал:

– Не пугайся, хлопчик, пойди на кухню, попроси кусок хлеба и что еще, а то я дюже голодный, пойди, хлопчик, чего боишься.

Я вытер лицо платком и пошел на кухню, все время оглядываясь. Верно, я заразился этим от оборванца в новых сапогах: он тоже озирался по сторонам, будто боялся, что его увидит кто-нибудь, кроме меня. На кухне никого не было, – все разглядывали солнце на улице и слушали, что говорит дядя Саша. Я отрезал ломоть белого хлеба, взял несколько вареных картофелин, сырое яйцо, дыню и соли, и вынес их тому человеку и отдал их ему, а он поблагодарил меня, сказал, что век будет за меня молить Бога, и пошел – но не к калитке на улицу, а вниз, к реке. Я побежал за ним и крикнул, что калитка – вон там и он идет не туда.

Он посмотрел на меня, улыбаясь, но улыбка его не была веселой, и сказал, что пойдет к реке, перейдет реку вброд. Вдруг меня осенило, я понял, что это дезертир. У меня захолонуло сердце. А он остановился и посмотрел на солнце, заслонясь рукой. Солнце явно потемнело, и небо поблекло.

– Что это с солнцем? – спросил дезертир, и я, вспомнив слова дяди Саши, рассказал ему, что сегодня солнечное затмение, а бывает это, когда луна, этот спутник Земли, становится между Землей и Солнцем и затмевает его, что затмение будет полным и станет еще темней. Дезертир заметил, что это хорошо, что ему и надо, чтобы было темно, а то много людей ходит. Он пошарил в кармане, вынул оттуда настоящий заряженный винтовочный патрон и подарил его мне. Он сказал, что нельзя этим патроном по чему-нибудь стукать или бросать его в огонь, – он может взорваться и поранить меня. Я в восхищении рассматривал свой первый патрон, а дезертир ушел, и когда я вернулся на улице к маме, дяде Саше и мальчикам и посмотрел на солнце – ущерб был отчетливо виден. Я снова перемазался копотью. Коровы и собаки легли спать, они думали, что наступила ночь. На небе показались звезды. Но больше всего мне понравилась яркая полоска ослепительного света на краю диска, когда затмение пошло на убыль.

<1950-е>