5
Кваннон, мир, безмолвие или скорбь

Утро понедельника, 3 апреля, сулило почти идеальный весенний день. Воздух был прохладен и свеж после ночного дождя, солнце сияло, обещая тепло, но не жару. Деревья оделись молодой листвой, вишни стояли в цвету, клумбы распускались богатством красок.

Адамс подкатил к дому миссис Стивенс в старой, очень красивой открытой коляске, запряженной двумя высокими холеными лошадьми. Лакей соскочил с козел и распахнул низкие дверцы. Адамс сидел, положив обе руки на трость; Холмс и Джеймс устроились напротив него.

– Я очень рад, что вы оба нашли время поехать со мной, – с улыбкой произнес Адамс и велел кучеру: – Назад в объезд Лафайет-сквер, пожалуйста, Саймон.

Пассажиры переглянулись. От Лафайет-сквер их отделяло всего несколько кварталов. Собирается ли Адамс зачем-то отвезти их к себе домой – или к Хэю?

Нет. Кучер не остановился на Лафайет-сквер. Мерный цокот лошадиных подков эхом отдавался от домов по периметру засаженного деревьями квадрата. Трава сегодня казалась особенно зеленой. Холмс глянул на конную статую Эндрю Джексона посреди сквера.

Адамс проследил его взгляд и сказал:

– Моя жена, Кловер, называла эту статую «Джексон на лошади-качалке». Она не сильно грешила против истины. Это первая бронзовая статуя в Америке и первая конная, на которой лошадь вздыблена. Увы, скульптор, некий Кларк Миллс, в жизни не видел конной статуи, и, боюсь, по результату это заметно.

Холмс улыбнулся, однако успел поймать быстрый взгляд Генри Джеймса. Все знали, что Генри Адамс никогда – ни при каких обстоятельствах – не упоминает покойную жену. И все же ее имя только что прозвучало из его уст.

– Я попросил Саймона провезти нас к Рок-Крик-парку и кладбищу этой дорогой, поскольку не знаю, рассказал ли вам Хэй историю домов на площади, мистер Холмс, – продолжал Адамс. – Связанные с ними события могут быть интересны для человека вашей профессии.

– Не рассказывал, – ответил Холмс. – Мне вообще говорили лишь про дом мистера Хэя и ваш.

– Вот это узкое здание… – Адамс указывал тростью, впрочем не поднимая ее выше низкой дверцы. – Во время Войны Севера и Юга его снимал генерал Джордж Макклеллан. У Джона Хэя есть про него примечательный анекдот. Как-то вечером президент Линкольн в сопровождении двадцатитрехлетнего Хэя зашел к генералу, которого называл «маленьким Бонапартом», чтобы обсудить с ним какой-то вопрос, однако Макклеллана не было дома. Линкольн с Хэем сели в гостиной ждать. Через час мелкий генерал – мелкий исключительно ростом, ибо, уверяю вас, Макклеллан прочил себя на роль диктатора и называл Линкольна «натуральной гориллой», – вошел, увидел ждущего президента и поднялся по лестнице. Еще через полчаса Линкольн спросил слугу, скоро ли спустится хозяин. «О, сэр, генерал уже лег спать», – был ответ слуги.

– Невероятно, – заметил Генри Джеймс.

Адамс улыбнулся:

– Именно это Хэй сказал Линкольну, когда они в темноте под дождем шли к Белому дому. Он выразил мнение, что Линкольн – да и вообще любой президент США – не должен спускать подобную наглость, на что Линкольн ответил: «Если он выиграет для нас войну, я стерплю от него все».

– Поразительно, – проговорил Холмс, – хоть я и не совсем уверен, что это связано с моей профессией.

– Да. Зато вот… – Адамс указал тростью на дом чуть дальше. – Здесь жил полковник Генри Рэтбоун, которого Джон Уилкс Бут ударил кинжалом в тот же вечер, когда застрелил президента. – Он сделал паузу и глянул на Холмса. – Я подумал, вам это будет любопытно, поскольку вас особенно интересуют убийства.

– Выжил ли полковник? – спросил Холмс.

– Да-да… да, выжил. Полковник Рэтбоун попытался схватить Бута после того, как тот выстрелил президенту в затылок, но у Бута, помимо пистолета, был при себе кинжал. Он успел полоснуть Рэтбоуна по руке и по лицу, прежде чем спрыгнуть на сцену и выкрикнуть свое мелодраматическое «Sic semper tyrannis!».[24]

– Кажется, Рэтбоун корил себя, что не остановил Бута? – спросил Генри Джеймс. – Я где-то об этом читал.

– Да, именно так, – сказал Адамс. – Телесные раны зажили, но мысль, что он не сумел предотвратить убийство, тяжким грузом лежала на его душе. Десять лет назад, будучи американским консулом в Германии, Рэтбоун убил свою жену Клару – выстрелил в нее из пистолета и нанес ей несколько ударов кинжалом. Он пытался убить и своих троих детей, но его скрутили. Полиции он объявил, что невиновен и что настоящие убийцы прятались за картинами на стене.

– Где он сейчас? – спросил Холмс.

– В приюте для душевнобольных в немецком Хильдесхайме, – ответил Адамс, вновь приподнимая черную трость. – Вон тот кирпичный дом принадлежал государственному секретарю Уильяму Сьюарду. В то самое время, когда в театре Форда застрелили Линкольна, в дом к Сьюарду тоже проник убийца – умственно неполноценный великан Льюис Пейн. Он проник в дом, сказав, что принес лекарство и должен вручить его лично больному.

– Больному? – спросил Холмс.

– За несколько дней до того карета Сьюарда опрокинулась, он получил много увечий, и в частности сломал челюсть, так что на нее наложили металлическую шину. Пейн ударил ножом сына Сьюарда, затем, как демон, набросился на лежачего больного и принялся колоть того ножом в лицо, шею, руку и грудь… Он продолжал наносить удары даже после того, как Сьюард провалился в узкий зазор между кроватью и стеной. Однако металлическая шина, гипс и толстые бинты спасли Сьюарду жизнь.

– А его сын? – спросил Холмс.

– Тоже выжил, хотя у него остались ужасные шрамы, – сказал Адамс. – Пейна, разумеется, повесили… вместе с другими заговорщиками. А теперь взгляните на то дерево…

Адамс приподнял трость чуть выше и положил ее кончик на дверцу. Они приближались к дереву, окруженному кольцом земли.

– На этом месте в феврале тысяча восемьсот пятьдесят девятого года конгрессмен Дэниел Сиклс, знаменитый волокита, картежник и лжец, отличавшийся этим даже на фоне других конгрессменов, выстрелом из пистолета убил молодого Филипа Бартона Кея, сына того самого Фрэнсиса Скотта Кея, который написал «Усыпанное звездами знамя». Пятью годами раньше Сиклс женился на пятнадцатилетней красавице Терезе Баджоли, которая бежала с ним вопреки воле родителей. Он постоянно ей изменял, в частности с куртизанкой Фанни Уайт, которую возил в Англию и даже представил королеве Виктории, в то время как бедняжка Тереза была беременна. Однако когда Сиклс узнал, что у Терезы роман с Кеем, он подстерег несчастного юношу и выпустил в него несколько пуль… прямо под этим деревом.

– Я знаю этот случай, – сказал Холмс. – Сиклса оправдали по причине… как же там было сформулировано… временной невменяемости, вызванной изменой жены. Я добавил заметку в свой архив, ибо, насколько мне известно, то был первый прецедент, когда в англоязычной стране убийцу оправдали по причине «временной невменяемости».

Адамс кивнул:

– Сиклс нанял лучших адвокатов в Вашингтоне, включая Эдварда Стэнтона, впоследствии военного министра при Линкольне, и Джеймса Т. Брэди, который, как и Сиклс, был членом «Таммани-холла».

– Сиклс ведь был ранен на войне? – спросил Джеймс. Судя по всему, необычная экскурсия доставляла ему большое удовольствие.

– Да, при Геттисберге он потерял ногу, – ответил Адамс, – что не помешало ему через день после ранения и ампутации, четвертого июля, примчаться в Вашингтон и первым, если не считать президентских телеграфистов, сообщить о победе. Сиклс в качестве бригадного генерала что-то такое натворил… ослушался приказа, если не ошибаюсь, и спешил сообщить свою версию событий, что ему вполне удалось. Он был хорошим другом миссис Линкольн и часто у нее бывал. Если захотите, можем навестить его ногу.

– Навестить его ногу? – удивился Шерлок Холмс.

– Да. Когда второго июня шестьдесят третьего года военный хирург провел ампутацию, Сиклс попросил сохранить его ногу и заказал для нее деревянный гробик. Затем он презентовал ее Музею военной медицины, который находится в нескольких кварталах отсюда. Она и по сей день хранится там в витрине вместе с маленьким ядром – по уверению Сиклса, таким же, какое раздробило ему кость. Дэн Сиклс каждый год совершает паломничество к своей ноге… часто в обществе привлекательных молодых дам. Пожалуйста, останови коляску, Саймон.

Кучер остановил лошадей, и Адамс указал на красивый кирпичный особняк:

– В этот дом, который в пятьдесят девятом году принадлежал Бенджамину Тейлоу, принесли смертельно раненного Филипа Бартона Кея. Он умер на полу в гостиной; говорят, кровь впиталась в доски, так что ее пятна можно увидеть и сегодня, если приподнять персидский ковер. И Тейлоу, и нынешние жильцы уверяют, что призрак Кея является там и по сей день.

– А кто эти нынешние жильцы? – спросил Холмс.

– В тысяча восемьсот восемьдесят шестом особняк приобрели сенатор Дон Камерон и его жена Лиззи. – Адамс концом трости легонько ткнул кучера в спину. – На кладбище Рок-Крик, Саймон.

* * *

Адамс сказал, что от Лафайет-сквер до кладбища примерно пять миль. Это время они с Джеймсом провели за обычными разговорами немолодых людей: что слышно про общих знакомых, о художниках, писателях. Солнце уже припекало, подковы цокали мерно, как метроном, и Холмс надвинул цилиндр на глаза – не только для тени, но и чтобы спокойно поразмыслить.

Его очень удивило, как спокойно Джеймс встретил атаку Рузвельта за обедом. В прошлом столетии или даже в прежние десятилетия нынешнего подобные слова закончились бы встречей на заре в присутствии секундантов и пистолетами со стольких-то шагов. Холмс не думал, что Джеймс останется на бренди и сигары; он предполагал, что писатель под каким-нибудь предлогом уйдет домой один. Однако первым распрощался и ушел молодой Рузвельт, которому было неловко в библиотеке после его возмутительного афронта. Следующим – вскоре после полуночи – откланялся Холмс и вновь удивился, что Джеймс задержался поболтать еще.

Холмс вынужден был вновь и вновь напоминать себе, что Джеймс, Хэй и Адамс приятельствуют много лет. И все же сыщик не понимал, как дружба может пережить такое прилюдное оскорбление или почему Джеймс настолько спокойно держится в обществе друзей, которые не просто пригласили обидчика на обед, но даже и не пытались его осадить.

Коляска проехала по Северо-Западной Четырнадцатой улице, свернула на Гарвард-стрит и через несколько кварталов вновь повернула налево, на Шерман-авеню, а с нее на северо-запад, на Нью-Хэмпшир-авеню. После утренней инъекции на Холмса накатила приятная истома, и он позволил себе погрузиться в дремоту, однако мысль продолжала работать с бешеной быстротой. Сыщик знал, что должен разрешить загадку смерти Кловер Адамс и таинственных открыток за ближайшие дней десять-двенадцать и к середине апреля уже быть в Чикаго. Выставка открывалась ровно через четыре недели. Первого мая президенту Кливленду предстояло повернуть рубильник, после чего зажгутся электрические огни, специальное устройство сдернет покрывало с исполинской статуи Сент-Годенса, включатся сотни, если не тысячи различных механизмов.

А Майкрофт по-прежнему сообщал телеграммами, что нанятый анархистами Лукан Адлер планирует убить президента на открытии выставки.

Холмс внезапно понял, что Адамс к нему обращается.

– Извините, – сказал он, садясь прямее и сдвигая назад цилиндр. – Я задремал и не слышал ваших слов.

– Я показывал вон на ту крышу с куполом справа. Там была солдатская богадельня, куда президент и миссис Линкольн ездили отдохнуть и подышать воздухом во время войны. Разумеется, за три десятилетия Вашингтон так разросся, что поглотил и солдатскую богадельню, и Рок-Крик-парк, и кладбище Рок-Крик. Когда мистер и миссис Линкольн спасались здесь от летней жары, тут еще был загород.

– А мистер Хэй ездил с президентом? – спросил Холмс.

Адамс хохотнул:

– Очень редко. Линкольн оставлял Джона и Николея в душном Белом доме заниматься бумагами. Джон особенно хорошо воспроизводил подпись мистера Линкольна и часто писал письма якобы от его имени. Вы не поверите, сколько знаменитых писем Линкольна на самом деле сочинены молодым Джоном Хэем.

Холмс издал тот тюлений лай, который изображал у него смех.

– Может быть, и Геттисбергская речь? Я слышал, она была набросана на обратной стороне конверта.

– О нет, не этот документ, – отвечал Адамс, улыбаясь странному смеху Холмса не меньше, чем допущению, что Геттисбергскую речь написал Хэй.

Генри Джеймс, накрывший лысину соломенным канотье, сказал:

– Вас, наверное, утомили вчера все эти разговоры про индейцев, мистер Холмс.

– Ничуть. Я давно интересуюсь различными индейскими племенами и народами.

– Случалось ли вам когда-нибудь видеть индейца? Во плоти, так сказать? – спросил Адамс. – Может быть, когда Буффало Билл Коди был со своим шоу в Лондоне?

– При чуть более любопытных обстоятельствах. Собственно, оглала-сиу научили меня немного говорить на лакотском языке, – ответил Холмс и тут же пожалел о сказанном.

– Вот как? – с неподдельным интересом проговорил Генри Джеймс. – Не расскажете ли, как это случилось?

Проклиная себя за болтливость, Холмс мысленно взвесил, удастся ли замять тему, и понял, что не удастся.

– В двадцать лет я бредил сценой и мечтал стать актером. Труппа, в которой я состоял, – она ставила преимущественно Шекспира – отправилась в Америку на полуторагодовые гастроли. Мы играли в Денвере и золотопромышленных поселках Колорадо, таких как Крипл-Крик и Сентрал-Сити. Перед отъездом в Сан-Франциско наш директор решил выступить в Дедвуде на территории Дакоты, поскольку до Черных холмов было «рукой подать». Как выяснилось, «рукой подать» означало пять дней езды для нашего каравана из шести фургонов с актерами и декорациями. Дважды нам пришлось форсировать вздувшиеся от дождей реки; тогда наши фургоны исполняли роль лодок, а мы следовали за ними вплавь. Так или иначе, в Дедвуд мы прибыли двадцать девятого июня тысяча восемьсот семьдесят шестого…

– Через четыре дня после убийства Кастера, – сказал Адамс.

– Да. Все дороги были перекрыты, а железнодорожную ветку туда еще не протянули, так что наша труппа застряла в Дедвуде на пять недель. Мы давали пять представлений в неделю плюс утреннее по субботам. Утром по будням я уезжал в холмы, где встречался с оглала-сиу, стоявшими лагерем у Медвежьей горки, священной для их племени.

– Странно. Я думал, к тому времени американская кавалерия уже окружила этих сиу… если не уничтожила, – заметил Генри Джеймс.

Холмс кивнул:

– В том лагере были только женщины, дети и старики… старики по большей части знахари, или, на их наречии, вичаша ваканы. Они пришли туда за много недель до того, как войско Кастера попало в засаду у Литтл-Бигхорна, который сиу называют Сочной Травой, чтобы побеседовать с неким бессмертным шаманом, наверняка мифическим, по имени Роберт Сладкое Лекарство. Считалось, что этот Роберт Сладкое Лекарство живет в пещере под Медвежьей горкой. Но да, хотя индейцы были совершенно безобидны, кавалерийский гарнизон Белль-Фурш забрал у стариков все оружие. Шесть десятков сиу полностью зависели от провианта, которым снабжали их солдаты. Несчастные индейцы совершенно ослабели от голода.

– И все же они нашли время учить вас своему языку, – заметил Адамс.

– Да. И я каждый раз привозил еду, которую взрослые тут же отдавали детям.

– Любопытно, – сказал Джеймс, – что вы узнали от ковбоев, пьяниц, охотников на бизонов, индейцев, дезертиров и старателей за пять недель пребывания вашей труппы в Дедвуде?

Холмс улыбнулся одними губами:

– Что «Макбета» и «Гамлета» они смотрят охотнее, чем «Как вам это понравится». Но самая любимая их пьеса – «Тит Андроник».

Коляска свернула с широкой и пыльной Нью-Хэмпшир-авеню на Эллисон-стрит. Впереди уже виднелась каменная арка кладбища Рок-Крик и приветливо распахнутые кованые ворота.

* * *

Покуда коляска катила через древесную тень и вновь через открытый зеленый простор, Адамс объяснял, что кладбище Рок-Крик разбито на площади восемьдесят шесть акров в сельском садовом стиле, который был популярен перед войной. Увлечение античными гробницами привело к тому, что кладбища вроде этого создавались не только как место последнего упокоения, но и как общественные парки, куда люди по воскресеньям приводят детей на прогулки и пикники.

– Кловер обожала верховую езду, – сказал Адамс, – и мы часто катались в этом парке. Уверен, мы проезжали по тому самому месту, где она теперь лежит.

Он отвел взгляд и надолго замолчал.

Они пока не встретили ни одного пешехода или кареты. Холмс догадывался, что за кладбищем ухаживает целая армия садовников: трава была аккуратно подстрижена, клумбы – прополоты и политы, однако сейчас работников было не видать. На плавном повороте между двумя полукруглыми лужайками с рядами белых надгробий коляска остановилась.

– Прошу за мной, джентльмены, – сказал Генри Адамс.

* * *

Надгробья разделялись пространствами зеленой травы, так что ни у кого не возникло бы чувства, будто они идут по могилам, однако Адамс повел спутников к асфальтированной дорожке, которая вилась между деревьями к другим лужайкам. Все памятники были в очень хорошем вкусе. Впереди виднелась почти сплошная стена из близко посаженных высоких остролистов или какого-то американского вечнозеленого дерева, похожего на английский остролист.

Вслед за Адамсом они подошли к двухъярусному каменному пьедесталу, на котором стояла гранитная колонна высотой футов десять, отчасти закрытая кружевными ветками деревьев.

– Это важная сторона памятника, – сказал Адамс, прикасаясь к резному барельефу из двух переплетенных колец. Каждое было примерно двенадцать дюймов в диаметре и состояло из мелких листочков, вроде лавровых.

Не останавливаясь, Адамс повел их по периметру двадцатифутовой стены из деревьев, туда, где в ней открывался узкий проход.

– Смотрите под ноги, – предупредил он.

Совет был своевременным: посадки отделял бетонный бордюр, не до конца засыпанный гравием.

Трое мужчин прошли через древесный проем, поднялись на площадку и замерли.

– О боже… – выговорил Генри Джеймс.

Даже у Шерлока Холмса, которого ничуть не занимали погребальные объекты любой эпохи, на миг перехватило дыхание.

Они стояли на шестиугольной площадке поперечником в двадцать футов. По трем сторонам тянулись скамьи – каменные, но не из гранита, как сам памятник. Подлокотники на их концах были в форме грифоньих крыльев, а под ними резные когтистые лапы стискивали шары – основание скамей.

Однако в первую очередь взгляд приковывал памятник напротив центральной скамьи.

На гранитном пьедестале, спиной к вертикально стоящей гранитной плите, сидела задрапированная фигура выше человеческого роста, не то мужская, не то женская. Край одеяния покрывал ее наподобие капюшона, оставляя открытой лишь правую руку; на лицо падала глубокая тень.

Холмс сделал шаг вперед. Генри Джеймс тоже.

– Генри, – проговорил Джеймс, – вы присылали мне фотографии, но я и представить не мог…

– Фотографии ничего не передают, – ответил Адамс. – Лиззи Камерон отправила мне снимки, когда я был в Южных морях, но мощь памятника я осознал лишь в прошлом феврале, увидев его своими глазами. Много раз за эти два года сидел я здесь, незримый и неслышимый для всех, и наблюдал за людьми, которые впервые видели памятник. Диапазон их высказываний был чрезвычайно широк – от любопытных до грубо-ребячливых.

Видимые части массивной бронзовой фигуры были андрогинны. Сильная рука, подпиравшая щеку и подбородок, могла принадлежать и мужчине, и женщине. В твердости черт и прямизне носа чувствовалась прерафаэлитская красота, однако глаза – почти, но не совсем прикрытые веками в скорбном размышлении – выводили скульптуру за рамки любой школы, любой эпохи, классической или современной.

– Кажется, будто его… или ее… лицо под капюшоном затеряно в пещере раздумий, – сказал Джеймс.

– Когда мы с художником Ла Фаржем вернулись в восемьдесят шестом из Японии, мы чуть не с головой завалили Сент-Годенса фотографиями и рисунками будд, чтобы он почерпнул в них вдохновение, – тихо произнес Адамс. – Во время долгого путешествия по Южным морям я про себя называл будущую статую «мой Будда». Однако это не Будда.

«Верно», – подумал Холмс. Будды, которых он видел на Востоке, рождали ощущение созерцательного покоя; эта статуя внушала зрителю сильнейшее чувство утраты, боли и даже скорби – всего того, что Будда и его последователи оставили позади.

Холмс мысленно отметил, что закутанная бронзовая фигура сидит на невидимой скамье или камне, прислоненном к граниту. Ноги, неразличимые под складками, стояли на массивном каменном основании фута три в поперечнике, которое, в свою очередь, опиралось на гранитную плиту, отходящую от вертикального блока.

Когда наблюдатель делал шаг вбок, полуприкрытые глаза статуи как будто следили за ним. Складки одеяния тяжело ниспадали с колен, отполированных частыми прикосновениями.

– Есть ли у скульптуры название? – спросил Холмс.

Он снова сделал шаг влево, затем вправо, чувствуя, как глаза из-под капюшона отмечают его движения.

Адамс опустился на скамью напротив памятника и закинул ногу на ногу:

– Я хотел назвать ее «Упокоение», но это было бы не совсем правильно, да? Как раз покоя-то в ней нет… или есть что-то большее. Мой друг Ла Фарж называет ее «Кваннон», по японскому имени китайской Гуаньинь. Петрарка сказал бы: «Siccome eterna vita è veder Dio».[25] По-моему, настоящий художник должен был оставить ее безымянной, чтобы не ограничивать возможные толкования.

– Скамья? – спросил Джеймс, поворачиваясь к Адамсу.

– Ее спроектировал Стэнфорд Уайт, он же решил, как посадить деревья, и в этом ушел от моего первоначального восточного замысла еще дальше, чем Сент-Годенс. Зимой девяностого рабочие Уайта закрыли все навесом больше чем на месяц. Однако крылья грифонов… совсем не та традиция Шакьямуни, которую мы с Ла Фаржем имели в виду. Хотя, я думаю, эта скульптура – очень сент-годенсовская, лучшее выражение его творческого гения.

Джеймс вновь повернулся к статуе и спросил:

– А у Сент-Годенса есть для нее название?

– Несколько, – ответил Адамс. – Последнее, которое я слышал в ответ на чей-то вопрос, было «Загадка будущей жизни», но он сам понимает, что это не годится. Сент-Годенс говорит на языке камня, не на языке слов.

– «Я искуситель и сомненье», – проговорил Джеймс.

– Да, – согласился Адамс.

– Я не узнаю цитаты, – сказал Холмс.

– Стихотворение Эмерсона «Брахма», – ответил Генри Джеймс и прочитал на память:

 
Убийца мнит, что убивает,
Убитый мнит, что пал в крови, —
Ни тот и ни другой не знает,
Куда ведут пути мои.
 
 
Забвенье, даль – мои дороги,
Мне безразличны тьма и свет;
Во мне – отверженные боги,
Величий и падений след.
 
 
Кто прочь стремится в самомненье,
Тому я сам даю полет;
Я искуситель и сомненье,
Тот гимн, что мне брамин поет.
 
 
Ко мне стремятся боги тщетно,
Священных Семь, – но в тишине
Добро творящий незаметно
Придет и без небес ко мне![26]
 

Холмс кивнул.

– Когда я был в Индии и пытался медитировать под священным деревом бодхи, которое к нашему времени усохло так, что стало не больше сучка, – сказал Адамс, – я написал стихотворение, пытаясь выразить в нем воистину трансцендентный миг. Мне это удалось еще хуже, чем Эмерсону.

– Прочтите нам стихотворение, Генри, – попросил Джеймс.

Адамс замотал было головой, потом закинул руки на спинку скамьи и прочитал тихо:

 
Жизнь, Время и Пространство, Разум, Мир
Кончаются, где начались, – в единой Мысли
О Чистоте Молчания.
 

Затем громко расхохотался, так что Джеймс и Холмс даже вздрогнули.

– Извините, – проговорил он минуту спустя, – просто стихотворение Эмерсона напомнило мне строчки, которые Кловер написала в письме к отцу зимой… восемьдесят восьмого, если не ошибаюсь. Наверное, я смогу привести их на память: «У нас была настоящая старомодная метель, и теперь все катаются на санках. Будь здесь Ральф Уолдо Эмерсон, он бы написал про отъезженные ноги – величий и падений след».

Холмс и Джеймс тихонько рассмеялись. Затем Джеймс поймал взгляд Холмса и сказал:

– Я немного прогуляюсь среди надгробий. Скоро вернусь.

Как только Джеймс протиснулся в узкий проход между деревьями, Адамс промолвил:

– Мистер Холмс, теперь нам с вами надо поговорить всерьез.

* * *

– Я знаю, зачем вы здесь, Холмс, – сказал Адамс. – Зачем вы приехали в Вашингтон. Зачем притащили с собой бедного Гарри.

– Хэй вам сказал. – Холмс, положив обе руки на трость, подался вперед, к сидящему Адамсу.

– Нет. Не сказал… пока. Но скажет. Джон не позволит мне долго выглядеть дураком. Мы с ним больше чем друзья, Холмс. Мы как братья.

Холмс кивнул, гадая, как много Адамс знает или подозревает.

– Однако я сразу понял, что вы приехали разрешить так называемую загадку открыток, которые приходят оставшимся в живых «сердцам» в годовщину смерти Кловер. Итак?

– Разгадал ли я ее?

– Да. – Короткое слово рассекло душистый утренний воздух, словно удар хлыста.

– Нет, – ответил Холмс. – Я знаю, что открытки напечатаны на машинке Сэмюеля Клеменса. Я просмотрел список его гостей с Рождества восемьдесят пятого года по декабрь восемьдесят шестого – время, в которое были напечатаны открытки.

– И сузили список?

Холмс раскрыл ладони, не отрывая одну руку от набалдашника трости.

– У Клеменса ночевали Ребекка Лорн и ее кузен Клифтон. Как и Нед Хупер. Как и все остальные оставшиеся «сердца», исключая Кларенса Кинга. В том числе вы, мистер Адамс.

Адамс сухо кивнул:

– Вы действительно подозреваете Ребекку Лорн?

Холмс вытащил из кармана фотографию и, подойдя ближе, отдал ее Адамсу. То был вырезанный из программки Польской оперы снимок британской примадонны Ирэн Адлер.

– Возможно, это та же дама, – сказал Адамс. – Трудно сказать из-за театрального грима и прически. Мисс Лорн одевалась куда скромнее.

– Это та же дама, – ответил Холмс.

– Что с того? Снимок ничего не доказывает.

– Откуда вы знаете, зачем я здесь, если Хэй и Джеймс вам не говорили? – спросил Холмс. – Нед Хупер, я полагаю.

Адамс улыбнулся, вернул ему фотографию и скрестил руки на груди:

– Я был привязан к Неду Хуперу, и весть о его смерти в прошлом декабре стала для меня тяжелым ударом. До того Нед почти каждый год приходил ко мне и умолял обратиться в полицию по поводу так называемой загадки декабрьских открыток. На позапрошлый Новый год он обещал… угрожал… если я не приму мер, отправиться в Лондон к прославленному сыщику Шерлоку Холмсу.

– И что вы ему ответили?

– Кажется, я сказал, что прославленный сыщик Шерлок Холмс – вымышленное лицо.

Холмс кивнул. Довольно долго оба молчали. Где-то за зеленой древесной стеной по кладбищенской аллее проехал экипаж, и цокот копыт затих вдали.

– Моя обожаемая жена сама наложила на себя руки, мистер Холмс, – очень тихо проговорил наконец Адамс. – Вот почему в последние семь лет я не говорю о ней, кроме как с ближайшими друзьями.

– Однако сегодня вы говорили о ней свободно, – заметил Холмс.

– Это потому, что я собираюсь попросить вас отказаться от бессмысленной затеи, вернуться в Англию и оставить меня и мои воспоминания в покое, мистер Холмс, – сказал Адамс. Каждое слово било, как очередь из пулемета Гатлинга.

– У меня есть обязательство перед клиентом, сэр, – сказал Холмс.

Адамс рассмеялся, но смех его был невесел.

– Я и вправду любил Неда Хупера, мистер Холмс. Однако безумие было у него в крови, как и у Кловер, и у ее отца, и у многих членов их семьи. Ничьей вины тут нет. Просто Нед, как и Кловер, был обречен наложить на себя руки. Ваш «клиент», мистер Холмс, страдал от помрачения рассудка. Будете ли вы продолжать свои поиски, если я скажу, что каждый найденный вами ложный факт причинит мне такую же боль, как необходимость проглотить острый осколок стекла?

– У меня нет намерения причинить вам боль, мистер Адамс. Да и никому другому, за исключением возможных…

– К чертям ваши намерения! – перебил Адамс. – Неужто вы еще не поняли? Нед Хупер сам и отпечатал эти открытки, когда гостил у Клеменса в восемьдесят шестом. Он же отправлял их мне и другим «сердцам» каждое шестое декабря.

– Вы знаете это от него? – спросил Холмс, который с самого начала рассматривал такую возможность. Лишь присутствие Ирэн и Лукана Адлер убедило его в противоположном.

– Нет, прямо он такого не говорил, – ответил Адамс. – Однако Нед был неуравновешен, он тяжело переживал всякое потрясение, и самоубийство Кловер окончательно сломило его дух. Смерть Кловер была бессмысленна, мистер Холмс, логична лишь для нее в тогдашнем отчаянии. Нед просто не мог принять, что родная сестра, самый важный для него человек, ушла из жизни беспричинно.

– Не исключено, – ответил Холмс. – Однако страхи Неда, как представляется, были основаны на пугающих фактах, а не на безобидном сумасшествии. Истинные имена Ребекки Лорн и ее кузена Клифтона наводят…

– У меня к вам предложение, мистер Холмс, – перебил Адамс.

Холмс ждал.

– Мы все наслышаны о ваших дедуктивных талантах, мистер Холмс, о том, какой вы великий сыщик. Однако никто из нас, даже, как я убежден, Гарри, не имел случая наблюдать, как вы распутали хоть что-нибудь при помощи вашей так называемой дедукции.

– Что я должен сделать, чтобы вас убедить? – спросил Холмс.

– Разрешите загадку, которую я вам задал, – ответил Адамс.

– Загадку открыток, приходящих шестого декабря?

– Нет! – воскликнул Адамс. – Загадку, которую я вам задал. Разрешите ее к пяти часам завтрашнего дня – и можете остаться. Я даже буду помогать вам в вашем расследовании. Но вы должны дать слово джентльмена, что если не разрешите ее, то покинете этот город, эту страну и навсегда оставите в покое так называемую тайну смерти моей жены. Согласны?

– Скажете ли вы мне, о какой загадке речь?

– Нет, – отрезал Адамс. – Если вы и впрямь гений наблюдательности и дедукции, каким вас вывели в печати, вы сумеете найти загадку и разрешить ее к завтрашнему вечеру. Если нет, если вы с этим не справитесь, то должны распрощаться и оставить меня в покое.

Холмс поднял трость и в задумчивости постучал набалдашником по правому плечу. Потом сказал:

– Я не могу вернуться в Лондон, пока не завершу другую работу. Однако я согласен уехать из Вашингтона и прекратить расследование смерти вашей жены.

Адамс вновь сухо кивнул:

– Найдите и разгадайте загадку к пяти часам завтрашнего дня либо покиньте Вашингтон и не ворошите мое прошлое. Мы договорились.

Несколько мгновений оба стояли молча, глядя друг на друга, но не видя почти ничего.

Тут из-за деревьев показался Генри Джеймс.

– Я что-то пропустил? – осведомился он.