– Я тебя поведу к такому чудаку, какого ты, полагаю, и вообразить не можешь, – так говорил мне мой брат, когда я приехал к нему погостить на Святки, приглашая ехать к соседу-помещику верст за двадцать.
– Я в твоем распоряжении, – ответил я, – но странно, почему ты хочешь меня знакомить с чудаками.
– О! Это чудак, выходящий из ряда обыкновенных. Он во многих отношениях замечательный человек. С ним связано какое-то таинственное прошлое; об нем, впрочем, редко кто говорит в околотке, никто его не знает, его сторонятся, чуть не боятся.
– Ты меня интригуешь, – заметил я, улыбаясь. – Таинственный незнакомец в К-ом уезде! По нынешним временам, это чистая диковинка.
– Увидишь и тогда сам скажешь, какова эта диковинка, – ответил внушительно брат.
– Но кто он, по крайней мере?
– Старик, лет семидесяти с лишним, отставной полковник конно-егерского полка, который теперь уже давно, впрочем, не существует. Еще могу добавить, что поселился он в своем имении лет сорок тому назад и тогда же отпустил своих крестьян на волю, землю продал, а сам заперся в своем громадном доме, никуда не выезжая и никого не принимая. Ты знаешь, из всех помещиков единственно только я имею к нему доступ.
– Для тебя почему же он делает такое исключение?
– Потому что я имел с ним дело, – отвечал брат, – ты был мал и, вероятно, не помнишь нашей петербургской квартиры, где мы жили всею семьею. Это в том доме, где ты теперь живешь, но ведь дом этот принадлежал тогда нашему чудаку полковнику. Теперь он надстроен, его узнать нельзя, а тогда он был небольшой двухэтажный дом, едва заметный на Моховой улице. Уехав из Петербурга, не знаю почему, полковник обратился ко мне, чтобы я продал его дом, для чего прислал на мое имя полную доверенность. Покупщика я нашел, но только с довольно продолжительною рассрочкою платежа денег. Тянулись годы, пока расчет был окончен. С полковником я долго вел переписку, но деловую только, а затем, когда я сам появился здесь, сделал ему визит и теперь иногда от скуки навещаю его.
Тройка доморощенных рослых коней стояла у подъезда. День был светлый, морозный. Гладкая снежная равнина искрилась блестками от сильно падающих на нее лучей солнца. От холода лошади не стояли на месте, колокольчик то и дело побрякивал, кучер Степан по временам поворачивал широкое лицо с длинною бородою, покрытою инеем, на барские хоромы, ожидая выхода господ.
Мы сели, лошади дернули и помчались крупною рысью по утоптанной проселочной дороге, по которой сотни возов тянулись ежедневно в соседний городишко, свозя туда все деревенские достатки мужиков и помещиков. На железных полозьях сани скрипели пронзительным лязгом, а пристяжные обдавали нас снежною пылью. Мороз, быстрая езда подкрепляют человека, заставляют быстрее двигаться кровь, становится как-то легко, приятно…
Через полтора часа мы въехали в большое село. Степан подобрал лошадей, «малиновый» колокольчик звонкою трелью разносился по морозному воздуху, далеко давая знать об искусстве валдайских литейщиков.
– А где же живет твой чудак? – спросил я брата.
– Где его усадьба? Она версты за три от деревни. Видишь, направо чернеет лесок, там и скрывается он.
– Как? Он живет в лесу?
– Теперь это лес, но прежде был великолепный парк.
Проехав деревню, мы повернули в широкую аллею столетних берез, указывавшую, что это был путь к какой-либо роскошной усадьбе. Тем не менее дорога по этой аллее была почти не проезжая; пристяжные грузли в глубоком снеге, коренник метался из стороны в сторону от жавшихся к оглоблям пристяжных, Степан ворчал, недовольный, что нельзя дать ходу расходившейся тройке.
Мы въехали в настоящий лес. Целые стаи галок и ворон поднялись над окутанными в белые саваны деревьями, производя свою отвратительную музыку. Обогнув несколько извилистых дорожек, нам показался наконец барский дом. Но что это за дом! Это было обширное здание с облупленными колоннами, с полупровалившеюся крышею, с окнами, наполовину забитыми досками. Разросшиеся кусты акации, шиповника и высокие тополи, покрытые густым слоем снега, касались почти самых окон, придавая всему зданию вид не человеческого жилья, а скорее вертепа или заброшенных всеми руин.
Надворных помещений около дома, исключая маленькой избенки с сарайчиком, совсем не было. Косматый старый пес лениво встал с покривившегося крыльца, раз тявкнул и, не озираясь, направился к избенке, откуда выскочил без шапки седенький, небольшого роста мужичонка в лаптях, в дырявом полушубке; взвизгивая и бессмысленно блуждая глазами, он показывал нам рукой, где остановиться у подъезда. Он был глухонемой… Все было дико, неуютно…
«В такой трущобе только и мог поселиться какой-нибудь чудак», – подумалось мне.
Мы вошли в темную переднюю, где нас встретила высокая худая старуха и молча начала помогать раздеваться.
– Полковник в кабинете? – спросил брат.
– Так точно, – ответила старуха отрывистым голосом.
Из передней шел большой полумрачный зал. Свет в него едва проникал чрез нависшие ветви деревьев и через полузамерзшие окна, на стенах висели портреты каких-то генералов в узких, с высокими воротниками мундирах или сановников в белых галстуках, во фраках и с орденами на груди. Посредине висела большая люстра, уже почерневшая от времени, а вставленные в нее восковые свечи покрыты были толстым слоем пыли. Старинная тяжелая мебель покоилась на своих местах, но все подернуто было плеснею, паутиною, пылью, показывавшими, что рука человеческая не нарушала ничьего покоя.
Старуха привела нас в соседнюю небольшую комнату и попросила нас подождать. Это была библиотека. Целый ряд шкафов уставлен был книгами французскими, немецкими и русскими. В первом из них я заметил коллекцию книг мистического содержания – Циона, Эстерзгаузена, Сен-Мартена и проч. Здесь было, впрочем, уютнее, чем в зале. Мы расположились на диване, и меня начало охватывать любопытство. Через полчаса показался наконец из боковой двери хозяин.
Признаюсь, я был поражен наружностью полковника К. Таких стариков в действительности мне не приходилось видеть; я видел подобного типа старика только раз в Дрезденской галерее, в угольном зале, на картине, не помню кем написанной. Серые, даже пожелтевшие волосы в беспорядке падали на плечи и на морщинистый лоб, заканчивающийся густыми бровями, так что казалось, что будто бы старик выглядывает исподлобья своими карими большими пронзительными глазами. Длинная всклоченная борода, прямой тонкий нос и неподвижное, покрытое глубокими бороздами лицо – все это наводило какой-то невольный страх, если ближе всмотреться в строго-ледяную физиономию старика. Он был высокого роста, но держался прямо, сохраняя старинную военную выправку. На нем был надет старинный, уже совсем поношенный конно-егерский мундир с длинными узкими фалдами и бесконечно высоким воротником.
– Вздумали навестить меня, – обратился он к брату глухим механическим голосом, подавая руку.
– Ехали в город, миновать вас было нельзя, Алексей Егорович, – ответил брат, представляя меня как петербургского жителя и жильца его бывшего дома.
– Вы живете постоянно в Петербурге и в бывшем моем доме? – спросил К., обратив на меня свои пронзительные, пытливые глаза.
– Да, я давно там живу, – ответил я. – Но дом ваш узнать нельзя… Он переделан, надстроено два этажа; я нашел квартиру внизу, с левой стороны, очень удобная квартира.
Старик еще раз взглянул на меня пронзительным взглядом, мне стало неловко, не знаю, чего я сконфузился.
Разговор не клеился. Старик отвечал нехотя, изредка делая замечания относительно некоторых петербургских знакомых, старых генералов, которых он знавал еще в молодости. Через несколько времени та же высокая старуха накрыла стол и, к моему удивлению, поставила на него большой серебряный поднос, на котором красовалась прелестная севрская ваза, полная свежих фруктов, чистого золота жбан и несколько золотых кубков античной, резной работы. «При такой дикой, неуютной обстановке и такая роскошь – как это странно!» – подумалось мне.
– Вы, вероятно, обедали; я позволю угостить вас десертом. Фрукты из моей оранжереи – это единственное утешение на закате дней моих. Вином могу похвастаться: оно с двенадцатого года. Я вывез его из Франции, когда состоял в оккупационном корпусе князя Воронцова[16], – проговорил старик тихим голосом, наливая в кубки густую ароматическую влагу.
Старый рейнвейн произвел свое действие. Мы начали болтать без умолку, вспоминая старое, прикрашивая настоящее. Старик ничего не пил. Он слушал нашу беззастенчивую болтовню, больше молчал и только для приличия вставлял иногда свое слово, весьма, впрочем, меткое, умное, и, во всяком случае, мы, видимо, его не стесняли, он был доволен нашим посещением, как бы любовался нашею беззаботною молодостью.
Как ни молчалив он был, однако успел нам передать, как он участвовал в Отечественную войну, жил два года в Париже, как вернулся затем в Петербург, где женился, был в самом лучшем тогдашнем обществе. О жене он ничего не говорил, и когда кто-то из нас спросил о ней, он глубоко вздохнул, опустил голову, на карих резких глазах его навернулись слезы, и он едва проговорил: «Ее уже нет, давно нет».
Подали лампу, к вечеру поднялся ветер и начал завывать с особою силою. Заледенелые сучья бились об окна и стены, производя резкий неприятный шум, смешиваясь с раздающимся по лесу треском и свистом расходившейся вьюги. Подогретые старым вином, мы и не заметили, что засиделись у старика, и не подумали, что в такую вьюгу выехать ночью было бы сумасшествием.
– Вам ехать нельзя в такую погоду, – проговорил полковник, посматривая в окошко. – Оставайтесь ночевать, хотя предупреждаю: я не могу вам предоставить даже самых необходимых удобств для ночлега. Вы знаете, я одинок, хозяйства у меня нет.
Мы поблагодарили его за радушие, свидетельствуя о нашей полной невзыскательности.
– Вы постарше, – обратился он к брату, – расположитесь здесь, в библиотеке, а вы ляжете в гостиной, у вас кровь помоложе, вам легче перенести свежий воздух нетопленой комнаты, – сказал он мне.
– О! Относительно меня не беспокойтесь, – возразил я весело, – я могу заснуть хоть на дворе, разумеется закутавшись в шубу.
– Тогда покойной ночи, милые гости, – сказал он, дружески протягивая нам руки. – Вам подадут утром чай, завтрак, а меня вы извините, завтра такой день, в который я никому не показываюсь. Завтра, двадцать седьмого декабря, день рождения моей покойной жены… Ей было бы теперь ровно шестьдесят лет, – проговорил он тихо, как бы про себя.
Встав с кресла, он направился было к себе через боковую дверь в кабинет, но потом остановился в дверях, немного подумал и, обращаясь ко мне, как бы вскользь, заметил:
– Вы не пугайтесь, молодой человек, если я через вашу комнату буду проходить ночью.
– Сделайте одолжение, полковник, я сплю очень крепко, – ответил я беззаботно.
Старуха принесла нам постели. Предназначенная мне спальня была через три комнаты от библиотеки и отделялась, кроме залы, еще какой-то большою темною холодною комнатой. Постель мне приготовили на старинной кушетке, в углу бывшей гостиной, имевшей три окна, выходящих в сад. В комнате был страшный холод, и кроме того, все отзывалось в ней не жильем, вся обстановка, мебель, довольно, впрочем, роскошные, даже воздух как бы окаменели от многолетнего отсутствия здесь жилья. А ветер все гудел и гудел с неимоверною силою, издавая пронзительные звуки. Обледенелые затейливыми узорами окна как бы закрывали черную мглу сада, из которой выглядывали чудовищные образы от обсыпанных снегом сучьев, и в этом шуме и треске, производимом вьюгою, казалось, сто тысяч ведьм пляшут свою адскую пляску.
Я остался один, и мне стало страшно. Голова под давлением крепкого рейнвейна кружилась, представлялись какие-то странные образы, старик полковник являлся то каким-то злым чародеем, то благодетельным финном. Пыль и грязь, затем золотые кубки и фарфоровые вазы, этот допотопный мундир с узкими фалдами, эти карие пронзительные глаза – все перепуталось в голове, на все наложен был покров какой-то таинственности, даже страшного.
«И зачем он будет проходить через мою комнату ночью?..» – я спрашивал себя, ложась в постель и окутываясь шубою от весьма чувствительного холода. «Как это все странно, дико», – решил я, глаза начали смыкаться, меня одолевал сон…
Не могу решить, много ли, мало ли я спал, наконец, был ли то сон или действительность, но только вот что случилось.
Открываю глаза и вижу в глубине комнаты старика полковника в старой военной шинели с свечою в руках; он на цыпочках прошел в гостиную, затем раздавались его тихие шаги в пустой соседней комнате, потом отчетливо слышу, как он начал отпирать какой-то тяжелый замок. Холодный пот выступил у меня на лбу, я весь дрожал от холода и страха…
Прошло полчаса. Вдруг слышу скорые шаги, кто-то приближается ко мне… Открываю опять глаза – передо мною старик полковник! Прежде казавшиеся мне резкими, его карие глаза теперь были добрые, грустные, подернутые слезою.
– Я вас побеспокоил. Извините меня. Прошу вас, умоляю, встаньте на минутку, на несколько секунд, – начал просить он меня умоляющим голосом.
– С удовольствием, – ответил я, растерявшись, – но только чем могу быть вам полезен?
– Не спрашивайте, увидите.
Бессознательно надел я сапоги, накинул шубу.
– Пойдемте, – пригласил меня полковник.
Он шел впереди. Мы прошли галерею. В одном месте наметало через разбитое окно целый сугроб снегу. Ветер гудел немилосердно, из сада доносились ужасные раздражающие звуки. В конце галереи старик открыл одностворчатую низкую железную дверь, и мы вошли в небольшую комнату, обтянутую черным сукном, с обстановкою спальни, освещенною канделяброю, стоявшею около зеркала. Не знаю почему, но мне эта комната показалась похожею на кабинет моей петербургской квартиры, хотя более чем странная ее обстановка должна была бы убивать какое бы то ни было кажущееся сходство. Всего более удивительного было в обстановке – это стоявшая посредине комнаты двуспальная кровать с постелями, как будто только что приготовленными для брачного ложа. На стене перед кроватью висел портрет во весь рост красивой женщины в белом шелковом платье с розаном на груди.
Я ничего не понимал. Старик посадил меня на одно из кресел, стоявших около стены, против портрета, сам сел рядом со мною.
– Анет, подойди сюда, – проговорил наконец старик жалобным голосом.
Женщина в белом платье как бы выделилась из портрета и тихими, едва слышными шагами подошла и стала перед нами. Ее чудные голубые глаза смотрели на нас с такою грустью, ее черты выражали такие страдания и такое безучастное горе, что невольно навертывались слезы.
– Ты прощаешь меня, Анет? – спросил старик дрожащим от волнения голосом.
Женщина наклонила голову в знак согласия.
– Ты его не любишь более, ты зовешь меня к себе? Да? – снова спросил старик, едва сдерживая рыдания.
Женщина покачала сперва головою, протянула затем к старику руки, как бы маня его к себе, потом так же тихо отошла от нас и спряталась за портрет.
Старик долго сидел, опустив голову. Его, видимо, томило страшное воспоминание, давил тяжелый грех.
– Вы видели ее? – наконец спросил он меня, встав передо мною. – Это моя жена. Сорок лет тому назад, вот на этой самой постели, я ее убил. Да, убил! Убил как неверную жену, но я ее любил, люблю теперь и буду любить там. Вы слышали, она меня простила, вы видели, она меня зовет к себе, а не его! Его она больше не любит, не любит! – И он захохотал слабым старческим, но злым хохотом. – Я скоро умру… Со мною уйдет в могилу и мой грех, и мое испытание. Но я с людьми не рассчитался… Там, в Петербурге, в бывшем моем доме, есть такая же комната, как эта, в нижнем этаже. Вы видите, где висит портрет жены, на том же месте есть ниша, и в этой нише замурована моя тайна. Я доверяю вам открыть ее перед людьми, и пусть они осудят меня – это будет искуплением моего греха; пусть оправдают – это будет утешением в моей загробной жизни…
Я проснулся с тяжелою головою. Легкий лихорадочный трепет прошел по всему телу, когда вспомнил я про ночные грезы, про ужасную исповедь старика. Но вслед за бушевавшею бурею наступил ясный морозный день. Красные солнечные лучи уже ложились светлыми полосами по комнате, пробиваясь через засыпанные снегом окна. Было уже поздно.
– Вставай же, мой друг, пора ехать, мы и так засиделись в этой берлоге, – начал будить меня брат, войдя в комнату.
Я наскоро оделся. Напились чаю, позавтракали и, попросив старуху передать от нас благодарность хозяину, через час мы уже выехали из этого поистине страшного обиталища.
– Правда, чудак? – спросил меня дорогою брат.
– Да, в нем много непонятного, таинственного, – ответил я нехотя, вспоминая ночные грезы.
Через неделю я возвратился в Петербург. Потом ездил в Восточную Россию. За хлопотами, среди житейской суматохи, признаюсь, совсем забыл и про старика полковника, и про все виденные мною грезы…
Как помнят, вероятно, читатели, в прошлом году двадцать седьмого декабря был роскошный маскарад в дворянском собрании. Петербуржцу нельзя было не быть в этом маскараде. Ослепительное освещение обдавало ярким светом тысячную массу разнообразного общества, два хора музыки издавали веселые гармонические звуки, толпа колыхалась весельем и оживлением. Я один ходил между волнами смеющегося и радующегося общества скучный, недовольный, точно рассеянный. Вдруг вижу перед собою маску в белом шелковом платье с розаном на груди. Она остановила на мне свои голубые, полные грусти глаза, потом взяла меня под руку, и холодная дрожь пробежала по всему моему телу.
– Я давно тебя искала; ты мне нужен, – проговорила маска бесстрастным, ровным, но тихим голосом.
– Приказывай, – ответил я рассеянно.
– Через два часа тебя будут просить об одном небольшом деле – исполни его ради всего, что для тебя есть святого, – проговорила вдруг маска умоляющим голосом.
– Через час я буду дома, вероятно, в постели…
– Это все равно, – перебила она, – но умоляю тебя, исполни то, об чем тебя будут просить. Даешь ли мне слово?
– Хорошо, исполню, – ответил я, решительно не зная, почему имел в ту минуту намерение выполнить все, об чем бы меня ни попросили.
– Благодарю, прощай, – проговорила едва внятно маска и потом как бы призраком скрылась в волнующейся толпе.
Через час действительно я был дома.
– Иван, ты опять натопил у меня в спальне, – заметил я с сердцем своему человеку, из бывших наших крепостных.
– Помилуйте, сударь, ведь пятнадцать градусов мороза. Утром холодно будет.
– У меня опять голова будет болеть.
– Печка совсем холодная, с чего же голова будет болеть, – возразил Иван обидчивым голосом.
Я долго не засыпал, наконец забылся… Как будто скрыпнула дверь из кабинета, открываю свои усталые глаза – передо мною старик полковник!..
– Она говорила вам, – начал он едва слышным голосом, устремив на меня свои пронзительные карие глаза. – Моя просьба небольшая: отслужите завтра панихиду о несчастных – Алексее, Анне и Евгении… Да, вы забыли о моей тайне, – продолжал он, немного помолчав. – В мире полного откровения уже нет ее, откройте же теперь ее людям…
Старик тихими шагами скрылся за дверь…
На другой день я встал очень поздно. Что же это, галлюцинации, что ли, спрашивал я себя. Как бы то ни было, но я исполнил обещание: вечером этого дня была отслужена панихида.
Через неделю я получил от брата письмо, в котором он уведомлял меня, что наш чудак полковник приказал долго жить. Удивительнее всего было то, что его нашли, как описывает брат, замерзшим в пустой холодной комнате, сидящим на кресле перед портретом женщины и что смерть последовала в ночь двадцать седьмого декабря.
Опять все непонятное, опять все странное. «Неужели мир духов может иметь сообщение с нами?» – спрашивал я себя, раздумывая о случившемся по прочтении письма брата.
Сзади письменного стола висела у меня карта Средней Азии. На столе лежал топор американской работы, купленный мною недавно в американском магазине, что на Невском против Малой Морской. Я позвонил.
– Иван, сними со стены карту, – приказал я ему.
Тот посмотрел на меня с удивлением, но исполнил приказание. Я взял топор и начал стучать по стене. Звук был различный, явно указывающий, что здесь есть ниша. Меня бросило в лихорадку.
– Нельзя ли пробить здесь стену? – сказал я Ивану.
– Зачем же это, помилуйте, сударь, портить обои, – начал отговаривать меня Иван, смотря на меня с удивлением.
Однако я настоял на своем. С помощью топора нам легко было выбить первый кирпич, а затем работа становилась еще легче, так как ниша замурована была в один кирпич.
Вы спросите меня: что мы увидали?
Там лежала толстая рукопись, написанная старинным почерком на толстой синей бумаге. Я заинтересовался содержанием этой рукописи и по данному мне праву самим автором когда-нибудь познакомлю с нею читателей.
1883