Глава 30

Героин лишает душу чувствительности, это сосуд, который ее поглощает. Тот, кто плывет по мертвому морю наркотического забвения, не испытывает ни боли, ни сожаления, ни стыда, ни горя, ни чувства вины. Он не впадает в депрессию, но ничего и не желает. Вселенная сна входит в него и окутывает каждый атом его существа. Спокойствие и тишина, которые ничто не может нарушить, рассеивают страх, исцеляют страдание. Мысли дрейфуют, подобно океанским водорослям, и теряются где-то вдалеке, в каком-то сером дремотном забвении, которое невозможно ни осознать, ни определить. Тело отдается во власть сна, все жизненные процессы замирают, как при низкой температуре, сердце едва бьется, дыхание постепенно стихает, лишь изредка раздаются слабые шепоты. Вязкое онемение охватывает конечности и погружает в нирвану, распространяется вниз, в глубину, спящий соскальзывает в забытье, обретает вечное и совершенное блаженство.

За это достигаемое химическим путем освобождение, как и за все во Вселенной, приходится расплачиваться светом. Прежде всего меркнет свет в глазах наркомана. Потребитель героина лишен света в глазах настолько, насколько лишены его греческие статуи, кованый свинец, пулевое отверстие в спине мертвого человека. Потом уходит свет желания. Пристрастившиеся к героину умерщвляют желание тем же оружием, которым они убивают мечту, надежду и честь, – дубиной своего пагубного пристрастия. А когда уходит все, что освещает жизнь, последним гаснет свет любви. Чуть раньше, чуть позже, когда наркоман доходит до последней точки, он бросает любимую женщину, без которой прежде не мыслил своего существования. Раньше или позже каждый человек, пристрастившийся к героину, становится дьяволом в клетке.

Я парил в воздухе, плыл на поверхности жидкости, налитой в ложку, и ложка эта была огромна, как комната. Опиумный плот, сковавший меня параличом, медленно пересекал маленькое озеро, плескавшееся в ложке, и плотогоны где-то над моей головой, неся в себе высшую гармонию, казалось, знали какой-то ответ. Я не отводил от них взора, сознавая, что ответ есть и он может спасти меня. Но я не мог его обрести, потому что глаза мои закрывались, словно налитые тяжелым свинцом. Иногда я просыпался. Временами настолько приходил в себя, что мне хотелось новой дозы смертоносного зелья. А иногда сознание работало так четко, что я помнил все.

Похорон Абдуллы не было, поскольку тела не нашли. Оно исчезло во время бойни, как и тело Маурицио, бесследно, словно вспыхнувшая и догоревшая звезда. Я помог отнести тело Прабакера на гхат – место ритуального сожжения мертвецов. Улочки трущоб переполнились горем: я не мог больше оставаться среди друзей и родственников моего друга, оплакивавших его. Они стояли почти на том самом месте, где всего несколько недель назад праздновали женитьбу Прабакера. С крыш некоторых хижин все еще свешивались обрывки свадебных лент. Я поговорил с Казимом Али, Джонни, Джитендрой и Кишаном Манго, потом отправился в Донгри. У меня возникли вопросы к моему боссу Абделю Кадер-хану, вопросы, которые кишели во мне, как черви в яме Хасана Обиквы.

Дом близ мечети Набила был заперт на висячий замок, в нем царило безмолвие. Никто во дворе мечети и в торговом ряду, занимавшем целую улицу, не мог мне сказать, когда ушел хозяин и можно ли ждать его в ближайшее время. Разочарованный и злой, я поехал к Абдулу Гани. Его дом был открыт, но слуги сказали, что он уехал из города отдохнуть на несколько недель. Я посетил мастерскую, где изготовлялись паспорта, и застал поглощенных работой Кришну и Виллу. Они подтвердили, что Гани дал им инструкции и деньги на несколько недель работы, сказав, что отбывает в отпуск. Тогда я направился на квартиру Халеда Ансари и обнаружил там бдительного стража, сообщившего мне, что Халед в Пакистане и что он не имеет ни малейшего понятия, когда вернется суровый палестинец.

Другие люди из совета мафии Кадера внезапно и благополучно исчезли. Фарид находился в Дубае, генерал Собхан Махмуд – в Кашмире. Никто не отозвался, когда я постучал в дверь Кеки Дорабджи. На всех окнах были опущены шторы. Раджубхай, которого в любой день можно было застать в его конторе в Форте, отправился навестить больного родственника в Дели. Даже мелкие боссы и их заместители или отсутствовали в городе, или их попросту нельзя было разыскать.

Те же, кто оставался на месте, – агенты по продаже золота, перевозчики валюты, паспортные курьеры, – все они были вежливы и дружелюбны. Их работа, казалось, шла по-прежнему, в том же ритме. И моя собственная деятельность продолжалась столь же бесперебойно, как обычно. Меня ждали на каждой станции, в центре обмена валюты, в ювелирном магазине – повсюду, куда простиралась империя Кадера. Для меня оставляли инструкции у торговцев золотом, валютчиков, мошенников, ворующих и продающих паспорта. Уж не знаю, можно ли было это счесть для меня комплиментом, признанием, что я надежно функционировал и в отсутствие совета мафии, или они считали меня столь незначительным элементом общей схемы, что просто не удостаивали своими разъяснениями.

Так или иначе, но я чувствовал себя страшно одиноким в городе. За одну неделю я лишился Прабакера и Абдуллы, своих ближайших друзей, а вместе с ними словно утратил привязку к некоему месту на физической карте. Осознание себя личностью некоторым образом подобно координатам на карте города, где нанесены пересечения наших дружеских связей. Мы знаем, кто мы, и определяем себя относительно людей, которых любим, и причин своей любви к ним. Я был той точкой в пространстве и времени, где дикое неистовство Абдуллы пересекалось со счастливой кротостью Прабакера. И вот теперь, брошенный на произвол судьбы и пребывающий в неопределенности после их смерти, я с тревогой и удивлением понял, насколько я стал зависим от Кадера и его совета боссов. Мне казалось, что мои отношения с большинством из них весьма поверхностны, но тем не менее я нуждался в их одобрении: их присутствия в городе мне не хватало почти в той же степени, что и компании моих умерших друзей.

К тому же я злился. Мне потребовалось некоторое время, чтобы осознать природу этого гнева, понять, что его спровоцировал Кадербхай, – именно на него был направлен мой гнев. Я возлагал на Кадера вину за смерть Абдуллы, за то, что он не защитил и не спас его. Я не мог заставить себя поверить, что Абдулла, мой любимый друг, и безумный зверь Сапна – это один и тот же человек. Но был готов поверить, что Абдель Кадер-хан как-то связан с Сапной и с этими убийствами. Более того, я ощущал, что он предал меня, покинув город. Словно бросил одного переживать случившееся. Мысль, конечно, весьма нелепая и эгоцентричная. А на деле сотни людей Кадера продолжали свою деятельность в Бомбее, я ежедневно сталкивался со многими из них. И все же я ощущал себя именно так – преданным и покинутым. Мои чувства к хану подтачивала изнутри холодность, возникшая как результат сомнений и страха, смешанного с гневом. Я по-прежнему любил его и был к нему привязан, как сын к отцу, но он перестал быть для меня почитаемым и безупречным героем.

Один воин-моджахед как-то сказал мне, что судьба дарует нам в нашей жизни трех учителей, трех друзей, трех врагов и три большие любви. Но все двенадцать предстают в других обличьях, и мы никогда их не распознаем, пока не влюбимся, не бросим и не сразимся с ними. Кадер был одним из двенадцати, выпавших на мою долю, но его маска всегда была самой искусной. В эти полные одиночества и ярости дни, когда мое тоскующее сердце цепенело от горя, я начал думать о Кадере как о своем враге, возлюбленном враге.

Сделка сменяла сделку, преступление следовало за преступлением, дни шли своим чередом, а моя надежда таяла. Лиза Картер добивалась контракта с Чандрой Метой и Клиффом де Сузой и получила его. Ради нее я присутствовал при заключении сделки и подписал бумаги как ее партнер. Продюсеры считали мое участие важным: я представлял для них безопасный путь доступа к криминальным деньгам мафии Кадер-хана – нетронутому и фактически неиссякаемому источнику. Ни тогда, ни раньше они и не заикались об этом обстоятельстве, однако именно оно стало решающим при подписании контракта с Лизой. В договоре было предусмотрено, что мы, Лиза и я, будем выискивать для трех главных киностудий иностранцев в качестве «молодых актеров» – так здесь принято было называть статистов. Условия оплаты и комиссионные были оговорены на два года вперед.

После деловой встречи Лиза проводила меня до мотоцикла, оставленного на Марин-драйв у стены со стороны моря. Мы сидели на том самом месте, где Абдулла положил мне руку на плечо несколько лет назад, когда все мое существо было наполнено шумом моря. Мы были одни с Лизой и сначала вели беседу, как это делают одинокие люди, – какие-то обрывки жалоб, фрагменты разговоров, которые мы уже вели, оставаясь одни.

– Он знал, что это случится, – сказала она после долгого молчания. – Вот почему он передал мне этот кейс с деньгами. Мы говорили об этом. И он говорил, что будет убит. Ты знаешь о войне в Иране? Войне с Ираком? Несколько раз он был там на грани смерти. Я уверена, что ему это запало в голову: он хотел умереть, чтобы убежать от войны, а заодно от семьи и друзей. А когда дошло до края, если моя догадка верна, он решил, что так будет лучше.

– Может быть, ты и права, – отозвался я, глядя на великолепное в своем безразличии море. – Карла мне однажды сказала, что мы все пытаемся убить себя по нескольку раз в жизни и рано или поздно мы преуспеваем в этом.

Лиза рассмеялась: я удивил ее этой цитатой, но смех быстро оборвался, и она глубоко вздохнула, а потом наклонила голову так, чтобы ветер играл ее волосами.

– То, что случилось с Уллой, – тихо сказала она, – просто убивает меня, Лин. Не могу выбросить из головы Модену. Каждый день читаю газеты, ищу известий о нем, что, может быть, его отыскали… Непонятно… И Маурицио… Ты знаешь, я несколько недель мучилась. Плакала без конца: и когда шла по улице, и читая книгу, и пытаясь забыться сном. Не могла есть, не испытывая тошноты. Беспрестанно думала о его мертвом теле… и ноже… каково было Улле, когда она всадила в него нож… Но теперь все это, кажется, немного улеглось, хоть и осталось где-то там, глубоко внутри, но уже не сводит с ума, как раньше. И даже Абдулла… не знаю, что это – шок или попытка отрицания свершившегося, но я… не позволяю себе думать о нем. Словно… словно я смирилась с этим, что ли. Но Модена – с ним гораздо хуже. Не могу заставить себя не думать о нем.

– Я тоже его видел, – пробормотал я. – Видел его лицо, хотя даже не был в этом гостиничном номере. Скверное дело.

– Надо было врезать ей как следует.

– Улле?

– Да, Улле!

– Зачем?

– Эта… бессердечная сука! Она оставила его связанным в этом номере. Принесла беду тебе… мне и… Маурицио… Но когда она рассказала нам о Модене, я просто обняла ее, отвела в душ и ухаживала за ней, словно она только что поведала мне, что забыла покормить свою комнатную золотую рыбку. Надо было наподдать ей, стукнуть кулаком в челюсть или пнуть ногой в задницу – в общем, сделать хоть что-нибудь. Теперь ее нет, а я все еще убиваюсь из-за Модены.

– У некоторых это получается, – сказал я, сочувствуя ее гневу, потому что сам его испытывал. – Есть такие люди, которые всегда умеют заставить нас жалеть их, как бы мы ни сердились потом и какими бы дураками себя ни ощущали. Они словно канарейки в угольных шахтах наших сердец. Если мы перестаем их жалеть, они подводят нас, и мы попадаем в беду. И я вмешался вовсе не для того, чтобы помочь ей. Я сделал это, чтобы помочь тебе.

– Знаю, знаю, – вздохнула Лиза. – На самом деле это не вина Уллы. Ее испортил Дворец, у нее в голове полный беспорядок. Все, кто работал на мадам Жу, так или иначе испортились. Жаль, что ты не видел Уллу раньше, когда она только начинала там работать. Должна тебе сказать: она была великолепна. И даже каким-то образом… невинна, что у всех остальных напрочь отсутствовало, если ты меня понимаешь. Я же, когда начала там работать, уже была сумасшедшей. Но и я там дошла до ручки. Все мы… нам приходилось… вытворять черт знает что…

– Ты мне уже рассказывала, – мягко сказал я.

– Неужели?

– Да.

– Рассказывала о чем?

– Многое… В ту ночь, когда я пришел забрать свою одежду у Карлы. С тем парнишкой, Тариком… Ты была очень пьяна и под сильным кайфом.

– И я рассказала тебе об этом?

– Да.

– Господи Исусе! Ничего не помню. У меня тогда крыша поехала. Но именно в ту ночь я впервые попыталась отделаться от этой дряни – и сумела этого добиться. Впрочем, я вспоминаю того парнишку… и помню, ты не хотел заниматься со мной сексом.

– Нет, я хотел этого!

Лиза быстро повернула голову, и наши взгляды встретились. Губы ее улыбались, но брови были слегка нахмурены. На ней был красный шальвар-камиз. Длинная свободная шелковая рубашка колыхалась от сильного бриза с моря, облипая ее груди и обрисовывая очертания фигуры. Ее голубые, полные тайны глаза светились отвагой. Она была храброй, хрупкой и сильной одновременно. Сумела выбраться из болота, затягивавшего ее во Дворце мадам Жу, победила свое пристрастие к героину. Защищая свою жизнь и жизнь подруги, она приняла участие в убийстве человека. Потеряла возлюбленного, моего друга Абдуллу, чье тело было обезображено, буквально разорвано пулями. И все это отразилось в ее глазах, на ее исхудавшем лице. Все это можно было найти там, если знать, что ищешь.

– Итак, расскажи, как ты очутилась во Дворце, – попросил я, и она слегка вздрогнула, когда я переменил тему.

– Сама не знаю, – вздохнула она. – Ребенком я убежала из дома – просто не могла там больше оставаться и ушла при первой же возможности. Через пару лет я была девчонкой-наркоманкой и занималась проституцией в Лос-Анджелесе, чуть ли не каждый месяц меня избивал сутенер. Потом появился приятный, тихий, одинокий, ласковый парень по имени Мэтт. Я в него сильно влюбилась, впервые в жизни по-настоящему. Он был музыкантом и успел пару раз посетить Индию. Сказал, что мы могли бы заработать достаточно денег, чтобы начать жить вместе, если бы вывезли из Бомбея в Штаты какую-то дрянь. Он был готов оплатить билеты, если бы я согласилась везти этот груз. Когда мы сюда приехали, он тут же исчез, а у него были с собой все наши деньги и мой паспорт. Не знаю, что с ним случилось: то ли струсил, то ли нашел кого-то еще для этой работы, то ли решил, что справится сам. В итоге я застряла в Бомбее с сильным пристрастием к героину, без всяких денег и без паспорта. Пришлось принимать клиентов прямо в номере гостиницы, но через пару месяцев явился полицейский и сказал, что арестует меня и отправит в тюрьму, если я не соглашусь работать на его приятельницу.

– Мадам Жу?

– Да.

– Скажи, ты когда-нибудь видела ее? Разговаривала с ней лично?

– Нет. Почти никто ее не видит и не разговаривает с ней, разве что Раджан с братом. Правда, Карла ее видела, и она ее ненавидит. В жизни не встречала ничего подобного. Карла ненавидит ее так сильно, что это доходит чуть ли не до безумия. Она думает о мадам Жу почти беспрерывно и рано или поздно до нее доберется.

– Что касается ее друга Ахмеда и Кристины, – тихо сказал я, – она думает, что мадам Жу приказала убить их, и винит себя за это, считает, что не должна была допускать такого.

– Именно! – изумленно воскликнула Лиза. Потом нахмурилась со смущенной улыбкой на лице. – Она сама тебе сказала?

– Да.

– Просто удивительно! – рассмеялась она. – Карла ни с кем не говорит об этом. Ни с кем. Но на самом деле следовало ожидать чего-то подобного. Тебе удалось найти к ней ключик. Она неделями рассказывала о холерной эпидемии в трущобах так, словно то был некий священный трансцендентальный опыт. И о тебе все время вспоминала. Никогда не видела ее такой… вдохновенной, что ли.

– Когда Карла поручила вызволить тебя из Дворца, – спросил я, не глядя на нее, – это делалось для тебя или чтобы свести счеты с мадам Жу?

– Хочешь знать, не оказались ли мы с тобой просто пешками в игре, которую вела Карла? Ты ведь об этом спрашиваешь?

– Пожалуй, да.

– Что ж, должна признать: да, так оно и было. – Лиза стянула с шеи свой длинный шарф и набросила на руку, не отрывая от него взгляда. – Ну конечно, Карла любит меня и тому подобное, сомневаться в этом не приходится. Она мне такого нарассказывала, о чем не знает никто – даже ты. И я ее люблю. Ты ведь знаешь, что она жила в Штатах. Она там выросла и сохранила к этой стране теплые чувства. Наверно, я единственная американка, работавшая во Дворце. Но главным, тайным ее мотивом была война с мадам Жу, и, наверно, она использовала нас для этого. Но большого значения это не имеет. Она вытащила меня оттуда, вернее, ты это сделал вместе с ней, и я ужасно рада. Какими бы ни были ее побуждения, я не держу на нее зла, надеюсь, что и ты тоже.

– Да, конечно, – вздохнул я.

– Но что же?

– Но… впрочем, ничего. У нас с Карлой не вышло, но я…

– Ты все еще ее любишь?

Я повернул голову, чтобы встретиться с ней взглядом, но, посмотрев в ее голубые глаза, сменил тему разговора:

– Ты слышала что-нибудь от мадам Жу?

– Ровным счетом ничего.

– Она расспрашивала о тебе, чем-то интересовалась?

– Ничем, хвала Господу. Странно: я не чувствую ненависти к мадам Жу. Вообще не испытываю по отношению к ней никаких эмоций, ни положительных, ни отрицательных, просто не хочу когда-либо оказаться рядом с ней снова… Кого я действительно ненавижу, так это ее слугу Раджана. Он единственный, с кем общались те, кто работал во Дворце. Его брат заведует кухней, а он присматривает за девушками. И какой же он жуткий сукин сын, этот Раджан! Ходит неслышно, словно привидение. Такое ощущение, будто у него глаза на затылке. Страшнее его нет никого в целом свете. А мадам Жу я даже никогда не видела: она разговаривала с нами через металлическую решетку. Они были во всех комнатах, поэтому она могла следить за тем, что там происходит, беседовать с девушками и клиентами. Поверь, Лин, это ужасное, отвратительное место. Лучше умереть, чем вернуться туда.

Лиза вновь смолкла. Волны накатывались на прибрежные скалы, лизали гальку у основания стены. Кружились на ветру чайки, высматривая среди скал скрывшуюся от них добычу.

– Сколько денег он тебе оставил?

– Не знаю точно, никогда не считала, но много: семьдесят-восемьдесят тысяч долларов, намного больше тех денег, что Маурицио не поделил с Моденой и из-за которых погиб. Какое-то безумие, правда?

– Тебе надо забрать их и валить отсюда.

– Смешно: я подумала, что мы только что подписали двухгодичный контракт с Метой и его фирмой. Контракт, призванный примирить нас с той жизнью, что мы ведем.

– К черту контракт!

– Послушай, Лин…

– Пропади он пропадом, этот контракт. Тебе надо выпутываться из этой истории. Мы даже не знаем, что там происходит, черт бы их всех побрал. Не имеем никакого понятия, почему убили Абдуллу: что он сделал или чего не сделал. Если Сапна не он, тогда дела плохи. Если же он действительно был Сапной, то они еще хуже. Тебе надо забрать деньги и просто исчезнуть.

– Куда исчезнуть?

– Куда угодно.

– А ты тоже уедешь?

– Нет. У меня остались дела, которые надо закончить. Да и сам я, некоторым образом, человек конченый. А тебе надо уехать.

– Ты, наверно, меня не понял. Деньги не главное: если я сейчас уеду, то увезу с собой кучу денег. Но у меня есть нечто большее: я пытаюсь здесь кое-что создать – это мой бизнес. И я могу это сделать. Я здесь что-то собой представляю. Просто иду по улице, и люди смотрят на меня, потому что я не такая, как все.

– Ты будешь чем-то где угодно, – сказал я с улыбкой.

– Не смейся надо мной, Лин.

– И не думаю смеяться, Лиза. Ты красивая девушка и душевная к тому же – вот почему люди на тебя смотрят.

– Дело может выгореть, – настаивала Лиза. – Всем нутром это чувствую. У меня нет образования, я не так умна, как ты, Лин. Меня ничему не учили. Но из этого может выйти нечто значительное. Я могла бы… не знаю… Могла бы когда-нибудь начать продюсировать фильмы. Делать что-то хорошее…

– Ты сама хорошая. И куда бы ты ни уехала, будешь делать добро.

– Нет. Это мой шанс. Я не вернусь домой, никуда не поеду, пока им не воспользуюсь. Если я этого не сделаю, даже не попытаюсь, все будет зря – Маурицио и все, что здесь случилось. Если же останусь, хочу честно, своей головой заработать полный карман денег.

Бриз то стихал, то вновь начинал дуть с залива, отчего становилось то теплее, то прохладнее, то снова теплее, и я ощущал ветер на лице и руках. Мимо нас проплыл маленький флот рыболовных челнов, направляясь в свою песчаную гавань в районе трущоб. Внезапно я вспомнил, как проплывал однажды в такой же лодчонке через затопленный двор отеля «Тадж-Махал», а потом под гулкими резонирующими сводами Ворот в Индию. Вспомнил любовную песню Винода и дождь в ту ночь, когда Карла пришла в мои объятия.

Глядя на эти бесконечные, вечные волны, я вспомнил все свои утраты с той штормовой ночи: тюрьму, пытки, уход Карлы, отъезд Уллы, исчезновение Кадербхая и его совета, арест Ананда, смерть Маурицио, Рашида, Абдуллы, возможную смерть Модены. И Прабакера – самое невероятное: Прабакер тоже мертв. А я – один из них – гуляю, разговариваю, смотрю на бурные волны, но сердце мое мертво, как у них всех.

– А как же ты? – спросила Лиза.

Я ощущал на себе ее взгляд, чувствовал эмоции, которые выдавал ее голос: симпатию, нежность, возможно, даже любовь.

– Если я останусь, а я определенно собираюсь остаться, что ты будешь делать?

Я смотрел на нее некоторое время, читая рунические письмена в ее небесно-голубых глазах. Потом встал, отошел от стены, обнял ее и поцеловал. То был долгий поцелуй: пока он длился, мы прожили вместе целую жизнь – жили, любили друг друга, старели и умерли. Когда наши губы разомкнулись, эта жизнь, где мы могли бы обрести прибежище, сжалась до искры света, которую мы всегда разглядим в глазах друг друга.

Я мог бы ее полюбить. Может быть, я и любил ее немного. Но иногда худшее, что ты можешь дать женщине, – это полюбить ее. А я по-прежнему любил Карлу. Да, я любил Карлу.

– Что я буду делать? – спросил я, повторяя ее вопрос. Удерживая ее за плечи на расстоянии вытянутых рук, я улыбнулся. – Хочу немного побыть под кайфом.

И я уехал, даже не оглянувшись. Оплатил аренду своей квартиры за три месяца, дал солидную мзду сторожу на автостоянке и консьержу в доме. В кармане у меня был надежный фальшивый паспорт, запасные паспорта, а пачку наличных я сунул в сумку, которую оставил вместе с мотоциклом «энфилд буллит» на попечение Дидье. Потом взял такси до опиумного притона Гуптаджи, вблизи улицы Десяти Тысяч Шлюх – Шокладжи-стрит, – и поднялся на третий этаж по истертым деревянным ступенькам.

Гуптаджи предоставлял курильщикам опиума большую комнату с двадцатью спальными матами и деревянными подушками. Для клиентов с особыми запросами были предусмотрены отдельные комнаты за этим, открытым, притоном. Через очень узкий дверной проем я вышел в потайной коридор, ведущий в эти задние комнаты. Потолок здесь был такой низкий, что мне пришлось пригнуться, передвигаясь почти ползком. В комнате, которую я выбрал, были койка с капковым матрасом, потрепанный коврик, маленький шкаф с плетеными дверцами, лампа под шелковым абажуром и большой глиняный горшок, наполненный водой. Стены с трех сторон были из тростниковых циновок, натянутых на деревянные рамы. Четвертая стена, в изголовье кровати, выходила на оживленную улицу арабских и местных мусульманских торговцев, но окна были закрыты ставнями, так что лишь несколько ярких пятен солнечного света пробивалось сквозь щели. Потолок отсутствовал: вместо него взгляду представали тяжелые, пересекающиеся и соединенные друг с другом стропила, поддерживающие крышу из глины и черепицы. Этот вид был мне хорошо знаком.

Гуптаджи получил деньги и инструкции и оставил меня одного. Поскольку комната располагалась прямо под крышей, здесь было очень жарко. Я снял рубаху и выключил свет. Маленькая темная комната напоминала тюремную камеру ночью. Я сел на кровать, и почти сразу же нахлынули слезы. Мне уже случалось прежде плакать в Бомбее: после встречи с прокаженными Ранджита, и когда незнакомец омывал мое истерзанное тело в тюрьме на Артур-роуд, и с отцом Прабакера в больнице. Но та печаль и страдания всегда подавлялись: мне как-то удавалось избежать самого худшего – сдержать поток рыданий. А здесь, в этой опиумной берлоге, оплакивая свою загубленную любовь к погибшим друзьям, Абдулле и Прабакеру, я дал волю чувствам.

Для некоторых мужчин слезы хуже, чем побои: рыдания ранят их больше, чем башмаки и дубинки. Слезы идут из сердца, но иные из нас так часто и так долго отрицают его наличие, что, когда оно начинает говорить, одно большое горе разрастается в сотню печалей. Мы знаем, что слезы – естественное и хорошее душевное проявление, что они свидетельство силы, а не слабости. И все же рыдания вырывают из земли наши спутанные корни; мы рушимся, как деревья, когда плачем.

Гуптаджи дал мне достаточно времени. Когда наконец я услышал скользящий шаркающий звук его сандалий у двери, я стер следы печали с лица и зажег лампу. Он принес и разложил на маленьком столике все, о чем я просил: стальную ложку, дистиллированную воду, одноразовые шприцы, героин и блок сигарет. С ним была девушка. Он сказал, что ее зовут Шилпа и он поручил ей прислуживать мне. Она была совсем юной, моложе двадцати лет, но с печатью глубокой угрюмости на лице, свойственной привычной к работе профессионалке. В ее глазах притаилась надежда, готовая огрызнуться или уползти, как побитая собачонка. Я попросил ее и Гуптаджи уйти, а потом приготовил себе немного героина.

Доза оставалась в шприце почти час. Я брал его и подносил иглу к толстой, сильной, здоровой вене на руке раз пять, но вновь и вновь клал шприц на место, так и не воспользовавшись им. И весь этот час я не мог оторвать взор от жидкости в шприце. Вот он, проклятый наркотик. Крупная доза зелья, толкнувшего меня на безумные, насильственные, преступные действия, отправившего в тюрьму, лишившего семьи и близких. Зелье, ставшее для меня всем и ничем: оно забирает все и не дает ничего взамен. Но это ничто, которое ты получаешь, та бесчувственная пустота – это порой и есть все, чего ты желаешь.

Я воткнул иглу, стер розовое пятно крови, подтверждающее чистый прокол вены, и нажал на поршень, чтобы он дошел до конца. Игла еще оставалась в руке, но зелье уже успело превратить мой мозг в Сахару. Теплые, сухие, сияющие, ровные наркотические дюны гасили всякую мысль, поглотив забытую цивилизацию моего сознания. Тепло заполняло мое тело, убивая тысячи мелких болей, угрызений совести и неудобств, которые мы претерпеваем или игнорируем каждый день в состоянии трезвости. Боли не было. Ничего не было.

А затем, хотя в моем сознании все еще пребывала пустыня, я почувствовал, что мое тело тонет; я прорвал поверхность удушающего озера. Прошла ли неделя после первой порции наркотика или, может быть, месяц? Я заполз на плот и плыл по смертоносному озеру, плещущемуся в ложке, а в крови у меня бушевала Сахара. И эти плотогоны над моей головой, они несли в себе некое послание, а именно – почему нам всем суждено было пересечься: Кадеру, Карле, Абдулле и мне. Жизнь всех нас странным образом пересекалась на каком-то глубинном уровне, а плотогоны обладали ключом к шифру.

Я закрыл глаза и вспомнил Прабакера, как он много работал до поздней ночи. Он и умер потому, что был владельцем такси и работал на себя. Это я купил ему такси. Он был бы жив, если бы я не купил ему это такси. Он был маленьким мышонком, которого я приручил, подкармливая крошками в тюремной камере, мышонком, которого замучили. Иногда легкий ветерок, дующий в ясный, не одурманенный наркотиками час, вызывал в моей памяти образ Абдуллы за минуту до смерти, одного в убийственном круге. Одного. А ведь мне следовало быть там. Я проводил вместе с ним день за днем и тогда должен был быть рядом. Нельзя позволить своему другу так умереть – наедине с судьбой и смертью. Куда делось его тело? А что, если он был Сапной? Мог ли мой друг, которого я так любил, на самом деле быть безжалостным безумным садистом? Как там рассказывал Гани? Куски расчлененного тела Маджида были разбросаны по всему дому. Мог ли я любить человека, сотворившего такое? Как можно было объяснить, что некая небольшая, но упорная часть моего сознания с ужасом допускала, что он и был Сапной, но при этом я продолжал его любить?

И я вновь загнал в руку серебряную пулю и вновь очутился на дрейфующем плоту. Зная, что ответ хранят плотогоны над моей головой, я был уверен, что все пойму, стоит только увеличить дозу, и еще, и еще немного…

Пробудившись, я увидел над собой свирепое лицо человека, что-то говорившего на непонятном мне языке. Безобразное, злое лицо, прочерченное глубокими линиями, идущими изогнутыми горными хребтами от глаз, носа и рта. Лицо имело руки, сильные руки: я почувствовал, как меня поднимают с плота-кровати и ставят на подгибающиеся ноги.

– Пошел! – рычал Назир по-английски. – Пошел сейчас же!

– Да иди ты, – медленно проговорил я, сделав паузу, чтобы добиться максимального эффекта, – куда подальше.

– Пошел, ты! – повторил он.

Гнев клокотал в нем так близко к поверхности, что его всего трясло, а рот непроизвольно раскрылся, обнажив нижний ряд зубов.

– Нет, – сказал я, вновь направляясь к кровати. – Это ты уходи!

Он схватил меня и развернул к себе лицом. В его руках ощущалась гигантская сила. Он, словно стальными тисками, сжал мои запястья:

– Сейчас же пошел!

Я находился в комнате Гуптаджи уже три месяца. Каждый день мне давали героин, кормили через день, единственным моционом была короткая прогулка в туалет и обратно. Тогда я этого не знал, но я потерял двенадцать килограммов веса, тридцать фунтов лучших мускулов моего тела. Я был слабым, тощим и ничего не соображавшим от наркотиков.

– Ладно, – сказал я, изобразив на лице улыбку. – Хорошо, я пойду. Мне надо забрать свои вещи.

Я кивнул на столик, где лежали мои часы, бумажник и паспорта, и тогда он ослабил свою хватку. Гуптаджи и Шилпа ждали в коридоре. Я собрал пожитки, рассовал их по карманам, притворившись, что готов слушаться Назира. Когда мне показалось, что подходящий момент настал, я развернулся и ударил его правой сверху вниз. Этот удар имел бы эффект, если бы я был здоров и трезв. А так я промахнулся и потерял равновесие. Назир заехал мне кулаком в солнечное сплетение, как раз под сердцем. Я согнулся пополам, беспомощный и задыхающийся, но с плотно сжатыми коленями и на твердых ногах. Он поднял мою голову левой рукой, держа ее за прядь волос, размахнулся правой, сжатой в кулак на высоте плеч, застыл на мгновение, прицеливаясь, а потом всадил кулак мне в челюсть, вложив в этот удар всю силу своей шеи, плеч и спины. Я видел, как вытянулись губы Гуптаджи, как он резко отвел свои искоса смотрящие глаза, и тут лицо его взорвалось снопом искр, и мир стал темнее пещеры, полной спящих летучих мышей.

Впервые в жизни я испытал столь глубокий нокаут. Казалось, мое падение бесконечно, а земля невообразимо далека. Через некоторое время я смутно ощутил, что двигаюсь, словно плыву в пространстве, и подумал: «Все хорошо, это только сон, наркотический сон, я могу проснуться в любую минуту и принять новую дозу».

И вот я с грохотом рухнул, вновь оказавшись на плоту. Но моя кровать-плот, на которой я плыл три долгих месяца, стала другой – мягкой и гладкой. Здесь стоял новый, изумительный запах превосходных духов «Коко». Я хорошо знал его, так пахла кожа Карлы. Назир протащил меня на плечах вниз через лестничные пролеты, выволок на улицу и швырнул на заднее сиденье такси. Карла была там: моя голова покоилась на ее коленях. Я открыл глаза, чтобы увидеть ее прелестное лицо, и прочел в ее зеленых глазах сострадание, участие и еще нечто. То было отвращение – к моей слабости, пристрастию к героину, потаканию своим порокам, к вони от моего запущенного тела. Потом я почувствовал на своем лице руки Карлы, ее пальцы ласково, словно слезы, касались моей щеки.

Когда такси наконец остановилось, Назир поднял меня на два лестничных пролета, легко, будто мешок пшеницы. Я вновь пришел в себя и, свешиваясь с его плеча, смотрел на Карлу, поднимавшуюся по ступенькам вслед за нами. Даже попытался ей улыбнуться. Мы вошли в большой дом через заднюю дверь, ведущую в просторную современную кухню, и очутились в огромной гостиной с открытой планировкой: одна стена из стекла выходила на золотой пляж и темно-синее, как сапфир, море. Перевалив меня через плечо, Назир с куда большей деликатностью, чем можно было от него ожидать, прислонил меня к груде подушек у стеклянной стены. Последний удар, полученный мной от Назира, прежде чем он похитил меня из заведения Гуптаджи, оказался слишком сильным. Я так и не вышел из состояния грогги: меня вело из стороны в сторону. Непреодолимое желание закрыть глаза и отдаться блаженному забытью накатывало на меня волна за волной.

– Не пытайся встать, – сказала Карла, опускаясь на колени и промокая влажным полотенцем мое лицо.

Я рассмеялся: меньше всего мне сейчас хотелось вставать. Смеясь, я смутно ощутил сквозь наркотический дурман боль на кончике подбородка и в челюсти.

– Что происходит, Карла? – спросил я, отметив про себя, как странно звучит мой надтреснутый голос.

Три месяца полного молчания и душевного тумана исказили мою речь, как у человека, страдающего дисфазией, – голос мой был скрипучим, невнятным.

– Что ты здесь делаешь? – спросил я. – А я почему здесь?

– Ты бы хотел, чтоб я оставила тебя там?

– А как ты узнала, где я? Как нашла меня?

– Это сделал твой друг Кадербхай и попросил, чтобы я привезла тебя сюда.

– Попросил тебя?

– Да, – сказала она, глядя на меня так пристально, что ее взгляд, казалось, разрезал окутавший меня дурман, подобно восходу солнца, рассеивающего туманную дымку.

– А где он?

Она улыбнулась грустной улыбкой: вопрос был некорректным. Я уже понимал это: действие наркотиков постепенно ослабевало. У меня появился шанс узнать всю правду или ту ее часть, которая была ей известна. Если бы я задал ей правильный вопрос, она бы сказала мне все как есть, потому что была готова к этому, – вот что означала сила ее взгляда. Возможно, она даже любила меня, – во всяком случае, это чувство зарождалось в ней. Но я не сумел задать нужный вопрос: я спросил не о ней, а о нем.

– Не знаю, – ответила она, приподнявшись и встав рядом со мной. – Ожидалось, что он здесь будет. Думаю, он скоро появится. Но я не могу ждать: мне надо идти.

– Что? – Я привстал, пытаясь отодвинуть тяжелые, как камень, шторы, для того чтобы видеть ее, говорить с ней, не дать ей уйти.

– Мне надо идти, – повторила она, решительно направляясь к двери; там ее ждал Назир: его мощные руки, как ветви из ствола дерева, выступали из распухшего тела. – Ничего не могу поделать. До отъезда надо успеть очень много.

– До отъезда? Что ты имеешь в виду?

– Я снова уезжаю из Бомбея. Появилась работа, очень важная, и я… ее надо сделать. Вернусь недель через шесть-восемь. Может быть, тогда увидимся.

– Это какое-то сумасшествие, ничего не понимаю. Лучше бы ты оставила меня там, если все равно покидаешь.

– Послушай, – сказала она, улыбаясь и стараясь не терять терпения, – я вернулась только вчера, и мне нельзя задерживаться. Я даже в «Леопольд» не ездила. Только Дидье утром встретила, он поздоровался мимоходом, и все. Не могу здесь оставаться. Согласилась только вытащить тебя из этого самоубийственного пакта, который ты заключил сам с собой у Гуптаджи. Теперь ты здесь, в безопасности, и мне надо уехать.

Она повернулась к Назиру и заговорила с ним на урду. Я понимал только каждое третье или четвертое слово из их разговора. Слушая ее, он рассмеялся и с привычным презрением взглянул на меня.

– Что он сказал? – спросил я, когда они замолчали.

– Тебе это будет неприятно слышать.

– Но я хочу знать.

– Он думает, что ты не справишься. Я сказала ему, что ты перестанешь принимать наркотики, переживешь ломку и подождешь здесь, пока я не вернусь через пару месяцев. А он не верит: мол, побежишь искать дозу сразу, как начнется ломка. Я заключила с ним пари, что ты справишься.

– Какую сумму ты поставила на кон?

– Тысячу баксов.

– Тысячу баксов… – повторил я задумчиво.

Ставка была внушительной, а шансы неравными.

– Да. Это все его наличные, то, что оставлено на черный день. Он бьется об заклад на всю эту сумму, что ты сорвешься. Говорит, ты слабый человек, поэтому принимаешь наркотики.

– А ты что ему сказала?

Она рассмеялась. Так редко можно было видеть и слышать, как она смеется, что я вобрал в себя эти яркие округлые звуки счастья, как еду, питье, наркотик. Я был болен и одурманен, но прекрасно понимал, что в этом смехе мое величайшее сокровище и радость, – заставить эту женщину смеяться и ощущать лицом, кожей, как этот смех журчит, срываясь с ее губ.

– Я сказала ему: хороший мужчина настолько силен, насколько это нужно правильной женщине с ним рядом.

Потом она ушла, а я закрыл глаза, а когда открыл их час или день спустя, обнаружил, что около меня сидит Кадербхай.

– Утна хайн, – услышал я голос Назира. – Он проснулся.

Пробуждение было тяжелым. Я испытывал беспокойство, знобило, хотелось героина. Ощущение во рту было отвратительным, все тело болело.

– Хм, похоже, тебе уже больно, – пробормотал Кадер.

Я присел, опершись на подушки, оглядел комнату. Наступал вечер; длинная тень ночи наползала на песчаный пляж за окном. Назир сидел на куске ковра у входа в кухню. На Кадере были просторные штаны, рубашка и жилет того покроя, который носят патаны[137]. Одежда имела зеленый цвет, любимый пророком. Казалось, Кадер постарел за эти несколько месяцев, но при этом выглядел, как никогда, бодрым, спокойным и решительным.

– Ты хочешь есть? – спросил он, поймав мой пристальный взгляд, но не дождавшись, пока я заговорю. – Может быть, примешь ванну? Здесь все есть, ванну можешь принимать сколько захочешь. Еды тоже полно. Надень новую одежду, она приготовлена для тебя.

– Что случилось с Абдуллой?! – спросил я.

– Ты должен прийти в норму.

– Что, черт возьми, произошло с Абдуллой?! – заорал я срывающимся голосом.

Назир не сводил с меня глаз. Внешне он был спокоен, но готов вскочить с места в любую минуту.

– Что ты хочешь знать? – мягко спросил Кадер, устремив взгляд на ковер между скрещенных колен, стараясь не смотреть мне в глаза и медленно покачивая головой.

– Это он был Сапной?

– Нет, – ответил Кадер, повернув голову, чтобы встретить мой суровый взор. – Знаю, люди болтают об этом, но даю тебе слово: Сапна – не он.

Я сделал глубокий вздох, испытав огромное облегчение. Почувствовав, как слезы жгут глаза, закусил щеку, чтобы остановить их.

– Почему же говорили, что он был Сапной?

– Враги Абдуллы заставили полицию поверить этому.

– Что за враги? Кто они?

– Люди из Ирана. Враги с его родины.

Я вспомнил уличную драку – загадочный бой: мы с Абдуллой против компании иранцев. Пытался восстановить в памяти прочие подробности этого дня, но все мысли заглушало острое чувство вины – мучительное сожаление, что не спросил Абдуллу, кто были эти люди и почему мы дрались с ними.

– А где настоящий Сапна?

– Он мертв. Я нашел человека, который им был. Но теперь он мертв. Это, во всяком случае, удалось сделать для Абдуллы.

Я расслабленно откинулся на подушки, на мгновение закрыл глаза. Из носа начинало течь, горло болело и было забито мокротой. За последние три месяца у меня выработалась устойчивая привычка – три грамма чистого белого тайского героина каждый день. Ломка стремительно приближалась: я знал, что мне предстоят две недели адских мук.

– Зачем? – спросил я его через некоторое время.

– Что ты хочешь сказать?

– Зачем вы меня разыскали? Зачем приказали Назиру привезти меня сюда?

– Ты же работаешь на меня, – ответил он, улыбнувшись. – А теперь для тебя появилось дело.

– Боюсь, что сейчас я еще ни на что не годен.

В животе начались колики. Я застонал и отвернулся.

– Да, – согласился он. – Сначала тебе нужно выздороветь. Но месяца через три-четыре ты будешь в полном порядке и сможешь сделать для меня эту работу.

– А что это за работа?

– Миссия. Да, своего рода священная миссия – ее можно так назвать. Ты умеешь ездить верхом?

– Верхом?! Никогда не имел дела с лошадьми. Если я могу выполнить эту работу на мотоцикле, я справлюсь. Тогда я тот, кто вам нужен.

– Назир научит тебя ездить верхом. Он был когда-то лучшим наездником в деревне, где жили лучшие всадники провинции Нангархар. Здесь неподалеку есть конюшня и пляж. Там ты сможешь научиться ездить верхом.

– Научиться ездить верхом… – пробормотал я, размышляя, как мне пережить следующий час и еще один, а ведь потом станет еще хуже…

– Именно так, Линбаба, – сказал он, улыбнувшись и протянув руку, чтобы коснуться моего плеча.

Я ощутил тепло его ладони и внутренне содрогнулся от этого прикосновения, но не подал виду.

– Единственный способ добраться сейчас до Кандагара – верхом: все дороги минируются и обстреливаются. Поэтому, когда поедешь с моими людьми на войну в Афганистан, тебе придется научиться ездить верхом.

– В Афганистан?

– Да.

– Почему, черт возьми, вы вообразили, что я поеду в Афганистан?

– Не знаю, поедешь ты туда или нет, – ответил он с какой-то неподдельной грустью, – но сам я должен исполнить эту миссию – отправиться в Афганистан, на свою родину, которую я не видел более пятидесяти лет. И приглашаю тебя, прошу тебя поехать со мной. Выбор, конечно же, за тобой. Это опасная работа, слов нет. Если ты откажешься ехать, я не стану относиться к тебе хуже.

– Но почему я?

– Мне нужен гора – иностранец, который не боялся бы нарушить многочисленные международные законы и мог бы сойти за американца. Там, куда мы поедем, множество соперничающих кланов, они воюют друг с другом не одну сотню лет. У них давние традиции – нападать на соседей и забирать все что можно в качестве трофеев. Сейчас их объединяют только два фактора – любовь к Аллаху и ненависть к русским захватчикам. Они сражаются американским оружием на американские деньги. Если со мной будет американец, они не станут нас трогать и дадут пройти, не досаждая и не отнимая больше разумной суммы денег.

– Почему бы вам не взять с собой настоящего американца?

– Я пытался, но не смог найти безумца, готового пойти на такой риск. Вот почему мне нужен ты.

– Какой груз мы повезем в Афганистан, выполняя эту миссию?

– Обычная контрабанда во время войны – оружие, взрывчатые вещества, паспорта, деньги, золото, запчасти для машин и лекарства. Это будет интересное путешествие. Если мы пройдем через расположение хорошо вооруженных кланов, которые будут стремиться отнять то, что мы везем, то доставим свой груз в отряд воинов-моджахедов, ведущих сейчас осаду Кандагара. Они уже два года сражаются с русскими за этот город и нуждаются в пополнении запасов.

Вопросы теснились в моем воспаленном мозгу, сотни вопросов, но начавшаяся ломка парализовала сознание. Холодный липкий пот – результат этой внутренней борьбы – обильно покрыл кожу. Слова, когда они наконец пришли на ум, были сбивчивыми и непродуманными:

– Почему вы этим занимаетесь? Почему Кандагар? Почему туда?

– Моджахеды, осаждающие Кандагар, – мои люди, из моей деревни, а также из деревни Назира. Они ведут джихад – священную войну, чтобы изгнать русских оккупантов из своей родной страны. Мы им уже оказывали всяческую помощь, а теперь пришло время помочь им оружием, да и моей кровью, если она понадобится.

Он смотрел, как мое лицо болезненно дрожит, испещренное бороздами, идущими от глаз. Потом Кадер вновь улыбнулся, вдавив пальцы мне в плечо, пока боль от его прикосновения не стала единственным, что я ощущал в тот момент.

– Прежде всего тебе надо выздороветь, – сказал он, ослабив давление своих пальцев и дотронувшись ладонью до моего лица. – Да пребудет с тобой Аллах, сын мой. Аллах йа фазак!

Когда он ушел, я отправился в ванную. Желудочные колики впились в меня, словно орлиные когти, перекручивая внутренности мучительной болью. Диарея трясла меня конвульсивными спазмами. Я вымылся, дрожа так сильно, что клацали зубы. Посмотрев в зеркало, я увидел свои глаза: зрачки расширились так, что вся радужная оболочка стала черной. Когда прекратится действие героина и начнется ломка, свет возвратится: он хлынет сквозь черные воронки глаз.

С полотенцем, обернутым вокруг бедер, я вернулся в большую комнату. Выглядел я изможденным, сутулился, дрожал, непроизвольно стонал. Назир осмотрел меня сверху донизу, презрительно скривив толстую верхнюю губу. Он вручил мне охапку чистой одежды – то была копия зеленого афганского костюма Кадера. Я оделся, весь дрожа и несколько раз теряя равновесие. Назир наблюдал за мной, держа свои узловатые кулаки у бедер. Усмешка играла на его губах, приоткрывая их, подобно краям раковины моллюска. Каждый его жест был широким и красноречивым, преувеличенным, словно в пантомиме, но темные глаза были свирепы – в них таилась угроза. Внезапно я понял, что он напоминает мне японского актера Тосиро Мифунэ[138]. Он был похож на тролля – уродливая карикатура на Мифунэ.

– Ты знаешь Тосиро Мифунэ? – спросил я его, рассмеявшись вопреки своему отчаянию и боли. – Знаешь Мифунэ, а?

В ответ он подошел к парадной двери дома и распахнул ее. Вытащив из кармана несколько банкнот по пятьдесят рупий каждая, он швырнул их на порог.

– Йаа, баинчуд! – зарычал он, указывая на открытую дверь. – Пошел вон, сучье отродье!

Шатаясь, я доковылял до груды подушек, наваленных у большого окна, и рухнул на них. Я натянул на себя одеяло, весь сжавшись от мучительной щемящей тоски и судорожного желания принять дозу. Назир закрыл дверь дома и занял привычную позицию на обрывке ковра, сидя выпрямив спину, положив ногу на ногу и наблюдая за мной.

Мы все в той или иной степени боремся с беспокойством и стрессом при помощи коктейля из химических веществ, вырабатываемых в нашем теле и поступающих в мозг. Главные среди них относятся к группе эндорфинов – пептидных медиаторов, обладающих способностью облегчать боль. Беспокойство, стресс, боль запускают эндорфинную реакцию как естественный защитный механизм. Когда мы принимаем какой-нибудь наркотик – морфий, опий и особенно героин, – тело перестает вырабатывать эндорфины. Когда мы прекращаем принимать наркотики, возникает задержка от пяти до четырнадцати дней, прежде чем организм начинает новый цикл производства эндорфинов. И именно в этот черный, мучительный, бесконечно тянущийся промежуток в одну-две недели мы осознаём по-настоящему, что такое беспокойство, стресс и боль.

«Каково это, – спросила однажды Карла, – ломка после прекращения приема героина?» Я попытался ей объяснить. Вспомни все случаи в своей жизни, когда ты испытывал страх, сильный страх. Кто-то крадется сзади, когда ты думаешь, что один, и кричит, чтобы напугать тебя. Шайка хулиганов смыкает вокруг тебя кольцо. Ты падаешь во сне с большой высоты или стоишь на самом краю отвесной скалы. Кто-то держит тебя под водой, ты чувствуешь, что дыхание прерывается, и рвешься, пробиваешься, хватаешься руками, чтобы выбраться на поверхность. Ты теряешь контроль над автомобилем и видишь, как стена мчится навстречу твоему беззвучному крику. Собери в одну кучу все эти сдавливающие грудь ужасы и ощути их сразу, одновременно, час за часом и день за днем. Вообрази вдобавок всю боль, когда-то испытанную тобой: ожог горячим маслом, острый осколок стекла, сломанную кость, шуршание гравия, когда ты падаешь зимой на ухабистой дороге, головную боль, боль в ухе и зубную боль. Сложи их вместе – защемление паха, пронзительные вопли от острой боли в желудке – и почувствуй их все сразу, час за часом и день за днем. Затем подумай обо всех перенесенных тобой душевных муках – смерть любимого человека, отказ возлюбленной. Вспомни неудачи и стыд, невыразимо горькие угрызения совести. Добавь к ним пронзающие сердце несчастья и горести и ощути их все сразу, час за часом и день за днем. Все это и есть ломка при прекращении приема героина. Ломка – это жизнь с содранной кожей.

Атака беспокойства на незащищенное сознание, мозг без естественных эндорфинов превращают человека в безумца. Любой наркоман, переживающий ломку, становится сумасшедшим. Безумие это настолько жестоко и ужасно, что некоторые умирают. И когда приходит это временное помешательство и человек попадает в невыносимый мир, где живет словно с содранной кожей, он совершает преступления. А если мы выживаем и выздоравливаем, а потом через много лет в ясном рассудке вспоминаем об этих преступлениях, это делает нас несчастными, сбитыми с толку, мы испытываем отвращение к себе, как люди, предавшие под пыткой своих друзей и свою страну.

Проведя двое суток в страшных мучениях, я решил, что не выдержу. Рвота и понос почти прошли, но боль и беспокойство усиливались с каждой минутой. Однако пронзительный крик моей крови не мог заглушить спокойный настойчивый голос где-то внутри: «Ты можешь прекратить это… надо все устроить… ты можешь остановить это… возьми деньги… достань себе дозу… ты можешь снять эту боль…»

Койка Назира из бамбука и волокон кокосового ореха стояла в дальнем углу комнаты. Я доковылял до нее под пристальным взглядом дюжего афганца, по-прежнему сидевшего на коврике у двери. Дрожа и издавая стоны от боли, я подтащил койку ближе к большому окну, выходящему на море. Стянул с кровати хлопчатобумажную простыню и начал рвать ее зубами. Она разошлась в нескольких местах, и я раздирал ее вдоль, отрывая полосы ткани. Совершая эти безумства в состоянии, близком к панике, я швырнул на кровать два толстых стеганых одеяла вместо матраса и лег. Двумя полосами ткани я привязал к кровати лодыжки, а третьим обрывком простыни закрепил левое запястье. Снова лег и повернул голову, чтобы взглянуть на Назира. Протягивая ему оставшуюся полосу, я попросил его глазами привязать руку к кровати. Мы впервые встретились с ним взглядом, открыто, без всякой задней мысли глядя друг на друга.

Он поднялся с квадратного лоскутка ковра и подошел, не сводя с меня глаз. Взяв полоску ткани, он привязал мое правое запястье к каркасу кровати. Из моего открытого рта вырвался крик, потом еще один – так кричит тот, кто попал в западню и охвачен паническим страхом. Я прикусил язык, да так сильно, что по краям пронзил его насквозь, – по губам заструилась кровь. Назир слегка покачал головой. Он оторвал от простыни еще одну полосу и прикрутил ее к спирали штопора, который засунул мне между зубами и завязал кляп на затылке. Впившись зубами в этот хвост дьявола, я закричал. Потом повернул голову и увидел свое отражение, словно был привязан к ночи за окном. На какое-то время я стал Моденой, который ждал, кричал и смотрел моими глазами.

Двое суток я был привязан к кровати. Назир неустанно и заботливо ухаживал за мной. Он всегда находился рядом. Стоило мне открыть глаза, я чувствовал на лбу его мозолистую ладонь, вытирающую пот или смахивающую слезы с лица. Каждый раз, когда судорога молнией пронзала ногу или руку или начинались желудочные колики, он уже растирал больное место, грея его. Всякий раз, когда я выл или визжал в свой кляп, он не отрывал от меня глаз, уговаривая вытерпеть все мучения и победить. Он убирал кляп, когда я давился струйкой рвоты или мой забитый нос не пропускал воздух, но он был сильным человеком и понимал, что я не хочу, чтобы мои вопли были слышны. Когда я кивал ему, он вставлял кляп на место и крепко его привязывал.

А потом, когда я уже знал, что достаточно силен, чтобы оставаться на месте, но при этом еще слишком слаб, чтобы уйти, я кивнул Назиру, моргнул ему несколько раз, и он убрал кляп окончательно. Одни за другими он снимал путы с моих запястий и лодыжек. Принес мне бульон с курицей, ячменем и томатами, без специй, если не считать соли. В жизни не пробовал ничего более вкусного и сытного. Он кормил меня, вливая бульон ложку за ложкой. Через час, когда я покончил с содержимым маленькой миски, он впервые мне улыбнулся, и эта улыбка была подобна лучу солнечного света на морских скалах после летнего дождя.

Период ломки длится около двух недель, но первые пять дней – худшие. Если ты преодолеешь первые пять дней, сможешь проползти и вытащить себя в это шестое утро без наркотиков, ты уже знаешь, что очистился и победишь их. Следующие восемь-десять дней ты будешь чувствовать себя лучше и становиться сильнее с каждым часом. Боли уменьшаются, тошнота проходит, лихорадка и озноб спадают. Через некоторое время самое скверное, что остается, – ты не можешь заснуть. Лежишь на постели, ворочаешься, корчишься и извиваешься, пытаясь принять удобную позу, но сон не идет. В последние дни и долгие ночи ломки я превратился в Стоячего монаха: не садился и не ложился целые сутки, пока крайнее изнеможение не подкосило мои ноги и я не погрузился в сон.

Все проходит, даже ломка, и ты встаешь после змеиного укуса пристрастия к героину так же, как перенесший любое другое бедствие: потрясенный, навеки израненный, преисполненный радости, что выжил.

Назир воспринял мои саркастические шутки на двенадцатый день ломки как сигнал к началу тренировок. Уже с шестого дня мы приступили к легким прогулкам на свежем воздухе. Первый из этих моционов мы совершали очень медленно, постоянно останавливаясь, через пятнадцать минут я уже вернулся в дом. На двенадцатый день мы с ним уже одолевали всю протяженность пляжа: я надеялся, что утомлюсь до такой степени, что смогу заснуть. И наконец он отвел меня в конюшню, где держали лошадей Кадера. Конюшню переделали из эллинга, она находилась через улицу от пляжа. Лошади предназначались для начинающих наездников и в разгар сезона возили туристов вдоль морского берега. Белый мерин и серая кобыла были большими послушными животными. Мы забирали их у конюха и вели на утрамбованное плоское песчаное побережье.

В мире нет другого животного, способного выставить человека в таком смешном виде. Кошка может заставить вас выглядеть неуклюжим, собака – глупым, но только лошади дано добиться и того и другого одновременно. А затем лошадь слегка ударит хвостом, ненароком наступит тебе на ногу – и ты сразу понимаешь, что она сделала это намеренно. У некоторых людей после первого же контакта с этим животным возникает с ним некая связь, и они уже знают, что будут хорошо держаться в седле. Я определенно не отношусь к их числу. Одна моя подруга оказывает странное антимагнитное воздействие на механизмы: часы останавливаются на ее запястье, радиоприемники начинают потрескивать, а фотокопировальные устройства при ее появлении внезапно выходят из строя. Все это очень напоминает мои взаимоотношения с лошадьми.

Коренастый афганец, поощрительно подмигивая, сложил пригоршней ладони, чтобы помочь мне взгромоздиться на спину мерина. Поставив ногу ему на руки, я запрыгнул на белого коня, но уже через какое-то мгновение прежде кроткое, прекрасно выдрессированное создание сбросило меня, изогнувшись каким-то причудливым образом. Перелетев через плечо Назира, я с глухим стуком рухнул на песок. Мерин галопом помчался по пляжу без меня. Назир наблюдал за происходящим в полном изумлении. Животное успокоилось и смирилось с моим присутствием, только когда Назир принес мешок с наглазниками и надел его на голову мерина.

С этого началось постепенное неохотное привыкание Назира к мысли, что из меня может выйти лишь самый худший наездник из всех известных ему. Это разочарование, казалось, должно было еще больше погрузить меня в пучину его презрения, но на деле вызвало прямо противоположный эффект. В последующие недели он стал относиться ко мне внимательно и добросердечно. Для Назира подобное обескураживающее неумение совладать с лошадьми было столь же ужасным, вызывающим жалость к человеку несчастьем, как мучительная, изнурительная болезнь. И даже когда я добился некоторых успехов – умудрялся продержаться на лошади несколько минут подряд, заставляя ее гарцевать по кругу, слегка ударяя ногами по бокам и дергая за уздечку обеими руками, – моя неуклюжесть едва не доводила его до слез.

Тем не менее я упорно продолжал каждодневные тренировки. Я сумел выполнять до двадцати серий отжиманий по тридцать раз с минутным отдыхом между сериями. Я делал отжимания каждый день, дополняя их пятью сотнями приседаний и пятикилометровой пробежкой, сорок минут плавал в море. Через три месяца занятий я был здоров и полон сил.

Назир хотел, чтобы я приобрел некоторый опыт езды по пересеченной местности. Для этого я договорился с Чандрой Метой о нашем посещении территории для верховой езды на ранчо Центра по производству фильмов. Во многих художественных картинах были сцены с лошадьми и всадниками. Табуны лошадей содержались специальными отрядами мужчин, живших на обширных холмистых просторах и привлекавшихся в качестве каскадеров при съемках приключенческих фильмов. Животные были превосходно выдрессированы, но не прошло и двух минут после того, как мы с Назиром оседлали выделенных нам коричневых кобыл, как лошадь сбросила меня на кучу глиняных горшков. Назир взял поводья моей лошади и, сидя в седле, с состраданием покачивал головой.

– Приветствую тебя, великий джигит, йаар! – крикнул мне один из каскадеров.

Всего, вместе с ними, нас было пятеро, и все рассмеялись. Двое спешились, чтобы помочь мне.

Упав с лошади еще дважды, я устало карабкался в седло и тут услышал знакомый голос. Оглянувшись, я увидел группу всадников во главе с ковбоем, похожим на Эмилиано Сапату. За его плечами на кожаном ремне висела черная шляпа.

– А я ведь знал, твою мать, что это ты! – закричал Викрам.

Он подвел свою лошадь вплотную к моей и радостно потряс мне руку. Его спутники, присоединившись к Назиру и нашим каскадерам, умчались рысью, оставив нас вдвоем.

– А ты-то что здесь делаешь?

– Я хозяин этого сраного места, парень! – Он широко развел руки. – Ну, не совсем. Летти купила себе долю в партнерстве с Лизой.

– Моей Лизой?

Он вопросительно поднял бровь:

– Твоей Лизой?

– Ты понимаешь, что я имею в виду.

– Конечно, – сказал он, широко осклабившись. – Ты ведь знаешь, что у них с Летти совместное кастинговое агентство, – ведь и ты стоял у истоков этого бизнеса. Дела у них идут хорошо, они ладят друг с другом. Вот и я решил в этом поучаствовать. Твой друг Чандра Мета сказал мне, что у него доля в этой конюшне для каскадеров. И для меня вполне естественно заняться этим, как ты считаешь?

– Без сомнения, Викрам.

– Вот я и вложил кое-какие бабки и теперь приезжаю сюда каждую неделю. А завтра участвую в съемках как статист. Приходи, братец, посмотришь, как я играю.

– Предложение соблазнительное, – сказал я, рассмеявшись. – Но завтра я уезжаю из города на некоторое время.

– Уезжаешь? Надолго?

– Не знаю точно. На месяц, может быть, дольше.

– Так ты вернешься?

– Непременно. Сделай видео конных трюков. Когда вернусь, покайфуем немного – посмотрим в замедленной съемке, как тебя убивают.

– Вот как! Ты предлагаешь сделку! Так давай поездим верхом вместе!

– Нет-нет! – вскричал я. – Не поеду с тобой на этой лошади, Викрам! Ты, наверно, никогда еще не видел такого скверного наездника, как я. Я уже трижды падал. Был бы счастлив прогуляться немного пешком, никуда не сворачивая.

– Давай попробуем, братец Лин! Вот что: я одолжу тебе свою шляпу. Она никогда не подводит, это счастливая шляпа. У тебя неприятности, потому что ты не носишь шляпу.

– Я не думаю, что эта шляпа меня выручит.

– Говорю же, мать твою, что это волшебная шляпа!

– Ты еще не видел, как я езжу верхом.

– А ты не носил эту шляпу. Она решит все твои проблемы. К тому же ты гора. Не хочу обижать белую расу, йаар, но это индийские лошади, парень. Просто нужно немного индийского стиля в обхождении с ними, вот и все. Поговори с ними на хинди, потанцуй немного – и сам увидишь.

– Не уверен.

– А ты не сомневайся, парень. Давай слезай, и потанцуем вместе.

– Что-что?

– Потанцуй вместе со мной.

– Я не танцую для лошадей, Викрам, – заявил я, вложив в эту нелепую фразу столько искренности и достоинства, сколько было в моих силах.

– Но ты будешь танцевать. Слезешь сейчас с лошади и станцуешь со мной этот маленький волшебный индийский танец. Нужно, чтобы лошади увидели под твоей непроницаемой белой оболочкой первоклассного индийского сукина сына. Готов поклясться: лошади тебя полюбят и ты будешь ездить верхом, как гребаный Клинт Иствуд.

– Не хочу ездить верхом, как гребаный Клинт Иствуд.

– Нет, хочешь! – рассмеялся Викрам. – Все только об этом и мечтают.

– Нет, я не стану этого делать.

– Давай-давай.

– Ни в коем случае.

Он спешился и стал высвобождать мои ноги из стремян. Испытывая раздражение, я слез и встал рядом с ним лицом к двум лошадям.

– Вот так! – сказал Викрам, тряся бедрами и вышагивая, как это делают, танцуя в кино. Он запел, ритмично хлопая в ладоши. – Давай, брат! Добавь немного Индии в этот танец. Хватит вести себя как чертов европеец.

Индиец не в силах противиться трем вещам: красивому лицу, сладкозвучной песне и приглашению к танцу. Я был в достаточной мере индийцем, хоть и в собственной сумасшедшей манере, чтобы танцевать с Викрамом хотя бы потому, что мне было невыносимо смотреть, как он танцует один. Мотая головой и улыбаясь вопреки самому себе, я присоединился к нему. Он направлял мои движения, добавляя новые па, пока мы не достигли синхронности в поворотах, шагах и жестах.

Лошади, похрапывая, наблюдали за нами своими белыми глазами с исключительно лошадиной смесью пугливости и снисходительности. А мы продолжали плясать и петь для них посреди поросших травой безлюдных холмов под синим небом, сухим, как дым от костра в пустыне.

А когда танец закончился, Викрам заговорил на хинди с моей лошадью, позволив ей обнюхивать его черную шляпу. Потом передал ее мне, велев носить. Я надел ее, и мы забрались в седла.

И черт побери, это сработало! Лошади сорвались с места, плавно перейдя в легкий галоп. В первый и единственный раз в жизни я выглядел почти настоящим всадником. Великолепную четверть часа я ощущал восторг бесстрашного слияния с благородным животным. Стараясь не отставать от Викрама, я взлетал на крутые холмы, а покорив их, подгоняемый порывами ветра, стремительно мчался с вершины вниз, в редкий кустарник. Обессилев, мы повалились на землю, растянувшись на ласковой луговой траве, и тут нас настиг Назир, прискакавший галопом с остальными всадниками. Короткое время, может быть какое-то мгновение, мы были необузданно-дикими и свободными, если лошади действительно смогли нас этому научить.

Я продолжал смеяться и болтать с Назиром, когда мы поднимались по ступенькам в дом на морском побережье двумя часами позже. С радостной улыбкой я вошел в открытую дверь и увидел Карлу, стоящую у широкого, во всю стену, окна и глядящую на море. Назир поприветствовал ее с грубоватой нежностью. Едва заметная, но ослепительная улыбка скользнула по его лицу, однако он поспешил придать ему выражение обычной угрюмости. Схватив на кухне литровую бутыль воды, коробок спичек и несколько газетных страниц, он вышел из дому.

– Он оставляет нас вдвоем, – сказала Карла

– Я знаю. Он разведет костер на морском берегу. Иногда он делает это.

Я подошел к ней и поцеловал. То был короткий, пожалуй даже застенчивый, поцелуй, но я вложил в него весь пыл моего сердца. Когда наши губы разомкнулись, мы по-прежнему тесно прижимались друг к другу, глядя на море. Через некоторое время мы увидели на пляже Назира, собирающего прибитую к берегу древесину и сухие клочки бумаги для растопки. Он втиснул скатанную в шар газету между веточками и палочками, зажег костер и уселся рядом с ним лицом к морю. Он не замерз: ночь была жаркой, дул теплый бриз. Он зажег костер, чтобы показать нам теперь, когда ночь гнала волны на фоне заходящего солнца, что он все еще здесь, на берегу, а мы можем по-прежнему наслаждаться уединением.

– Люблю Назира, – сказала она, положив голову мне на грудь. – У него доброе сердце.

Так оно и было: я знал это, обнаружил в конце концов, хотя открытие далось мне нелегко. Но как она пришла к такому выводу, почти не зная Назира? Одна из моих самых больших потерь за годы изгнания – слепота к хорошему в людях: никогда не умел оценить меру доброты в мужчине или женщине, пока не становился должен им куда больше, чем мог дать взамен. Карла же была из тех, кто видел хорошее в людях с первого взгляда. А я смотрел и смотрел, но не замечал ничего, кроме угрюмости и горечи в глазах.

Мы глядели на темнеющий пляж и на Назира, сидевшего, выпрямив спину, у своего костерка. Одна из моих маленьких побед над Назиром, когда я был еще слаб и зависим от его физической силы, лежала в области языка. Мне удавалось выучить фразы на его языке быстрее, чем ему на моем. Беглость моей речи вынуждала его говорить со мной в основном на урду, а когда он пытался говорить по-английски, фразы выходили неловкими, какими-то усеченными, слова – перегруженными значениями и словно шатающимися на коротких ножках прямого, не признающего оттенков смысла. Я часто бросал ему обидные упреки из-за грубости его английского, преувеличивая свое замешательство, утверждая, что речь его полна самоповторов, запинок, перескакивания с одной загадочной фразы на другую. Все заканчивалось тем, что он начинал ругать меня на урду и пушту, а потом и вовсе погружался в молчание.

На самом деле его урезанный английский всегда был красноречив, а нередко ритмичен и даже поэтичен. Конечно, он был усечен, из него были убраны все излишества, оставался лишь его особый язык, чистый и точный, что-то между лозунгами и пословицами. Он не знал, что помимо собственной воли я начал повторять некоторые из его фраз. Он сказал мне однажды, чистя свою серую кобылу: «Все лошади хорошие, но не всякий человек хорош». С тех пор прошло много лет, но каждый раз, когда я сталкивался с жестокостью, предательством, другими проявлениями эгоизма, особенно моего собственного, я ловил себя на том, что повторяю фразу Назира: «Все лошади хорошие, но не всякий человек хорош». И в ту ночь, слыша стук сердца Карлы так близко, когда мы наблюдали пляску огня на песке, я вспомнил еще одну фразу, часто повторяемую им по-английски: «Нет любви – нет жизни».

Я не отпускал Карлу, словно мог исцелиться, сжимая ее в объятиях, но мы не занимались любовью, пока ночь не зажгла последнюю звезду на небе по ту сторону широкого окна. Ее руки, словно поцелуи, касались моей кожи. Мои губы расправили скрученный лист ее сердца. Ее приглушенное дыхание вело меня, и я отвечал ей в том же ритме, желание одного эхом отзывалось в другом. Жар соединил нас, заключив в круг прикосновений, вкусовых ощущений, благоуханных звуков. Мы отражались силуэтами на стекле, прозрачными образами – мой был полон огня с пляжа, ее – звездами. И вот в конце концов эти четкие отражения нас самих растаяли, слившись и поглотив друг друга.

Было хорошо, так хорошо, но она не сказала, что любит меня.

– Люблю тебя, – прошептал я; слова эти слетели с моих губ на ее.

– Знаю, – отозвалась она, жалея и вознаграждая меня. – Знаю, что любишь.

– Видишь ли, мне не обязательно отправляться в эту поездку.

– Так почему же ты едешь?

– Не знаю. Наверно, потому, что предан Кадербхаю, все еще чувствую себя его должником. Но здесь нечто большее. Было ли у тебя когда-нибудь ощущение – не важно, по какому поводу, – что вся твоя жизнь своего рода прелюдия, словно все, что ты делал раньше, вело тебя в одну точку и ты почему-то знал, что однажды попадешь туда? Я не очень понятно объясняю, но…

– Понимаю, о чем ты говоришь, – прервала она меня. – Да, мне знакомо это ощущение. Однажды я совершила нечто, в одно мгновение вместившее всю мою жизнь, даже те годы, что я еще не прожила.

– И что это было?

– Мы говорили о тебе, – уклонилась от ответа Карла, стараясь не смотреть мне в глаза. – О том, что тебе не обязательно ехать в Афганистан.

– Что ж, – улыбнулся я, – все так и есть: я могу туда не ехать.

– Так и не поезжай, – спокойно сказала она, отвернувшись, чтобы взглянуть на ночь и на море.

– Ты хочешь, чтобы я остался?

– Хочу, чтобы ты был в безопасности. И был свободен.

– Я не это имел в виду.

– Знаю, – вздохнула она.

Я почувствовал, как ее тело беспокойно шевельнулось рядом с моим, – по-видимому, она хотела подвинуться. Я остался на месте.

– Я никуда не поеду, – тихо сказал я, пытаясь совладать со своими чувствами и зная, что совершаю ошибку, – если ты скажешь, что любишь меня.

Она закрыла рот и сжала губы так сильно, что они образовали белый рубец. Казалось, ее тело медленно, клетка за клеткой, возвращало себе все, что она отдала мне несколькими мгновениями ранее.

– Зачем ты это делаешь? – спросила она.

Я сам не знал. Может быть, причиной была ломка, все то, что я перенес за последние месяцы, и та новая жизнь, которую, как мне казалось, я заслужил. А может быть, то была смерть – смерть Прабакера, Абдуллы и смерть, что, возможно, ждала меня в Афганистане, – я втайне боялся ее. Какова бы ни была причина, она была глупой и бессмысленной и даже жестокой, но я не мог не желать этого.

– Если ты скажешь, что любишь меня, – повторил я.

– Я не люблю, – наконец сказала она тихо.

Я попытался остановить ее, прижав кончики пальцев к ее рту, но она повернула голову, чтобы взглянуть мне прямо в глаза. Голос ее стал чище и сильнее:

– Не люблю. Не могу. Не буду.

Когда Назир вернулся с пляжа, громко кашляя и прочищая горло, чтобы мы слышали, что он пришел, мы уже приняли душ и оделись. Он улыбался – так редко можно было увидеть улыбку на его лице! – переводя свой взгляд с меня на нее и обратно. Но холодная печаль в наших глазах превратила идущие вниз морщины на его лице в ивовые венки разочарования. Он отвернулся.

Мы видели, как она уезжает на такси в долгую одинокую ночь накануне нашего ухода на войну Кадера, и, когда Назир наконец встретился со мной взглядом, он кивнул медленно и торжественно. Я выдерживал его взгляд несколько мгновений, а потом настал мой черед отвернуться. Мне не хотелось видеть в его глазах уже замеченную мною ранее странную смесь горя и бурной радости – я знал, что она значила. Да, Карла уехала, но мы потеряли в ту ночь целый мир любви и красоты. Мы должны были оставить его в прошлом, став солдатами Кадера. А другой мир, некогда безграничный мир того, чем мы могли бы еще стать, сужался час за часом до окрашенной пулей в кроваво-красный цвет точки.