Вот уже два месяца мы жили вместе с партизанами-моджахедами в пещерах горного кряжа Шахр-и-Сафа. То было во многом трудное время, но наша горная твердыня ни разу не попадала под прямой огонь, и мы находились в относительной безопасности. Лагерь был всего в каких-то пятидесяти километрах птичьего полета от Кандагара, в двадцати километрах от главного шоссе, ведущего на Кабул, и примерно в пятидесяти километрах к юго-востоку от Аргандабской плотины. Русские захватили Кандагар, но с трудом удерживали южную столицу: она периодически подвергалась осаде. Центр города обстреливался ракетами, а бои, которые вели моджахеды на окраинах, постоянно уносили все новые и новые человеческие жизни. Главное шоссе контролировалось несколькими хорошо вооруженными отрядами партизан. Колонны русских танков и грузовиков были вынуждены каждый месяц прорываться через заслоны, чтобы доставить в Кандагар продовольствие и боеприпасы. Отряды Афганской регулярной армии, верные марионеточному правительству в Кабуле, защищали стратегически важную Аргандабскую плотину, но частые нападения на дамбу ставили под угрозу их контроль над этим важным объектом. Таким образом, мы оказались приблизительно в центре триады зон вооруженного противостояния, каждая из которых постоянно требовала все новых людей и вооружений. Горная гряда Шахр-и-Сафа не давала врагам никаких стратегических преимуществ, поэтому наши хорошо замаскированные пещеры в горах находились вне зоны непосредственных боевых действий.
За эти недели наступила суровая зима. Дул порывистый ветер, налетали снежные шквалы, и наша многослойная пятнистая униформа постоянно промокала. Холодный туман стлался в горах, иногда часами висел без движения, белый и непроницаемый для взгляда, как замерзшее стекло. Земля всегда была покрыта грязью или льдом. Каменные стены пещер, где мы жили, казалось, дрожали от холода, наполняя пространство ледяным звоном.
Часть груза Кадера состояла из ручного инструмента и деталей машин. В первые же дни после приезда мы организовали две мастерские, которые все эти медленно тянущиеся зимние недели активно работали. У нас был небольшой токарный станок с револьверной головкой, который мы прикрутили болтами к самодельному верстаку. Станок работал от дизельного двигателя. Моджахеды были уверены, что врага в пределах слышимости нет, но все же мы глушили шум двигателя, укутывая его джутовой мешковиной, оставляя лишь отверстия для воздуха и выхода отработанных газов. Тот же двигатель приводил в действие шлифовальный круг и скоростное сверло.
Имея это оборудование, мы могли ремонтировать оружие, а иногда приспосабливать его для разных новых целей. После самолетов и танков самым эффективным боевым оружием в Афганистане оказались русские восьмидесятидвухмиллиметровые минометы. Партизаны их покупали, похищали или захватывали в рукопашном бою, нередко жертвуя своими жизнями. И тогда это оружие обращалось против русских, которые ввезли его в страну, чтобы завоевать ее. В наших мастерских минометы разбирали, ремонтировали и упаковывали в вощеные мешки для использования в районах боевых действий, иногда таких отдаленных, как Зарандж на западе и Кундуз на севере.
Помимо пассатижей для патронов и обжимных щипцов, боеприпасов и взрывчатых веществ, груз Кадера включал также новые детали для автоматов Калашникова, купленные на Пешаварском базаре. Русский АК был сконструирован в сороковые годы Михаилом Калашниковым в ответ на германские оружейные новинки. В конце Второй мировой войны немецкие армейские генералы, вопреки недвусмысленным распоряжениям Адольфа Гитлера, настояли на производстве штурмового автоматического оружия. Инженер-оружейник Хуго Шмайссер, используя более раннюю русскую концепцию, разработал короткоствольное легкое оружие, выстреливающее магазин из тридцати патронов с фактической скоростью более ста выстрелов в минуту. На Гитлера это произвело такое впечатление, что он назвал ранее запрещенное им оружие Sturmgewehr – штурмовая винтовка – и приказал немедленно наладить его интенсивное производство. Это был запоздалый шаг, не усиливший всерьез военной мощи нацистов, но штурмовой автомат Шмайссера определил целое направление автоматического оружия до конца века.
АК-47 – наиболее известное и распространенное из нового штурмового оружия, действующее за счет отвода части движущихся газов, образуемых выстреливаемым патроном, в цилиндр над стволом. Газ приводит в движение поршень, который возвращает затвор назад к пружине и взводит курок для следующего патрона. Автомат весит около пяти килограммов, оснащен рожком на тридцать патронов калибра 7,62 миллиметра, которые выстреливает со скоростью семьсот метров в секунду и эффективной дальностью более трехсот метров. Он производит более сотни выстрелов в минуту в автоматическом режиме и около сорока – в полуавтоматическом.
Это оружие имеет свои ограничения, и моджахеды не преминули объяснить мне, в чем они. Низкая дульная скорость тяжелой пули калибра 7,62 миллиметра определяет параболическую траекторию, и требуется сложная регулировка, чтобы поразить цель на расстоянии трехсот метров и более. Вспышка на выходе пули из ствола АК такая яркая, особенно у новой, семьдесят четвертой серии, что ослепляет ночью автоматчика и выдает его позицию. Ствол быстро перегревается – настолько, что к нему невозможно прикоснуться. Иногда патрон в патроннике перегревается так, что взрывается, поражая лицо стрелка. Это объясняет, почему многие партизаны во время боя держат автомат подальше от себя или над головой.
Тем не менее это оружие прекрасно действует после полного погружения в воду, грязь или снег для охлаждения и остается самой эффективной и надежной машиной, когда-либо изобретенной для убийства. В первые четыре десятилетия после создания АК их было произведено пятьдесят миллионов, больше, чем какого-либо иного огнестрельного оружия в мире. «Калашников» во всех его модификациях – излюбленное боевое оружие революционеров, солдат регулярной армии, наемников и гангстеров.
Вначале АК-47 изготавливались из кованой и прокатанной стали. АК-74, производимые в семидесятые годы, собирались из штампованных металлических частей. Некоторые из старых афганских бойцов отвергали новое оружие с патроном меньшего калибра – 5,45 миллиметра – и магазином из оранжевого пластика, предпочитая основательность АК-47. Молодые бойцы нередко выбирали «семьдесят четвертую» модель, отвергая более тяжелое оружие как устаревшее. АК производились в Египте, Сирии, России и Китае. Хотя они, по существу, идентичны, одну модель часто предпочитают другой, и торговля оружием, даже одного вида, идет успешно и интенсивно.
Мастерские Кадера ремонтировали и переоборудовали АК всех серий, модифицируя их согласно требованиям, и были весьма популярны: афганцы проявляли ненасытное желание узнать как можно больше об оружии и получить новые навыки владения им. То не было любопытство, порожденное неистовством и жестокостью, – то была простая необходимость знать, как обращаться с оружием в стране, в которую вторгались Александр Великий, гунны, саки, скифы, монголы, Моголы, Сефевиды, англичане, русские и многие другие. Мужчины, даже когда не изучали оружие и не помогали тем, кто работал, собирались в мастерских, чтобы выпить чая, приготовленного на спиртовках, выкурить сигарету и поговорить о своих любимых.
Целых два месяца я каждый день работал с ними: плавил свинец и другие металлы в маленькой кузнице, помогал собирать кусочки древесины для растопки, носил воду из ключа на дне ближайшего оврага. С трудом пробираясь сквозь снег, выкапывал новые отхожие ямы и тщательно маскировал их, скрывая от посторонних глаз, когда они переполнялись. Я вытачивал на револьверном станке новые детали и расплавлял спиралевидные металлические стружки для очередной партии. По утрам я ухаживал за лошадьми, которых держали в другой пещере, ниже. Когда наступала моя очередь доить коз, я сбивал из молока масло и помогал готовить лепешки нан.
Если нужно было позаботиться о ком-то, кто порезался, содрал кожу или растянул лодыжку, я раскладывал походную аптечку и старался помочь им.
Я выучил припевы нескольких песен, и вечерами, когда гасили костры, мы садились, тесно прижавшись друг к другу, чтобы было теплее, и я тихо пел вместе с остальными. Я слушал истории, которые они шепотом рассказывали в темноте, – переводили их для меня Халед, Махмуд и Назир. Каждый день, когда мужчины молились, я вместе с ними опускался в тишине на колени. А лежа ночами, я слышал их дыхание, храп, погружался в столь привычные солдатам запахи – древесного дыма, ружейного масла, дешевого сандалового мыла, мочи, дерьма, пота, насквозь пропитавшего немытые волосы людей и лошадей, жидких мазей и мягчительных средств для сёдел, тмина и кориандра, мятной зубной пасты, чая, табака и сотни других – и грезил вместе с ними о доме и о тех, кого мы страстно желали увидеть снова.
Шел к концу второй месяц нашей миссии. Последнее оружие было отремонтировано и усовершенствовано, а припасы, которые мы привезли с собой, подходили к концу. И тогда Кадербхай отдал приказ готовиться к долгой дороге домой. Он планировал направиться окольным путем на запад, к Кандагару, в сторону, противоположную границе с Пакистаном, чтобы доставить своей семье несколько лошадей. После этого мы должны были, оставив при себе лишь походные вещмешки и легкое оружие, идти ночами, пока не пересечем пакистанскую границу и не окажемся в безопасности.
– Лошади почти навьючены, – отрапортовал я Кадеру, собрав собственные пожитки. – Халед и Назир вернутся, когда все будет готово. Просили дать вам знать.
Мы находились на сглаженной горной вершине, откуда как на ладони были видны долины и голая равнина, простирающаяся от подножия гор до самого горизонта в сторону Кандагара. В первый раз мутная пелена рассеялась настолько, что мы могли охватить взором всю панораму. К востоку от нас скапливались темные, плотные облака, предвещавшие дождь и снег, воздух был холодным и влажным, но в тот миг перед нами открывался весь мир до самого конца, и наши глаза были переполнены этой красотой.
– В ноябре тысяча восемьсот семьдесят восьмого года, в тот же месяц, когда двинулись в путь мы, англичане прошли через Хайберское ущелье – началась вторая англо-афганская война, – сказал Кадер, не обращая внимания на мое сообщение или, возможно, по-своему отвечая на него.
Он пристально вглядывался в туманную рябь на горизонте – дым и огни далекого Кандагара. Я знал, что эта мерцающая пелена, возможно, от взрывов ракет, пущенных на город людьми, некогда бывшими в нем учителями и торговцами. В ходе войны против русских захватчиков они стали сущими дьяволами в изгнании, поливающими огнем свои дома, лавки и школы.
– Через Хайберское ущелье среди прочих прошел и один из самых почитаемых, храбрых и жестоких воинов Британской империи. Его звали Робертс, лорд Фредерик Робертс[148]. Он захватил Кабул и установил там жестокие порядки военного времени. Однажды за день были казнены восемьдесят семь афганских солдат – их повесили на площади. Дома и рынки были уничтожены, деревни сожжены, сотни афганцев убиты. В июне афганский принц Айюб-хан провозгласил джихад, чтобы изгнать англичан. Он вышел из Герата с десятитысячным войском. То был мой предок, он принадлежал к моей семье, и многие мои родственники входили в его армию.
Кадер замолчал и взглянул на меня, его золотистые глаза блестели под седыми бровями цвета серебра. Глаза улыбались, но челюсть была неподвижна, а губы сжаты так сильно, что их края побелели. По-видимому убедившись, что я его слушаю, он взглянул на тлеющий горизонт и заговорил вновь:
– Британскому офицеру по имени Берроуз, назначенному комендантом Кандагара, тогда было шестьдесят три года, как раз столько, сколько мне сейчас. Его отряд, состоявший из полутора тысяч британских и индийских солдат, вышел походным маршем из Кандагара. Они встретились с принцем Айюбом близ места под названием Майванд. Оно видно отсюда, где мы сидим, когда погода достаточно хороша. Во время битвы обе армии стреляли из пушек, убивая сотни людей самым ужасным образом. Сходясь один на один, палили из ружей с такого близкого расстояния, что пули, пробивая тело человека, попадали в следующего. Англичане потеряли половину своих солдат, афганцы – две с половиной тысячи, но они выиграли битву, и британцы были вынуждены отступить к Кандагару. Принц Айюб незамедлительно окружил город, и осада Кандагара началась.
На продуваемой ветром скалистой вершине стоял пронизывающий холод, несмотря на необычайно яркое сияние солнца. Я чувствовал, как немеют ноги, мне страстно хотелось встать и потопать ими, но я боялся помешать Кадеру. Вместо этого я зажег две сигареты и передал одну ему. Он принял ее, подняв бровь в знак благодарности, и, прежде чем продолжить, выпустил два длинных клуба дыма.
– Лорд Робертс… Впрочем, должен отвлечься. Знаешь, Лин, у моего первого учителя, моего дорогого эсквайра Маккензи, была присказка: «Как у дядюшки Бобса». Он все время ее повторял, и я тоже стал ее использовать, подражая его манере речи. И вот однажды он сказал мне, что эта присказка происходит от прозвища лорда Фредерика Робертса. Оказывается, этот человек, сотнями убивавший афганцев, был так добр к своим английским солдатам, что они называли его «дядюшка Бобс» и говорили, что под его началом все будет хорошо, «как у дядюшки Бобса». Никогда раньше не употреблял этого выражения после его рассказа. И еще очень странная вещь: мой дорогой эсквайр Маккензи был внуком человека, воевавшего в армии лорда Робертса. Его дедушка и мои родственники воевали друг против друга во второй англо-афганской войне. Вот почему эсквайра Маккензи так завораживала история моей страны, вот почему он так много знал о тех войнах. Благодарение Аллаху, у меня был такой друг и такой наставник в ту пору, когда жили еще люди, носившие шрамы сражений той войны, на которой погиб его дед и мой тоже.
Он вновь замолчал. Мы прислушивались к завываниям ветра, ощущая покусывание первых снежинок принесенного им нового снегопада, – то был пронизывающий ветер, дующий со стороны далекого Бамиана и несущий снег, лед и морозный воздух с гор до самого Кандагара.
– И вот лорд Робертс вышел из Кабула с десятитысячным войском, чтобы снять осаду с Кандагара. Две трети его армии составляли индийские солдаты – эти сипаи были хорошими воинами. Робертс повел их из Кабула в Кандагар, пройдя расстояние триста миль за двадцать два дня, – куда более длинный путь, чем проделали мы из Чамана до этих мест, а у нас, как ты знаешь, ушел на это месяц – с хорошими лошадьми и с помощью населения деревень, что встречались нам по дороге. А они шли через покрытые льдом горы и выжженную солнцем пустыню, а через двадцать дней этого невероятного, адского марша выдержали великую битву против армии принца Айюб-хана и победили. Робертс спас англичан, осажденных в городе, и с того дня стал фельдмаршалом, под началом которого были все солдаты Британской империи. Его всегда называли Робертсом Кандагарским.
– Принц Айюб был убит?
– Нет. Он бежал, и тогда англичане посадили на трон его близкого родственника Абдула Рахман-хана. Он тоже был моим предком и управлял страной столь мудро и умело, что британцы не имели подлинной власти в Афганистане. Ситуация была точно такой же, как раньше, – до того как великий воин и великий убийца «дядюшка Бобс» проделал путь через Хайберское ущелье, чтобы начать эту войну. И вот к чему я это все говорю: мы сейчас сидим здесь и смотрим на мой горящий город. Кандагар – ключ к Афганистану. Кабул – сердце, но Кандагар – душа нации: тот, кто владеет Кандагаром, владеет всем Афганистаном. Когда русских заставят уйти из моего города, они проиграют войну. Но не раньше.
– Ненавижу это все, – вздохнул я, внутренне убежденный, что новая война ничего не изменит: войны вообще, по существу, ничего не меняют.
«Самые глубокие раны оставляет мир, а не война», – размышлял я. Помню, я подумал тогда, что это умная фраза и что стоит ввернуть ее когда-нибудь при случае в разговор. Тот день я запомнил в деталях: каждое слово и все эти глупые, напрасные, неосторожные мысли, словно судьба только сейчас бросила их мне в лицо.
– Ненавижу это все, – повторил я, – и рад, что мы сегодня отправляемся домой.
– С кем ты здесь дружишь? – спросил Кадер.
Вопрос меня удивил: я не мог понять, зачем он задан. Видя, что я озадачен, даже изумлен, он задал его снова:
– Кто твои друзья из тех, с кем ты познакомился здесь, в горах?
– Ну, наверно, Халед и Назир…
– Значит, Назир теперь твой друг?
– Да, друг, – рассмеялся я. – И Ахмед Задех мне нравится. И Махмуд Мелбаф, иранец. А еще Сулейман и Джалалад – дикий ребенок. И Захер Расул, крестьянин.
Кадер кивал, пока я перечислял своих друзей, но никаких комментариев не последовало, и я почувствовал, что могу продолжать:
– Они все хорошие люди, я так думаю. Все, кто здесь. Но те, кого я назвал… у меня с ними самые лучшие отношения. Вы это хотели узнать?
– Какое задание из тех, что приходится здесь выполнять, твое любимое? – спросил он, меняя предмет разговора столь же быстро и неожиданно, как это мог бы сделать его тучный друг Абдул Гани.
– Любимое… Может показаться бредом, никогда не думал, что скажу такое, но, наверно, самая любимая моя работа – ухаживать за лошадьми.
Он не смог сдержать смех. Я был почему-то уверен, что он думает о той ночи, когда я въехал в лагерь, свисая с шеи моей лошади.
– Признаю, – усмехнулся я, – что не являюсь лучшим в мире наездником.
Он рассмеялся еще громче.
– Но я стал скучать по лошадям, когда после приезда сюда вы приказали устроить конюшню в нижней пещере. Смешно, но я привык, что они рядом, и мне всегда становится легче на душе, когда я спускаюсь вниз, чтобы навестить их – почистить и покормить.
– Понимаю, – пробормотал он, пристально глядя мне в глаза. – Скажи, а когда другие молятся, а ты к ним присоединяешься – иногда я вижу, как ты стоишь на коленях на некотором расстоянии позади всех, – какие слова ты произносишь? Молитвы?
– На самом деле я ничего не говорю, – хмуро ответил я, зажигая еще две сигареты не потому, что хотел курить, а чтобы отвлечься и немного согреть пальцы.
– Если ты не говоришь, о чем при этом думаешь? – спросил он, принимая у меня вторую сигарету, после того как выбросил окурок первой.
– Я не могу назвать это молитвой. Думаю главным образом о людях. О своей матери, дочери. Об Абдулле… и Прабакере, своем умершем друге, – я вам о нем рассказывал. Вспоминаю друзей, людей, которых люблю.
– Ты думаешь о матери. А об отце?
– Нет.
Я ответил поспешно, возможно слишком быстро, чувствуя, как идут мгновения, а он продолжает наблюдать за мной.
– Твой отец жив, Лин?
– Наверно. Впрочем, не уверен. И меня ничуть не волнует, жив он или мертв.
– Тебя должна волновать судьба твоего отца, – заявил он, отводя взгляд.
Я воспринял это как снисходительное увещевание – он ничего не знал о моем отце и о моих отношениях с ним. Я был тогда настолько поглощен своими обидами – старыми и новыми, – что не почувствовал боли в его голосе. Тогда я не осознал, как понимаю сейчас, что и он ведь тоже находящийся в изгнании сын и говорит о своем горе тоже.
– Вы для меня больше отец, чем он, – сказал я, и, хотя то были искренние слова и я открывал ему свою душу, сказанное мною прозвучало мрачно, почти злобно.
– Не говори так! – свирепо оборвал он меня.
Первый раз в моем присутствии он был близок к проявлению гнева, и я непроизвольно вздрогнул от этой внезапной горячности. Но выражение его лица быстро смягчилось, и он положил руку мне на плечо:
– А как насчет снов? О чем ты видишь здесь сны?
– Я редко их вижу, – ответил я, изо всех сил пытаясь что-то вспомнить. – Странная вещь: меня давно мучат кошмары, еще с тех пор, когда я бежал из тюрьмы. Вижу жуткие сны: как меня ловят или я с кем-то дерусь, не давая себя поймать. Но с тех пор как мы очутились здесь – уж не знаю, разреженный воздух тому причиной, или я так устаю и замерзаю, когда ложусь спать, или же мысли мои настолько заняты этой войной, – кошмары прошли. Здесь их не было. А пара хороших снов мне приснилась.
– Продолжай.
Я не хотел продолжать: сны были о Карле.
– Просто… счастливые сны о любви.
– Хорошо, – пробормотал он, кивнув несколько раз и убирая руку с моего плеча. Казалось, он удовлетворен моим ответом, но выражение лица было печальным, почти мрачным. – У меня тоже здесь были сны. Мне снился пророк. Нам, мусульманам, запрещено рассказывать кому-нибудь свои сны о пророке. Когда они снятся нам, это очень хорошо, просто замечательно – такое нередко случается с правоверными, но мы не должны рассказывать, что видели во сне.
– Почему? – спросил я, дрожа от холода.
– Нам строго запрещено описывать черты лица или говорить о нем так, словно ты его видел. Таково было желание самого пророка: ни один мужчина, ни одна женщина не должны ему поклоняться, только перед Аллахом допустимо демонстрировать свое религиозное рвение. Вот почему нет никаких изображений пророка – ни рисунков, ни картин, ни статуй. Но я действительно видел его во сне. И я не очень хороший мусульманин, потому что рассказываю тебе об этом. Он шел где-то пешком, а я проехал мимо на своей прекрасной, дивной белой лошади, и, хотя я не видел его лица, я знал, что это он. И я спешился и отдал ему лошадь. Мои глаза в знак уважения все время были опущены. Но в конце концов я поднял их, чтобы увидеть, как он уезжает прочь в лучах заходящего солнца. Вот такой сон я видел.
Он выглядел спокойным, но я знал его достаточно хорошо, чтобы заметить уныние в глубине его глаз. И там было еще нечто новое и необычное. Мне потребовалось несколько мгновений, чтобы это осознать: страх. Абдель Кадер-хан был напуган, и я ощутил, как бегут мурашки по моей собственной напрягшейся коже. Смириться с этим было трудно: до сих пор я искренне верил, что Кадербхай ничего не боится. Взволнованный и обеспокоенный, я поспешил сменить тему разговора:
– Кадерджи, извините, что говорю о другом, но я хотел бы задать вам вопрос. Я много думал о том, что вы однажды сказали. Вы говорили, что жизнь, сознание и все такое прочее – порождение света от Большого взрыва. Значит ли это, что свет и есть Бог?
– Нет, – ответил он, и эта внезапно охватившая его пугающая депрессия уже не отражалась на его лице, ее прогнала ласковая улыбка. – Я не думаю, что свет – это Бог. Думаю, можно сказать, и это звучит разумно, что свет – язык Бога. Посредством света Бог разговаривает со Вселенной и с нами.
Я поздравил себя с удачной сменой направления беседы. Стал топать ногами и шлепать себя по бокам, чтобы разогнать застоявшуюся кровь. Кадер последовал моему примеру, и мы отправились назад к лагерю, растирая замерзшие руки.
– Если говорить о свете, то этот свет какой-то странный, – говорил я, выдыхая клубы пара. – Солнце сияет, но оно холодное. В нем нет тепла, и ты ощущаешь себя так, словно попал в мертвую зону между холодным солнцем и еще более холодной тенью.
– «Мы выброшены на берег в переплетении мерцаний…» – процитировал Кадер, и я так поспешно обернулся к нему, что ощутил резкую боль в шее.
– Что вы сказали?
– Это цитата, – ответил Кадер после паузы, понимая, насколько это важно для меня. – Строчка из стихотворения.
Я вытащил из кармана бумажник, порылся в нем и извлек сложенный листок бумаги, настолько измятый и истертый, что, когда я развернул его, места на сгибах оказались порванными. То было стихотворение Карлы, переписанное мною из ее дневника двумя годами раньше, когда я пришел в ее жилище с Тариком в «ночь диких псов». С тех пор я носил его с собой. В тюрьме на Артур-роуд полицейские офицеры отобрали у меня эту страничку и разорвали на мелкие кусочки. Когда Викрам выкупил меня из тюрьмы, дав взятку, я записал стихотворение Карлы еще раз, по памяти, и всегда имел его при себе.
– Это стихотворение, – взволнованно заговорил я, держа перед собой превратившийся в лохмотья, трепещущий на ветру листок так, чтобы он мог его видеть, – было написано женщиной по имени Карла Саарнен. Той самой, что вы послали вместе с Назиром к Гуптаджи, чтобы вытащить меня оттуда. Я удивлен, что вы знаете его. Просто невероятно.
– Нет, Лин, – спокойно ответил он. – Это стихотворение было написано суфийским поэтом по имени Садик-хан[149]. Я знаю многие его стихи наизусть: он мой любимый поэт и любимый поэт Карлы.
Его слова леденили мое сердце.
– Любимый поэт Карлы?
– Думаю, что да.
– А насколько… насколько близко вы знаете Карлу?
– Я знаю ее очень хорошо.
– А я думал… думал, вы познакомились с Карлой, когда вытащили меня от Гупты. Она сказала, то есть мне показалось, что она сказала, будто увидела вас впервые именно тогда.
– Нет, Лин, это неверно. Я давно знаю Карлу, она на меня работает. Во всяком случае, она работает на Абдула Гани, а тот работает на меня. Но она должна была рассказать тебе об этом, разве не так? Неужели ты не знал? Я очень удивлен. Был уверен, что Карла говорила тебе. И уж конечно, я говорил с ней о тебе много раз.
В моем мозгу, как в темном овраге, куда с ревом падают звонкие струи воды, – сплошной шум и черный страх. Что там говорила Карла, когда мы лежали рядом, борясь со сном, во время эпидемии холеры? «А потом я оказалась однажды в самолете, где встретила индийского бизнесмена, и с тех пор моя жизнь изменилась навсегда…» Был ли это Абдул Гани? Его ли она имела в виду? Почему я не расспросил Карлу подробнее о ее работе? Почему она ничего мне не рассказала? И что она делала для Абдула Гани?
– А какую работу она делает для вас, для Абдула?
– Разную. Она многое умеет.
– Я знаю, что она умеет! – сердито огрызнулся я. – Какую работу она выполняет для вас?
– Помимо всего прочего, – Кадер проговорил это медленно и отчетливо, – она находит полезных, способных иностранцев вроде тебя. Людей, которые могли бы работать на нас, если бы в том возникла нужда.
– Что?! – выдохнул я.
Это, по сути, не было вопросом. Я чувствовал себя так, словно частицы моего существа – замерзшие куски моего лица и сердца падают, разбиваясь, вокруг меня.
Он вновь заговорил, но я резко оборвал его:
– Вы хотите сказать, что она завербовала меня для вас?
– Да. И я очень рад, что она это сделала.
Внутренний холод внезапно разлился по телу, побежал по жилам, и даже глаза теперь были словно из снега. Кадер продолжал идти, но, заметив, что я стою на месте, тоже остановился. Он все еще улыбался, когда повернулся ко мне. В это мгновение к нам подошел Халед Ансари, громко хлопая в ладоши.
– Кадер! Лин! – приветствовал он нас со своей обычной грустной полуулыбкой, которая так мне нравилась. – Я принял решение. Хорошенько подумал, Кадерджи, как вы и советовали, и решил остаться. По крайней мере, на какое-то время. Прошлой ночью здесь был Хабиб – часовые видели его. За последние две недели он совершил столько безумств на дороге в Кандагар – с русскими пленными и даже с некоторыми пленными афганцами… Ужасная мерзость… Я, вообще-то, не очень впечатлителен, но все это так жутко, люди так напуганы, что собираются что-то с ним делать – скорее всего, просто застрелить, когда увидят. Нужно, говорят, охотиться на него, как на дикого зверя. Я должен… Я должен попытаться как-то помочь ему. Хочу остаться, разыскать его и уговорить вернуться в Пакистан со мной. Так что отправляйтесь сегодня ночью без меня, а я подойду недели через две. Вот и все, пожалуй, что я хотел сказать.
– А как насчет той ночи, когда я повстречал вас и Абдуллу? – спросил я сквозь зубы, стиснутые от холода и леденящего страха, который, как приступы боли, судорогой пронизывал все мое существо.
– Ты забыл, – ответил Кадер-хан.
Голос его стал строгим, лицо потемнело и выражало не меньшую решимость, чем мое. В тот момент мне и в голову не пришло, что он тоже чувствует себя обманутым и преданным. Я не вспоминал о Карачи и рейдах полиции, забыл о предателе из его окружения, близком ему человеке, который пытался устроить все так, чтобы его, и меня, и всех нас схватили, а то и убили. Я не хотел видеть в его угрюмой отчужденности ничего, кроме жестокого равнодушия к моим чувствам.
– Ты впервые встретил Абдуллу задолго до той ночи, когда познакомился со мной, – произнес Кадер-хан. – Это было в монастыре Стоячих монахов, верно? Он находился там в тот день, чтобы присматривать за Карлой. Она не слишком хорошо тебя знала, не была уверена, что тебе можно доверять, тем более в этом незнакомом ей месте. Карле нужен был человек, который мог бы ей помочь, если у тебя возникнут… дурные намерения.
– Он был ее телохранителем, – пробормотал я, подумав: «Она мне не доверяла…»
– Да, Лин, и очень хорошим. Насколько я понял, тогда возникла какая-то серьезная угроза и Абдулла что-то сделал, чтобы спасти Карлу и, возможно, тебя. Это так? Работа Абдуллы состояла как раз в том, чтобы защищать моих людей. Вот почему я послал его вслед за тобой, когда ты вместе с моим племянником Тариком отправился в джхопадпатти. И уже в первую ночь он помог тебе отбиться от диких псов, верно? И все то время, когда Тарик был с тобой, Абдулла был рядом с вами, о чем я и просил его.
Я не слушал его. Мозг мой посылал яростные стрелы воспоминаний, и они со свистом неслись в прошлое. Я искал Карлу, ту Карлу, которую знал и любил, но каждый момент с ней, прокрученный в памяти, грозил выдать некий тайный смысл и ее ложь. Я вспомнил свою первую встречу с Карлой, то мгновение, когда она протянула руку, чтобы остановить меня: я чуть не попал под автобус. Это случилось на Артур-Бандер-роуд, на углу близ Козуэй, недалеко от «Индийской гостиницы», в самом сердце зоны туристического бизнеса. Может быть, она поджидала там иностранцев вроде меня, ведя охоту за полезными рекрутами, которые могли бы работать на Кадера, когда ему это понадобится? Несомненно, так оно и было. Я и сам немного промышлял почти тем же самым, когда жил в трущобах, – слонялся в тех же местах, высматривая только что прилетевших иностранцев, которым нужно было поменять деньги или купить чарас.
К нам подошел Назир. В нескольких шагах от него лицом ко мне стояли Ахмед Задех, Кадербхай и Халед. Назир с мрачным видом обозревал небо с юга на север, высчитывая минуты, когда на нас обрушится снежная буря. Все вещи, собранные на обратную дорогу, были дважды проверены и упакованы, и ему не терпелось поскорее отправиться в путь.
– А как насчет вашей помощи с «клиникой»? – спросил я, испытывая тошноту и зная, что, стоит мне разомкнуть колени и расслабить ноги, они подогнутся, и я упаду.
Кадер молчал, и я повторил вопрос:
– Как насчет «клиники»? Почему вы помогли мне с ней? Было ли это частью плана? Того плана?
Широкое плато продувалось ледяным ветром, который хлестал нам в лицо с сокрушительной силой и пронизывал до костей. Небо быстро темнело, грязно-серая волна облаков перевалила через горы и покатилась в сторону далекой равнины и еле мерцающего, словно он умирал, города.
– Ты здесь хорошо поработал, – сказал он, вместо ответа.
– Я вас не об этом спрашивал.
– Мне кажется, сейчас не время говорить о таких вещах, Лин.
– Самое время, – настаивал я.
– Существуют некоторые обстоятельства, которые ты не сможешь понять, – заявил он, словно уже много раз думал об этом.
– Так хотя бы расскажите о них.
– Ладно. Медикаменты, которые мы доставили в этот лагерь, антибиотики, что мы привезли на эту войну, – все это от прокаженных Ранджита.
– О господи! – простонал я.
– Я воспользовался предоставленной мне возможностью, тем странным фактом, что ты – одинокий иностранец без всяких связей с посольством – открыл «клинику» в принадлежащей мне трущобе. То был редкий шанс испытать медикаменты на людях из джхопадпатти. Ты ведь понимаешь: я должен был убедиться в их годности, прежде чем везти на войну.
– Ради бога, Кадер! – зарычал я.
– Мне пришлось…
– Только гребаный маньяк мог это сделать!
– Полегче, Лин! – рявкнул за моей спиной Халед; остальные стояли в напряженном ожидании рядом с Кадером, словно опасались, что я могу на него наброситься. – Ты перешел всякие границы!
– Перешел границы! – выпалил я, захлебываясь от возбуждения, чувствуя, как стучат мои зубы, и пытаясь заставить повиноваться себе онемевшие руки и ноги. – Я перешел ваши сраные границы! Он использует людей в трущобах как подопытных кроликов или лабораторных крыс, мать его, чтобы испытать свои антибиотики, использует меня, дурит людей именно потому, что они поверили мне, а я, видите ли, перехожу границы!
– Но ведь никто не пострадал! – крикнул Халед мне в спину. – Все медикаменты оказались годными, люди чувствовали себя хорошо. Ты сделал свою работу как следует.
– Надо уйти с этого холода и все обговорить, – поспешно вставил Ахмед Задех, надеясь добиться примирения. – Кадер, прежде чем отправляться в путь, надо подождать, пока не пройдет эта снежная буря. Уйдем в укрытие.
– Ты должен понять, – твердо сказал Кадер, не обращая на него внимания. – Это было решение военного времени: двадцатью людьми рискуют, чтобы спасти тысячу, а тысячью – ради спасения миллиона. И ты должен мне поверить: мы знали, что медикаменты хорошие. Вероятность того, что от прокаженных Ранджита будут поставлены некачественные лекарства, была крайне мала. Мы были почти абсолютно уверены, что медикаменты неопасны, когда передавали их тебе.
– Расскажите мне о Сапне. – Вот наконец и вышел наружу мой самый глубокий страх, связанный с ним и вызванный близостью к нему. – Это тоже ваша работа?
– Я не Сапна. Но ответственность за эти убийства падает и на меня. Сапна убивал для меня – вот в чем причина, и, если хочешь знать всю правду, я получил большую выгоду от кровавой работы Сапны. Из-за того, что Сапна существовал, из-за страха перед ним и потому, что я взял на себя обязательство разыскать и остановить его, политики и полиция позволили мне провезти винтовки и другое оружие через Бомбей в Карачи и Кветту и дальше – на эту войну. Кровь тех, кого убил Сапна, – смазка для наших колес. И я сделаю это снова: использую его преступления и совершу собственными руками новые убийства, если это поможет нашему делу. У нас, Лин, у всех, кто здесь, есть общее дело. И мы будем сражаться и жить и, возможно, умрем за него. Если мы выиграем эту битву, изменится весь ход истории, отныне и навсегда, в этом месте и во всех будущих битвах. Вот в чем наше дело: изменить весь мир. А в чем заключается твое дело? В чем твое дело, Лин?
В воздухе уже кружились первые снежинки, и я так замерз, что дрожал, буквально трясся от холода, так что стучали зубы.
– А как насчет… как насчет мадам Жу… когда Карла заставляла меня притворяться, что я американец. Это была ее идея или часть вашего плана?
– Нет. Карла ведет собственную войну против Жу, у нее свои резоны. Но я одобрил ее план использовать тебя, чтобы вызволить из Дворца ее подругу. Хотелось посмотреть, сумеешь ли ты сделать это. У меня уже тогда возникла идея, что когда-нибудь ты станешь моим американцем в Афганистане. И ты, Лин, справился как надо. Не многие сумели бы совладать с Жу в ее собственном Дворце.
– И последнее, Кадер, – выдавил я. – Когда я попал в тюрьму… имели ли вы к этому какое-то отношение?
Нависло тяжелое молчание, мертвая тишина, нарушаемая лишь дыханием и оставляющая в памяти след более глубокий, чем самый резкий звук.
– Нет, – наконец ответил он. – Но, по правде сказать, я мог бы вытащить тебя оттуда уже через неделю, если бы захотел. Я почти сразу же узнал о твоем аресте, и помочь тебе было в моей власти, но я этого не сделал, хотя и мог.
Я посмотрел на Назира и Ахмеда Задеха: они спокойно встретили мой взгляд. Халед Ансари ответил мне гримасой, в которой соединились страдание и сердитый вызов, – кожа на лице натянулась, и рассекающий его надвое зазубренный шрам выделился еще резче.
Они все знали. Знали, что Кадер оставил меня там. Ладно, Кадер мне ничего не был должен. Не он посадил меня в тюрьму, и он вовсе не был обязан вызволять меня оттуда. Но в конце концов он это сделал – вытащил меня и тем самым спас мне жизнь. Допустим, я заслужил, чтобы меня так сильно били, но ведь и другие люди приняли побои из-за меня, пытаясь передать ему мое послание. И если бы мы даже сумели это сделать, Кадер проигнорировал бы полученное сообщение и оставил меня в тюрьме до тех пор, пока сам не был бы готов действовать. Ладно, поделом мне, пусть мои надежды были пустыми, несбыточными. Но если вы убедите человека в том, что его упования тщетны, что он надеялся напрасно, – вы убьете его веру, убьете ту светлую сторону его существа, которой необходимо, чтобы ее любили.
– Вы хотели быть уверены, что я… проникнусь к вам благодарностью. Поэтому оставили меня там. Причина в этом?
– Нет, Лин. Просто тебе не повезло, таков был твой рок – кисмет — в тот момент. У меня была договоренность с мадам Жу: она помогала нам встречаться с политиками, а также заслужить благосклонность одного пакистанского генерала – она водила с ним знакомство. Но на самом деле он был особым клиентом Карлы: именно она в первый раз привела этого генерала к мадам Жу. Контакт с ним представлял для меня огромную ценность: генерал играл чрезвычайно важную роль в моих планах. А мадам Жу настолько возненавидела тебя, что лишь твое заключение в тюрьму могло ее удовлетворить. Она хотела, чтобы тебя там убили. Но в тот же день, когда моя работа была закончена, я послал за тобой Викрама, твоего друга. Ты должен мне поверить: я никогда не хотел тебе зла. Я люблю тебя. Я…
Внезапно он замолчал, потому что я положил руку на бедро, где была кобура. Халед, Ахмед и Назир мгновенно напряглись, но они не могли добраться до меня одним прыжком и знали это.
– Если вы, Кадер, сейчас не уйдете прочь, клянусь Богом, Богом клянусь, нам обоим не жить. Мне не важно, что случится со мной, – только бы никогда больше не видеть вас, не говорить с вами, не слышать вас.
Назир сделал медленный, почти неосознанный шаг и встал перед Кадером, закрыв его, как щитом, своим телом.
– Клянусь Богом, Кадер: сейчас мне не слишком важно, буду я жив или умру.
– Но мы выходим на Чаман, когда снегопад закончится, – сказал Кадер, и это был единственный раз, когда я услышал, что он запинается и голос его дрожит.
– Я хочу сказать, что не иду с вами. Я останусь здесь и буду добираться сам. Или вообще здесь останусь – не имеет значения. Просто проваливайте к черту… с глаз долой. Меня тошнит от одного вашего вида!
Он еще мгновение стоял на месте, и я, подхваченный холодной колышащейся волной ярости и отвращения, испытывал сильное желание выхватить пистолет и выстрелить в него.
– Ты должен знать, – наконец сказал он, – если я и делал что-то дурное – единственно ради правильных целей. Никогда не подвергал тебя более серьезным испытаниям, чем ты мог бы, по моему разумению, выдержать. И тебе следует знать, что я всегда относился к тебе как к своему другу, как к любимому сыну.
– А вам следует знать вот что, – отвечал я, чувствуя, как сгущается снег на моих волосах и плечах, – я ненавижу вас, Кадер, всем сердцем. Вся ваша мудрость сводится вот к чему: вы питаете души людей ненавистью. Вы спрашивали, в чем мое кредо. Единственный мотив моих действий – собственная свобода. В настоящий момент это значит – навсегда освободиться от вас.
Лицо Кадера закоченело от холода, и распознать его выражение было невозможно: снег облепил усы и бороду. Но его золотистые глаза блестели сквозь серо-белую мглу: старая любовь еще не ушла из них. Потом он повернулся и ушел. За ним последовали остальные, и я остался один среди бурана. Замерзшая рука дрожала на кобуре. Я расстегнул ее, вытащил пистолет Стечкина и взвел курок быстро и умело, как он учил меня. Я держал его в руке дулом вниз.
Проходили минуты – убийственные минуты, когда я мог бы погнаться за ним и прикончить его и умереть сам. Я попытался бросить пистолет на землю, но он не выпадал из моих ледяных пальцев. Попробовал высвободить пистолет левой рукой, но пальцы так свело, что я оставил эти попытки. И в кружащемся куполе белого снега, в который превратился мир вокруг меня, я поднял руки навстречу этому белому ливню, как однажды поднял их навстречу теплому дождю в деревне Прабакера. Я был один.
Когда я взобрался на стену тюрьмы много лет назад, мне казалось, что это стена края света. Соскользнув с нее вниз, к свободе, я потерял весь мир, который знал, и всю любовь, которую он вмещал. В Бомбее я попытался, сам того не понимая, создать новый мир любви, напоминающий и даже заменяющий прежний. Кадер был моим отцом, Прабакер и Абдулла – братьями, Карла – возлюбленной. А потом они исчезли один за другим. Исчез и этот мир.
И внезапно в голову мне пришла ясная мысль, непрошеная, всплывшая в сознании, как строчки стихотворения. Я понял теперь, почему Халед Ансари был столь решительно настроен помочь Хабибу. Я отчетливо осознал, что` на самом деле пытается сделать Халед. «Он пытается спасти себя», – повторил я несколько раз, ощущая, как дрожат эти слова на моих онемевших губах, но слыша их у себя в голове. А отыскав и произнеся эти слова, я уже знал, что не могу ненавидеть Кадера и Карлу.
Не знаю, почему мои чувства изменились так внезапно и так кардинально. Может быть, причиной этого был пистолет в моей руке: та власть, которую он давал, – отнять жизнь у человека или помиловать его, – а также некие глубинные инстинкты, не позволившие мне пустить его в ход. Возможно, все объяснялось тем, что я потерял Кадербхая: ведь когда он уходил от меня, понимание того, что все кончено, было в моей крови – я ощущал запах этой крови в густом белом воздухе, чувствовал ее вкус во рту. Не знаю, по какой причине, но перемены эти пролились на меня муссонным дождем, не оставив и следа от того вихря убийственной ненависти, что владел мною несколькими мгновениями ранее.
Я все еще был зол на себя за то, что отдал Кадеру так много сыновней любви, и за то, что вопреки всем доводам здравого рассудка домогался его любви. Я был зол на него за то, что он относился ко мне как к бросовому материалу, нужному лишь для достижения собственных целей. И я был в ярости из-за того, что он отнял единственное в моей жизни – работу лекаря в трущобах, – что могло бы искупить мои грехи, хотя бы только в моем сознании, и уравновесить все совершенное мною зло. Но даже это малое добро было осквернено и замарано. Гнев внутри меня был силен и тяжел, как базальтовая плита, и я знал, что потребуются годы, чтобы он ослаб, и все же я не мог ненавидеть Кадера и Карлу.
Они лгали мне и предавали меня, оставляя рваные раны там, где было мое доверие к ним, и я не желал больше их любить, уважать или восхищаться ими, но все же продолжал их любить. У меня не было выбора, и я отчетливо это понимал, стоя здесь, посреди белой снежной пустыни. Любовь нельзя убить. Ее не убьешь даже ненавистью. Можно задушить внутри себя влюбленность, нежность и даже влечение. Ты можешь убить все это или превратить в прочно застывшее свинцовое сожаление, но саму любовь ты все равно не убьешь. Любовь – это страстный поиск истины, иной, чем твоя собственная, и стоит тебе один раз ее почувствовать, не обманывая себя, во всей полноте, и она останется навсегда. Каждый акт любви, каждый момент, когда сердце обращается к ней, – это часть вселенского добра, часть Бога или того, что мы называем Богом, а уж Он-то не умрет никогда.
Потом, когда небо расчистилось, я, стоя немного поодаль от Халеда, наблюдал, как покидают лагерь Кадербхай, Назир и их спутники со своими лошадьми. Великий-хан, главарь мафии, мой отец, сидел в седле, выпрямив спину, держа в руке штандарт, обернутый вокруг древка. Он не оглянулся ни разу.
Решение отделиться от Кадербхая и остаться с Халедом в лагере усилило мои опасения: я был гораздо более уязвим без хана, чем в его компании. Наблюдая за его отъездом, вполне разумно было предположить, что я не сумею пробраться назад в Пакистан. Я даже непроизвольно повторял про себя эти слова: «Я не сумею… Я не сумею…»
Но чувство, которое я испытывал, когда мой повелитель Абдель Кадер-хан уезжал в поглощающем свет снегу, не было страхом. Я принимал свою судьбу и даже приветствовал ее. «Наконец-то, – думал я, – получу то, что заслужил». И это каким-то образом вносило в мои мысли чистоту и ясность. Вместо страха пришла надежда, что Кадер будет жить. Все прошло и закончилось, и я не хотел больше его видеть, но, когда я смотрел, как он въезжает в эту долину белых теней, надеялся, что он останется в живых. Я молился об этом. Молился, думая о нем с глубокой печалью, и любил его. Да, я любил его.