Глава 36

Я никак не мог привыкнуть к потере Кадербхая, отца моих грез. Бог свидетель, я своими руками помогал его хоронить, однако не горевал, не оплакивал его. Для подобной скорби мне не хватало убежденности: сердце не могло смириться с фактом его смерти. Я слишком сильно его любил, казалось мне в ту военную зиму, чтобы он ушел просто так: умер – и дело с концом. Если такая громада любви может просто исчезнуть в земле, не говорить больше, не улыбаться, тогда любовь – ничто. А в это я не мог поверить, пребывая в ожидании некоего неизбежного воздаяния. Тогда я не знал того, что знаю сейчас: любовь – улица с односторонним движением. Любовь, как и уважение, – это не то, что ты получаешь, а то, что ты отдаешь. Но, не зная этого в те горькие недели, не думая об этом, я отвернулся от этой появившейся в моей жизни пустоты на месте, где было столько любви и надежды, отказавшись испытывать тоску от этой потери. Я съежился внутри холодного, скрывающего все камуфляжа из снега и затененного камня. Жевал кусочки оставшегося козьего мяса, и каждая минута, заполненная биением сердца и голодом, уводила меня прочь от печали и осознания истины.

Разумеется, мы в конце концов исчерпали запас мяса. Было собрание, где обсуждались варианты дальнейших действий. Джалалад и другие юные моджахеды хотели бежать из этой западни, прорвавшись через неприятельские заслоны, и как можно быстрее уйти в пустынные места провинции Забуль, близ пакистанской границы. Сулейман и Халед неохотно согласились, что другого выхода нет, но настаивали на тщательном изучении диспозиции противника, чтобы наверняка выбрать место прорыва. С этой целью Сулейман послал юного Ханифа разведать местность вдоль сглаженной кривой, идущей с юго-запада на север и юго-восток от нашего укрытия. Он приказал молодому человеку вернуться не позднее чем через двадцать четыре часа и передвигаться только ночью.

Возвращения Ханифа мы ждали долго, голодные и замерзшие. Пили воду, но это лишь на несколько минут прерывало наши мучения, а потом голод усиливался. Двадцать четыре часа растянулись до двух суток, пошли третьи, а о Ханифе не было ни слуху ни духу. Утром третьего дня мы пришли к заключению, что он мертв или захвачен в плен. Джума, погонщик верблюдов из крошечного таджикского анклава на юго-западе Афганистана, близ Ирана, вызвался отправиться на поиски Ханифа. Джума, темноволосый человек с тонкими чертами лица, ястребиным носом и чрезвычайно чувственным ртом, был близок к Ханифу и Джалаладу той близостью, которая неожиданно возникает между мужчинами на войне и в тюрьмах и редко выражается словами и жестами.

Таджикский клан погонщиков, к которому принадлежал Джума, занимаясь сопровождением торговых караванов, традиционно соперничал в этом с хазарейским племенем, откуда происходили Ханиф и Джалалад. Конкуренция между этими группами особенно усилилась в пору стремительной модернизации Афганистана. В 1920 году каждый третий афганец был кочевником. Через пару поколений, к 1970 году кочевниками оставались всего два процента населения. И хотя эти три молодых человека были соперниками, война тесно их сблизила, и они стали неразлучными друзьями. Их дружба окрепла в отупляюще скучные месяцы, нескончаемо тянущиеся между пиками боевых действий, и многократно была проверена в бою. В самом успешном для них сражении они, используя мины и гранаты, подорвали русский танк. Каждый из них носил на шее кожаный ремешок с маленьким кусочком металла, взятым из танка в качестве сувенира.

Когда Джума объявил, что пойдет искать Ханифа, мы все знали, что не сможем помешать ему. Устало вздохнув, Сулейман согласился отпустить его. Не желая дожидаться наступления ночи, Джума вскинул на плечо автомат и выполз из укрытия. Он, как и все мы, не ел уже три дня, но, когда в последний раз оглянулся, в его улыбке, обращенной к Джалаладу, были и сила, и мужество. Мы следили за тем, как удаляется его тонкая тень, перемещаясь по залитым солнцем снежным склонам под нами.

От постоянного голода мы мерзли еще сильнее. В ту длинную, тяжелую зиму снег в горах шел чуть ли не через день. Температура в дневные часы поднималась выше нуля, но с наступлением сумерек и до рассвета падала ниже нуля, и мы стучали зубами от холода. На морозе мои руки и ноги все время болели. Кожа на лице одеревенела и покрылась трещинами, как ноги крестьян в деревне Прабакера. Мы мочились на руки, чтобы избавиться от жалящего холода, и это помогало вернуть им чувствительность, хотя и ненадолго. Впрочем, даже помочиться было серьезной проблемой: во-первых, необходимость распахнуть одежду на морозе вызывала ужас, во-вторых, после того, как мочевой пузырь освобождался от теплой жидкости, становилось еще холоднее. Температура тела после потери этого тепла резко падала, и мы всегда старались отсрочить эту процедуру, терпели сколько могли.

Джума в тот вечер не вернулся. Мы не могли заснуть от холода и страха и сразу вскочили, когда в полночь во тьме раздался негромкий звук. Семь стволов было направлено на это место. Мы с изумлением глядели на лицо, неясно вырисовывающееся из темноты гораздо ближе к нам, чем можно было ожидать. То был Хабиб.

– Что ты здесь делаешь, брат мой? – мягко спросил его Халед на урду. – Ты сильно нас напугал.

– Они здесь, – ответил Хабиб вполне разумным, спокойным голосом.

Казалось, говорил какой-то другой, находящийся в другом месте человек или медиум, произносящий слова в трансе. Лицо его было грязным. Мы все давно не умывались и заросли бородой, но на лице Хабиба грязь лежала таким густым слоем и была столь отвратительна, что повергла нас в шок. Как гной из инфицированной раны, грязь, казалось, лезла наружу из пор его кожи.

– Они везде вокруг и уже идут сюда, – продолжал он, – чтобы схватить вас всех и убить, когда их соберется побольше, завтра или послезавтра. Скоро. Они знают, где вы. Они убьют вас всех. Теперь у вас только одна дорога, чтобы выбраться отсюда.

– Как ты нас разыскал, брат? – спросил Халед, и голос его был таким же спокойным и далеким, как у Хабиба.

– Я пришел с вами. Всегда находился рядом с вами. Разве вы меня не замечали?

– Видел ли ты где-нибудь моих друзей – Джуму и Ханифа? – спросил Джалалад.

Хабиб не ответил. Джалалад задал свой вопрос снова, более настойчиво:

– Ты видел их? Они в лагере русских? В плену у них?

Мы ждали ответа в тишине, наполненной страхом и отвратительным запахом разлагающейся плоти, исходившим от Хабиба. Казалось, он размышлял или прислушивался к чему-то, слышному только ему одному.

– Скажи мне, бач-и-кака, – мягко спросил Сулейман, используя слово, которым близкие родственники называют племянника, – что это значит: отсюда теперь только одна дорога?

– Они везде, – ответил Хабиб.

Ухмылка во весь рот и пристальный взгляд психически больного человека искажали черты его лица. Махмуд Мелбаф переводил, шепча мне прямо в ухо:

– У них недостаточно людей. Они заминировали все главные тропы, ведущие с гор. С севера, с востока, с запада – все заминировано. Только на юго-востоке путь свободен: они думают, что вы не будете пытаться уйти этой дорогой. Они оставили этот путь свободным, чтобы подняться сюда и схватить вас.

– Мы не можем идти этой дорогой, – прошептал Махмуд, когда Хабиб внезапно замолк. – Русские удерживают долину к юго-востоку от нас – это их путь на Кандагар. Они придут за нами именно оттуда. Если мы пойдем в этом направлении – все погибнем, и они знают это.

– Теперь они на юго-востоке. Но завтра, только один день, все они будут на дальней стороне горы, на северо-западе, – сказал Хабиб. Голос его по-прежнему был спокоен и невозмутим, но лицо искажала злобная гримаса горгульи, и этот контраст действовал нам на нервы. – Только немногие останутся, а все остальные будут ставить последние мины на северо-западном склоне, когда рассветет. Их там будет мало, и, если вы устремитесь на них, атакуете их, дадите им бой завтра на юго-востоке, вы сможете прорваться и уйти.

– Сколько их всего? – спросил Джалалад.

– Шестьдесят восемь человек. У них минометы, ракеты и шесть тяжелых пулеметов. Их слишком много, чтобы вы могли прокрасться мимо них ночью.

– Но ты ведь сумел прошмыгнуть, – сказал Джалалад с вызовом.

– Они не могли меня видеть, – так же невозмутимо ответил Хабиб. – Я для них невидим. Они не могут меня видеть, пока я не всажу им нож в горло.

– Это смешно! – прошипел Джалалад. – Они солдаты, и ты солдат. Если ты можешь проскользнуть мимо них незамеченным, мы тоже сумеем.

– А разве ваши люди возвратились? – спросил его Хабиб, впервые обращая свой взор маньяка на молодого бойца.

Джалалад раскрыл было рот, чтобы ответить, но слова словно утонули в маленьком бурлящем море его сердца. Он опустил глаза и покачал головой.

– Можешь ли ты войти в их лагерь, как я, чтобы тебя никто не видел и не слышал? – сказал Хабиб. – Если попытаешься прокрасться мимо них, ты умрешь, как это случилось с твоими друзьями. Ты не можешь пробраться мимо них. Я могу это сделать, а ты – нет.

– Но ты думаешь, что мы сумеем прорваться с боем? – Халед задал вопрос мягко, негромко, но мы почувствовали, насколько важен для него ответ.

– Сумеете. Это единственный путь. Я облазил все горы, подбирался к врагам так близко, что слышал, как они чешутся. Именно поэтому я сейчас здесь: пришел сказать вам, как спастись. Но за эту помощь я назначаю цену: всех, кого вы не убьете завтра, тех, кто выживет, вы отдадите мне.

– Хорошо-хорошо, – согласился Сулейман, стараясь успокоить его. – Давай, бач-и-кака, расскажи нам все, что знаешь. Мы хотим все узнать от тебя. Садись с нами и расскажи обо всем. Извини, но накормить тебя мы не сможем – нет еды.

– Еда есть, – перебил его Хабиб, указывая куда-то в тень на краю лагеря за нашими спинами. – Я чувствую запах пищи.

И верно, гниющее мясо мертвой козы – обрезки харама, запрещенного в пищу для мусульман, – лежало маленькой кучкой на раскисшем снегу. Несмотря на холод и снег, кусочки сырого мяса давно начали разлагаться. С такого расстояния мы не могли этого учуять, но Хабиб, как видно, мог.

Реплика безумца вызвала долгую дискуссию: допустимо или нет по религиозным канонам есть харам. Бойцы соблюдали предписания веры не слишком строго: молились ежедневно, но не в полном соответствии с требованием для шиитов молиться три раза и для суннитов – пять раз в день. Они были добрыми мусульманами, но не выставляли свою религиозность напоказ. Тем не менее во время войны, когда человек подвергается многочисленным опасностям, им меньше всего хотелось пойти против воли Аллаха. Они были моджахедами, вели священную войну и верили, что станут мучениками в момент своей смерти в бою и обеспечат себе тем самым место на небесах, где их будут ублажать прекрасные девы. Они не желали осквернять себя запрещенной пищей, когда райское блаженство, положенное мученикам, было так близко. Следует отдать дань крепости их веры: дискуссия о запретном мясе – хараме – даже не возникала, пока мы жили впроголодь целый месяц, а потом еще пять дней вообще ничего не ели.

Что касается меня, я признался Махмуду Мелбафу, что думал о выброшенном мясе почти постоянно в течение последних нескольких дней. Я не мусульманин, и это мясо для меня не запретно. Но я так тесно сжился с моджахедами, был рядом с ними столько тягостных недель, что связал с ними свою судьбу. Никогда бы не стал что-то есть, когда они голодали. Я мог бы пойти на это, только если бы они согласились разделить эту пищу со мной.

Решающее мнение по этому вопросу высказал Сулейман. Он напомнил, что есть харам – действительно грех для мусульманина, но еще больший грех – уморить себя до смерти, когда можно было бы употребить его в пищу. Мужчины решили, что мы сварим суп из гниющего мяса, прежде чем рассветет. Затем, подкрепив свои силы, мы используем информацию Хабиба, чтобы с боем вырваться из горного плена.

В те долгие дни, когда мы прятались и ждали, лишенные тепла и горячей пищи, мы развлекали и поддерживали друг друга, рассказывая разные истории. Вот и в эту последнюю ночь, после того как было уже выслушано не одно повествование, вновь настал мой черед. Несколько недель назад состоялся мой дебют: я поведал, как бежал из тюрьмы. Хотя моих товарищей шокировало признание, что я гуна, то есть грешник, и находился в заключении как преступник, рассказанное захватило их, и они задавали много вопросов, когда я закончил. Моя вторая история была посвящена «ночи убийц»: как мы с Абдуллой и Викрамом выследили нигерийских убийц, как сражались и победили их, а потом выставили из страны; как я охотился на Маурицио, который и был причиной всего этого, и избил его, даже хотел убить, но пощадил, о чем пожалел потом, когда он напал на Лизу Картер, и Улле пришлось убить его.

И эта история была воспринята с интересом, и, когда Махмуд Мелбаф занял место рядом со мной, чтобы переводить мою третью историю, я гадал, что могло бы увлечь их. Я мысленно перелистывал список героев: в нем было множество мужчин и женщин, начиная с моей матери, чье мужество и самопожертвование вдохновляли мои воспоминания. Но когда я заговорил, обнаружил, что рассказываю о Прабакере. Слова непрошеными шли из глубин моего сердца и звучали как некая безрассудная молитва.

Я рассказал, как Прабакер еще ребенком покинул свой эдем – деревню – и отправился в город; как он вернулся домой подростком вместе с диким уличным мальчишкой Раджу и другими друзьями, чтобы противостоять вооруженным бандитам; как Рукхмабаи, мать Прабакера, воодушевила деревенских мужчин; как юный Раджу палил из револьвера, идя навстречу хвастливому предводителю бандитов, пока тот не упал замертво; как любил Прабакер праздники, танцы и музыку; как он спас любимую женщину от эпидемии холеры и женился на ней; как умер на больничной койке, окруженный любовью скорбящих друзей и близких.

После того как Махмуд перевел мои последние слова, наступила продолжительная тишина: слушатели осмысляли мой рассказ. Я пытался убедить себя, что они тронуты историей моего друга не меньше, чем я, но тут посыпались вопросы.

– Так сколько коз было у них в этой деревне? – спросил Сулейман с мрачным видом.

– Он хочет знать, сколько коз… – начал переводить Махмуд.

– Понял-понял, – улыбнулся я. – Наверно, где-то около восьмидесяти, ну, может быть, сотня. Две-три козы в каждом дворе, но в некоторых было и шесть, и восемь.

Эта информация вызвала дискуссию, сопровождаемую гулом и жестикуляцией, более оживленную и заинтересованную, чем любые политические и религиозные дебаты, периодически возникавшие среди моджахедов.

– Какого цвета были эти козы? – спросил Джалалад.

– Цвет, – объяснил Махмуд с серьезным видом. – Он хочет знать цвет коз.

– Ну, они были коричневыми и белыми, и несколько черных.

– То были большие козы, как в Иране? – переводил Махмуд для Сулеймана. – Или тощие, как в Пакистане?

– Ну, примерно такие, – предположил я, показав высоту в холке.

– Сколько молока, – спросил Назир, непроизвольно втянувшись в дискуссию, – получали они ежедневно от этих коз?

– Я не эксперт по козам…

– Постарайся, – настаивал Назир. – Постарайся вспомнить.

– Проклятье! Это просто случайный проблеск, но кажется, пару литров в день… – предположил я, беспомощно разведя руками.

– Этот твой друг… сколько он зарабатывал как таксист? – спросил Сулейман.

– У твоего друга были женщины до свадьбы? – поинтересовался Джалалад, вызвав всеобщий смех, – некоторые даже начали бросать в него камешки.

В таком же духе и продолжалось это собрание, затронув все интересовавшие его участников темы, пока наконец я, извинившись, не нашел относительно защищенное место, откуда мог бы внимательно разглядывать затянутое пеленой холодное, мглистое небо. Я пытался подавить страх, беспокойно шевелящийся в моем пустом брюхе и внезапно хватающий острыми когтями сердце, стиснутое, как в клетке, ребрами.

Завтра. Мы будем прорываться с боем. Никто не говорил об этом, но я знал: все думают, что завтра мы умрем. Уж слишком они веселы и спокойны. Казалось, что все напряжение и ужас последних недель исчезли теперь, когда принято решение сражаться. И это не было радостным облегчением людей, знающих, что они спасены. То было нечто увиденное мною в зеркале в тюремной камере, в ночь перед моим безрассудным побегом, и нечто увиденное в глазах человека, бежавшего вместе со мной. То было веселое оживление людей, рисковавших всем – своей жизнью и смертью, – поставивших все на карту. Наступит некий час следующего дня, и мы будем свободны или мертвы. Та же решимость, что толкнула меня на тюремную стену, вела теперь нас через горный хребет на вражеские автоматы: лучше умереть в бою, чем, как крыса, в западне. Я бежал из тюрьмы на другой конец света, прошел через годы, чтобы оказаться в компании людей, точно так же, как я, ощущающих свободу и смерть.

И все же я боялся, что меня ранят, что пуля попадет в спину и я буду парализован, что меня схватят живым и будут мучить новые тюремщики в новой темнице. Мне пришло в голову, что Карла и Кадербхай могли бы сказать мне что-нибудь умное по поводу страха. Вспомнив о них, я понял, как далеки они были от этого мгновения, этой горы и от меня. Понял, что не нуждаюсь больше в их блестящих умах: они ничем не могли мне помочь. Вся мудрость мира не могла помешать моему животу стягиваться в узел от гнетущего страха. Когда знаешь, что идешь на смерть, разум не приносит утешения. Когда приходит конец, понимаешь тщету гения и пустоту ума. А утешение можно найти, если оно, конечно, посетит тебя, в той странной, холодной, как мрамор, смеси времени и места, ощущении, которое мы обычно и называем мудростью. Для меня в эту последнюю ночь перед боем то было звучание материнского голоса, то была жизнь и смерть моего друга Прабакера… Упокой тебя Бог, Прабакер. Я по-прежнему люблю тебя, и печаль, когда я думаю о тебе, входит в мое сердце и горит в моих глазах яркими звездами… Моим утешением на этой промерзшей горной гряде была память об улыбке на лице Прабакера и звучание голоса моей матери: «Что бы ты ни делал в жизни, делай это, не теряя мужества, и ты не сделаешь слишком много плохого…»

– Вот возьми, – сказал Халед, соскальзывая вниз, присаживаясь на корточки рядом со мной и протягивая мне один из двух окурков, зажатых в ладони.

– Господи Исусе! – воскликнул я, открыв рот от изумления. – Где ты их взял? Я-то думал, все выкурено еще на прошлой неделе!

– Так оно и есть, – сказал он, щелкая газовой зажигалкой. – Кроме этих двух. Я держал их для особого случая. Думаю, что он настал. У меня плохое предчувствие, Лин. Очень плохое. Сидит где-то внутри, и я не могу его вытряхнуть сегодня.

Впервые с того вечера, когда Кадер покинул нас, Халед сказал больше одного-двух необходимых слов. Мы работали и спали бок о бок каждый день и каждую ночь, но я почти никогда не встречался с ним глазами и так явно и холодно избегал разговора с ним, что и он молчал.

– Послушай, Халед… насчет Кадера и Карлы… не думай… я вовсе…

– Нет, – прервал он меня. – У тебя было множество причин, чтобы впасть в неистовство. Могу поставить себя на твое место. Всегда умел взглянуть на вещи глазами другого человека. К тебе несправедливо относились, и я сказал об этом Кадеру в ночь его отъезда. Ему следовало бы доверять тебе. Смешно, но человек, которому он доверял больше, чем кому-либо, единственный в мире человек, на которого он всецело полагался, оказался безумным убийцей, продававшим нас с потрохами.

Нью-йоркский акцент с арабским интонированием перекатывался через меня, подобно теплой пенящейся волне, и мне хотелось подойти и обнять его. Мне не хватало той уверенности, которую я всегда ощущал в звучании его голоса, и искреннего страдания на его изуродованном шрамом лице. Я был так рад вновь чувствовать его дружеское отношение, что не совсем уловил сказанное им о Кадербхае. Подумал, толком не осознав этого, что он говорит об Абдулле. Но он говорил не о нем, и шанс узнать всю правду в одном разговоре был потерян чуть ли не в сотый раз.

– Насколько хорошо ты знал Абдуллу? – спросил я.

– Достаточно близко, – ответил он, и легкую улыбку на его лице сменило выражение неодобрительного недоумения: «К чему, мол, ты клонишь?»

– Тебе он нравился?

– Не особенно.

– Почему?

– Абдулла ни во что не верил. Он был бунтарем без причины в мире, где не хватает тех, кто бунтует ради подлинных целей. Я не люблю людей, лишенных веры, и не доверяю им по-настоящему.

– В их число вхожу и я?

– Нет, – рассмеялся он. – Ты во многое веришь, поэтому я и люблю тебя. И Кадер тебя любил за это. Он ведь любил тебя, ты знаешь. Кадер даже говорил мне об этом пару раз.

– Во что же я верю? – спросил я, усмехнувшись.

– Ты веришь в людей, – поспешно ответил он. – Вся эта история с трущобной «клиникой», например. Твой вчерашний рассказ о той деревне. Если бы ты не верил в людей, давно бы позабыл всю эту чепуху. Твоя работа в трущобах, когда там началась холера, – на Кадера это произвело большое впечатление, да и на меня тоже. Черт побери, наверно, даже Карла верила в тебя какое-то время. Ты должен понять, Лин: если бы у Кадера был выбор, если бы существовала возможность сделать то, что он должен был сделать, как-то иначе, лучше, он бы выбрал именно ее. Все закончилось так, как и должно было. Никто не хотел выставить тебя на посмешище.

– Даже Карла? – спросил я, с наслаждением докуривая сигарету и гася ее о землю.

– Ну, Карла была на это способна, – сдался Халед, грустно улыбнувшись уголками рта. – На то она и Карла. Думаю, единственный мужчина, которого она не унижала, – Абдулла.

– Они были вместе? – спросил я, удивляясь сам себе, что не смог избежать укола ревности, заставившего меня нахмуриться и исказившего лицо недовольной гримасой.

– Ну, не то чтобы вместе, – спокойно ответил он, глядя мне прямо в глаза. – Но я был с ней. Мы жили одно время вместе.

– Ты… что?!

– Я жил с ней полгода.

– А что случилось дальше? – спросил я сквозь зубы, чувствуя себя ужасно глупо.

Я не имел права сердиться или ревновать. Никогда не расспрашивал Карлу о ее любовниках, но и она мне не задавала подобных вопросов.

– А ты разве не знаешь?

– Знал бы – не спрашивал.

– Она выбросила меня на свалку, – медленно проговорил он, – как раз незадолго до твоего появления.

– Проклятье!

– Да ладно, чего уж там… – улыбнулся Халед.

Мы замолчали: каждый из нас прокручивал в памяти ушедшие годы. Я вспомнил Абдуллу у прибрежной стены близ мечети Хаджи Али в ночь, когда я встретил его с Кадербхаем. Припомнил, что он сказал, будто какая-то женщина научила его умному изречению, которое он воспроизвел по-английски. По-видимому, это была Карла. Конечно Карла. И еще вспомнилась холодность Халеда при нашей первой встрече: я вдруг понял, как ему было больно тогда, – возможно, он именно меня считал виновным в этом. Теперь я хорошо представлял, чего ему стоило быть таким дружелюбным и добрым ко мне в начале нашего знакомства.

– Видишь ли, – вновь заговорил он через некоторое время, – тебе действительно нужно вести себя осторожно с Карлой. Знаешь, Лин, она очень рассержена – ее жестоко обидели. Над ней надругались, когда она была ребенком. Она немного не в себе. И еще: в Штатах, до приезда в Индию, она занималась чем-то таким, что страшно повлияло на ее психику.

– А чем она занималась?

– Не знаю. Чем-то серьезным. Никогда об этом не говорила, все только вокруг да около, ну, ты сам понимаешь. Думаю, что Кадербхай обо всем знал: он ведь первым встретил ее.

– И я ничего не знаю об этом, – сказал я, угнетенный мыслью, что так плохо осведомлен о женщине, которую долго любил. – Но почему… как ты думаешь, почему она никогда не говорила мне о Кадербхае? Я ведь давно знаю Карлу, мы оба работали на него, и она ни слова о нем не проронила. О нем говорил я, а она хранила полное молчание. Ни разу даже не упомянула его имени.

– Просто хранила ему верность, понимаешь? Не думаю, что это была какая-то интрига против тебя, Лин. Дело в том, что она ему невероятно предана, вернее, была невероятно предана. Скорее всего, воспринимала его как отца – ведь ее собственный отец умер, когда она была ребенком, да и отчим, когда она была совсем юной. Кадер появился в ее жизни как раз вовремя: спас ее и стал ей отцом.

– Так, говоришь, он первым встретил ее?

– Да, в самолете. Она рассказывала какую-то странную историю: будто она не помнила, как очутилась в самолете. Попала в беду: убегала от чего-то, что натворила. В течение нескольких дней пыталась сесть на несколько рейсов из разных аэропортов. А в том самолете летела в Сингапур из… Не помню откуда. У нее случился нервный срыв или что-то в этом роде – словом, крыша поехала. Единственное, что она помнила, – ту пещеру в Индии, где оказалась с Кадербхаем. А потом он оставил ее на попечение Ахмеда.

– О нем она мне рассказывала.

– Неужели? Она о нем редко говорит: этот парень ей нравился, он выхаживал ее почти полгода, пока она не оправилась. Он вроде как вернул ее назад, к свету. Они были весьма близки, – думаю, она относилась к нему как к брату.

– Ты был с ней… я хочу сказать, знал ли ты ее, когда его убили?

– Понятия не имел, что его убили, – нахмурился Халед, раскручивая в памяти клубок воспоминаний. – Знаю, что Карла считает, будто бы мадам Жу убила его и ту девчонку…

– Кристину.

– Да, Кристину. Но я ведь знал Ахмеда довольно хорошо. Очень милый был парень – простой, добрый, из тех, кто легко примет яд вместе с возлюбленной, как в романтическом фильме, если решит, что им не суждено быть вместе. Кадер воспринимал все это очень лично – ведь Ахмед был одним из его парней – и не сомневался, что Жу не имеет к смерти Ахмеда никакого отношения. Он снял с нее подозрения.

– Но Карла с ним не согласилась?

– Нет, она не купилась на это. Смерть Ахмеда переполнила ее чашу терпения. Она когда-нибудь говорила, что любит тебя?

Я колебался, отчасти из-за нежелания лишиться того небольшого преимущества, которое имел бы перед ним, если бы он поверил, что она произносила эти слова, отчасти из уважения к Карле, – в конце концов, это касалось только ее. И я ответил на вопрос: мне надо было знать, почему он задан.

– Нет.

– Очень плохо, – сказал он без всякого выражения. – Я думал, может быть, хоть ты сумеешь…

– Что?

– Сумеешь помочь ей выбраться из этого состояния. С этой женщиной случилось что-то ужасное, много всяких несчастий. А Кадер еще более усугубил ситуацию.

– Каким образом?

– Взял работать на себя. Спас ее, когда встретил, и защищал от того, чего она боялась там, в Штатах. Но потом она повстречала того человека, политика, и он всерьез увлекся ею. Кадеру был нужен этот парень, и он заставил Карлу на него работать. Думаю, это продолжается и сейчас.

– Что это за работа?

– Ты ведь знаешь, как она красива: зеленые глаза, белая-белая кожа…

– Да пропади все пропадом! – вздохнул я, вспоминая лекцию, прочитанную мне когда-то Кадером, – о доле преступления в грехе и греха в преступлении.

– Не знаю, о чем думал Кадер, – заключил сказанное Халед, задумчиво покачав головой. – Такая роль ей, мягко говоря, совсем не подходила. Он, наверно, не понимал, как это… разрушает ее. У нее словно все нутро вымерзло: как будто собственный отец заставляет ее заниматься этим дерьмом. Думаю, она так и не простила за это Кадера, но все равно была невероятно предана ему. Никогда не мог этого понять. Но все-таки мы с ней ладили: я видел, что происходит, и жалел ее. С течением времени одни обстоятельства влекли за собой другие, но я так и не сумел заглянуть ей в душу. И тебе это не удалось. Думаю, она никого туда не пустит. Никогда.

– Никогда – это долго.

– Ладно, ты все понимаешь. Просто я пытаюсь предупредить тебя. Не хочу, брат, чтобы тебе и дальше было больно. Мы и так много чего пережили. И чтобы ей было больно, тоже не хочу.

Он снова замолчал. Мы смотрели на скалы и мерзлую землю, избегая глядеть друг другу в глаза. Несколько минут мы еще сидели, дрожа от холода, потом Халед глубоко вздохнул и встал, хлопая себя по рукам и ногам, чтобы согреться. Я тоже встал, закоченев, топая онемевшими ногами. Мы уже готовы были разойтись, но Халед вдруг импульсивно рванулся ко мне, словно продираясь сквозь сплетение лоз, и с какой-то неистовой силой стиснул в объятиях. Голова его на мгновение по-детски нежно прильнула к моей.

Отстранившись, Халед отвел взгляд, и я не видел его глаз. Он пошел прочь, а я медленно брел за ним, обхватив руками грудь и зажав ладони под мышками. И только оставшись один, я вспомнил его слова: «У меня плохое предчувствие, Лин. Очень плохое…»

Я подумал, что надо поговорить с ним об этом, но в тот же момент откуда-то сбоку, из тени, передо мной возник Хабиб, и я в страхе отпрыгнул.

– …Твою мать! – прошипел я. – Перестань пугать людей, Хабиб, черт тебя побери!

– Успокойся, все в порядке, – заверил меня Махмуд Мелбаф, подходя ко мне вслед за безумцем.

Хабиб что-то говорил, но так путано и быстро, что я не мог разобрать ни единого слова. Темные тяжелые мешки под его глазами оттягивали нижние веки, открывая бо`льшую часть белка, и от этого казалось, что глаза вылезают из орбит.

– Что?

– Все в порядке, – повторил Махмуд. – Он хочет сегодня говорить со всеми, с каждым из нас. Подошел ко мне и попросил перевести его слова для тебя на английский. Ты предпоследний – с Халедом он хочет говорить в последнюю очередь.

– И что он говорит?

Махмуд попросил его повторить для меня свои слова. Хабиб заговорил снова, в той же сверхбыстрой, невероятно энергичной манере, неотрывно глядя мне в глаза, словно ожидал, что из них вылезет враг или чудовищный зверь. Я встретил его взгляд, уставившись на него столь же пристально: мне приходилось быть запертым в камере с такими же склонными к насилию безумцами, и я знал, когда лучше отвести глаза.

– Он говорит, что сильные люди привлекают удачу на свою сторону, – перевел Махмуд.

– Что-что?

– Сильные люди… они создают удачу для себя.

– Сильные люди создают свою удачу? Он это хочет сказать?

– Да, именно так, – согласился Махмуд. – Сильный человек может создать себе удачу.

– Что он имеет в виду?

– Не знаю, – ответил Махмуд терпеливо, с улыбкой. – Он просто говорит это.

– Просто ходит и говорит это всем? – спросил я. – Что сильный человек создает себе удачу?

– Нет. Мне он сказал, что пророк, да пребудет мир с ним, прежде чем стать великим учителем, был великим солдатом. Джалаладу сказал, что звезды сияют, потому что они полны тайн. Каждому говорит разное. И очень торопится высказаться – для него это крайне важно. Я не понимаю его, Лин. Наверно, причина в том, что завтра утром нам предстоит бой.

– Может быть, что-то еще? – спросил я, заинтригованный этим разговором.

Махмуд спросил Хабиба, не хочет ли он сказать что-то еще. Пристально глядя мне в глаза, Хабиб затараторил на пушту и фарси.

– Он говорит только, что удача сама собой не приходит. Хочет, чтобы ты поверил ему. Повторяет снова, что сильный человек…

– Создает себе удачу, – закончил я за него. – Ну что ж, скажи ему, что я оценил по достоинству его слова.

Махмуд заговорил, и на несколько мгновений взгляд Хабиба стал жестче, словно он искал в моих глазах то, что я не мог ему дать: одобрение и отклик. Он повернулся и вприпрыжку побежал прочь, сгорбившись, почти припадая к земле, – эта его манера двигаться тревожила и пугала меня куда сильнее, чем явное, буквально прущее из его глаз безумие.

– И что он сейчас собирается делать? – спросил я, испытывая облегчение оттого, что он ушел.

– Думаю, разыщет Халеда, – ответил Махмуд.

– Ну и холод, черт побери! – выпалил я.

– Да и я замерз не меньше тебя. Весь день мечтаю, чтобы эти холода прекратились.

– Махмуд, ведь ты был в Бомбее вместе с Кадербхаем, когда мы пришли слушать Слепых певцов?

– Да, мы все встретились тогда в первый раз, и я впервые увидел тебя.

– Извини, я не познакомился с тобой той ночью, даже не заметил тебя там. Хочу спросить: как ты вообще сошелся с Кадербхаем?

Махмуд рассмеялся. Так редко можно было видеть, что он громко смеется, и я поймал себя на том, что улыбаюсь ему в ответ. Он сильно похудел за время нашей миссии – мы все исхудали. Кожа на лице, натянутая на высоких скулах и заостренном подбородке, была покрыта густой темной бородой. Глаза даже при холодном лунном свете казались шлифованной бронзой церковной чаши.

– Я стоял на улице в Бомбее, мы с моим другом улаживали какую-то проблему с паспортами. Вдруг на мое плечо легла чья-то рука. Оказалось – Абдулла. Сказал, что Кадер Хан хочет видеть меня. Едем к Кадеру в его машине, разговариваем – и вот я уже его человек.

– Почему он выбрал именно тебя? Что его заставило сделать это и почему ты сразу согласился работать на него?

Махмуд нахмурился, – казалось, ему впервые приходится обдумывать ответ на такой вопрос.

– Я был против шаха Пехлеви[151], – начал он. – САВАК, секретная полиция шаха, убила многих людей, а многих бросила в тюрьмы, где их пытали. Мои отец и мать были убиты в тюрьме за то, что боролись против шаха. Я тогда был маленьким мальчиком. Когда вырос, стал бороться против шаха. Дважды сидел в тюрьме. Два раза меня пытали, пропускали электричество через мое тело – было очень больно. Я сражался за революцию в Иране. Ее совершил аятолла Хомейни[152], он пришел к власти, а шах бежал в Америку. Но секретная полиция САВАК осталась на своем месте и теперь работает на Хомейни. Я опять попадаю в тюрьму, снова меня бьют и пытают электричеством. Те же люди, что и при шахе, точно те же тюремщики – только теперь они на службе у Хомейни. Все мои друзья погибли в тюрьме и на войне против Ирака, а я бежал оттуда и оказался в Бомбее. Занимался бизнесом на черном рынке вместе с другими иранцами. А потом Абдель Кадер-хан сделал меня одним из своих людей. За всю свою жизнь я встретил только одного большого человека. Это был Кадер. Теперь он мертв…

Махмуд с трудом выдавил последние слова, вытер слезы рукавом куртки.

Он говорил долго, и мы сильно замерзли, но все же мне хотелось расспросить его поподробнее. Мне надо было узнать все: заполнить пробелы между тем, что рассказывал Кадербхай, и теми секретами, что раскрыл мне Халед. Но в этот момент раздался пронзительно жалобный, полный ужаса вопль. Потом резко стих, словно нить звука была перерезана ножницами. Мы взглянули друг на друга и, повинуясь инстинкту, схватились за оружие.

– Сюда! – закричал Махмуд и побежал по скользкому талому снегу короткими осторожными, но быстрыми шагами.

Услышанный нами вопль привлек всеобщее внимание. Мимо нас пробежали Назир и Сулейман. Мы примчались к источнику звука одновременно с другими. И все застыли в молчании при виде Халеда Ансари, стоящего на коленях над телом Хабиба Абдур-Рахмана. Безумец лежал на спине. Он был мертв. Нож торчал в горле, которое каких-то несколько минут назад исторгало слова об удаче. Нож был всажен в шею и повернут точно так же, как сам Хабиб проделал это с нашими лошадьми и Сиддики. Но этот, воткнутый в грязное жилистое горло, как приток в русло реки, нож – мы не могли отвести от него глаз – не был ножом Хабиба. Мы все хорошо знали этот нож с характерной, вырезанной из рога ручкой. Видели его сто раз – то был нож Халеда.

Назир и Сулейман подхватили Халеда под руки и осторожно подняли его с коленей. В первое мгновение он не сопротивлялся, но потом, не обращая на них внимания, вновь опустился на колени рядом с Хабибом. Грудь мертвеца была укутана шалью патту[153]. Халед стянул с бронежилета убитого два кусочка металла, висевшие на шее на кожаных ремешках. Джалалад рванулся вперед и схватил их. То были сувениры, взятые на память из танка, уничтоженного им вместе с Ханифом и Джумой, – кусочки металла, которые носили на шее его друзья.

Халед встал, повернулся и пошел прочь. Когда он проходил мимо, я положил руку ему на плечо и пошел рядом с ним. Сзади раздался яростный вой: Джалалад бил труп Хабиба прикладом автомата. Я взглянул через плечо и успел в последний раз увидеть безумные глаза Хабиба, до того как приклад разнес его лицо вдребезги. Странный каприз жалостливого сердца: оно печалилось по Хабибу. Я сам не раз хотел убить его и знал, что рад видеть его мертвым, но сердце мое было переполнено скорбью, словно Хабиб был моим другом. «Он был учителем», – вдруг вспомнил я. Самый неуправляемый и опасный человек, которого я когда-либо знал, был учителем детей, маленьких детей. Я не мог избавиться от этой мысли, словно в тот момент это была единственная истина, которая что-то значила.

И когда Джалалада наконец оттащили, от трупа не осталось ничего: только кровь и снег, и волосы, и раздробленные кости там, где были жизнь и истерзанный рассудок.

Халед вернулся в пещеру. Он что-то бормотал по-арабски; глаза его, видевшие то, чего не видели другие, блестели, придавая изуродованному шрамом лицу какую-то пугающую решимость.

Войдя в пещеру, Халед расстегнул ремень с висящей на нем флягой, и тот соскользнул на землю. Снял через голову патронташ, позволив упасть и ему. Потом стал рыться в карманах, вытряхивая их содержимое: фальшивые паспорта, деньги, письма, бумажник, оружие, драгоценности и даже мятые, с потрепанными углами фотографии его давно умерших близких.

– Что он говорит? – спросил я Махмуда в отчаянии.

Последний месяц я избегал взгляда Халеда, холодно отвергая знаки его дружеского участия. Внезапно мне стало страшно, что я теряю его, может быть уже потерял.

– Это Коран, – шепотом ответил Махмуд. – Он читает суры.

Халед вышел из пещеры и направился к краю плато, на котором был расположен наш лагерь. Я побежал, встал перед ним и оттолкнул обеими руками. Он позволил мне сделать это, а потом вновь пошел на меня. Обняв Халеда, я сумел оттащить его на несколько шагов. Он не сопротивлялся, глядя прямо перед собой, словно узрел нечто лишающее его рассудка, видимое только ему одному, читая нараспев завораживающе поэтичные стихи Корана. И когда я отпустил его, он снова двинулся вперед.

– Помогите! – закричал я. – Вы что, не видите? Он уходит! Уходит!

Махмуд, Назир и Сулейман подбежали к нам, но, вместо того чтобы помочь удержать Халеда, схватили меня за руки, позволив Халеду продолжать свой путь. Я вырвался и бросился, чтобы вновь остановить его. Кричал, бил по лицу, чтобы разбудить в нем чувство опасности. Он по-прежнему не сопротивлялся и ни на что не реагировал. Я чувствовал, как текут по моему холодному лицу горячие слезы, вызывая саднящую боль в растрескавшихся замерзших губах, как поднимаются в моей груди рыдания, подобно волнам, вновь и вновь набегающим на обкатанные ими скалы. Я удерживал Халеда, обхватив одной рукой за шею, другой – за талию.

Назир, даже исхудавший и ослабевший за эти недели, был слишком силен для меня. Его стальные руки сжали мои запястья и оторвали меня от Халеда. Махмуд и Сулейман помогали ему, а я пытался вырваться и схватить Халеда за куртку. А потом мы смотрели, как он уходит из лагеря в зиму, которая так или иначе разрушила или убила всех нас.

– Ты что, не видел? – спросил меня Махмуд, после того как ушел Халед. – Разве ты не видел его лица?

– Да видел, видел, – прорыдал я и побрел пошатываясь в сторону пещеры, чтобы рухнуть там и уединиться в темнице своего горя.

Долгие часы без сна пролежал я там, грязный, голодный и злой. Сердце мое было разбито – ни рук ни ног я не чувствовал, – мог бы умереть, настолько мне было плохо, но запах еды вернул меня к жизни. Мужчины решили сделать похлебку из остатков гниющего мяса и все это время варили его в котле, без устали выгоняя дым наружу и прикрывая пламя одеялами.

Суп был готов задолго до рассвета, и каждый отведал его, налив в миску, стакан или кружку. Однако вонь гниющего мяса оказалась непереносимой для наших пустых желудков – мы исторгли из себя проглоченную тошнотворную жидкость. Но голод обладает собственной волей, и воля эта гораздо древнее той, которую мы восхваляем и тешим в хоромах разума. Мы были слишком голодны, чтобы отвергнуть пищу, и с третьей, а кто и с пятой попытки заставили себя проглотить это отвратительное, вонючее варево. Горячий суп вызвал в наших пустых желудках столь резкую боль, словно наши животы были набиты рыболовными крючками, но и она прошла, и каждый влил в себя через силу еще три порции этого пойла и сжевал несколько кусочков похожего на резину гниющего мяса.

Следующие два часа мы поочередно бегали в скалы: пища с трудом продвигалась по нашим измученным голодом кишкам, то застревая там, то внезапно извергаясь наружу.

В конце концов мы справились с этим и, когда все молитвы были прочитаны и люди готовы, собрались у юго-восточной оконечности нашего лагеря, в том месте, где Хабиб рекомендовал нам прорывать окружение. Он уверял, что этот крутой склон – наш единственный шанс обрести свободу в бою, а поскольку он сам собирался принять участие в атаке, у нас не было оснований не последовать его совету.

Нас осталось шестеро: я и еще пять человек – Сулейман, Махмуд Мелбаф, Назир, Джалалад и юный Ала-уд-Дин, застенчивый двадцатилетний паренек с мальчишеской ухмылкой и зелеными потухшими глазами старика. Он поймал мой взгляд и ободряюще кивнул. Я улыбнулся ему в ответ, а он широко осклабился и закивал еще более энергично. Я отвел глаза: мне было стыдно за то, что за все эти тяжкие месяцы я ни разу не попытался завязать с ним разговор. Возможно, мы умрем вместе, а я ничего о нем не знаю. Абсолютно ничего.

Загорался рассвет. Гонимые ветром, быстро движущиеся над далекой равниной облака, окрашенные в малиновый цвет первыми огненными поцелуями утреннего солнца, были словно объяты пламенем. Мы пожали друг другу руки, обнялись, еще раз проверили оружие и посмотрели вниз на крутые склоны, ведущие в вечность.

Конец, когда он приходит, всегда наступает слишком быстро. Кожа на моем лице туго натянулась, напрягаемая мускулами шеи и челюсти, которым, в свою очередь, передалось напряжение плеч, рук, обмороженных пальцев, сжимающих, словно в последней агонии, оружие.

Сулейман дал команду. Внутри у меня что-то оборвалось, замкнулось и застыло, став твердым, как бесчувственная мерзлая земля под ногами. Я шагнул вниз, и мы начали спускаться по склону. День был великолепный, самый ясный за многие месяцы. Я вспомнил то, что пришло мне в голову несколько недель назад: в Афганистане как в тюрьме – в этой каменной клетке гор нет ни рассветов, ни закатов. Но в то утро был один из самых восхитительных рассветов в моей жизни. Когда крутой склон сменился более отлогим спуском, мы ускорили шаг, оставив за спиной последние пятна бледно-розового снега, и ступили на неровную серо-зеленую землю.

Первые разрывы, которые мы услышали, прогремели слишком далеко, чтобы напугать меня. «Ладно. Началось. Вот оно…» – пронеслось в моей голове, но это словно произнес кто-то другой – некий тренер, который готовил меня к моему концу. Затем разрывы послышались ближе, – похоже, вражеские минометы пристреливались.

Я взглянул на остальных – они бежали быстрее меня. Только Назир отставал. Я попытался ускорить бег, но занемевшие ноги были как деревянные: я видел, как они бегут, видел каждый их шаг, но я их не чувствовал. Огромным усилием воли я послал им сигнал: «Быстрее!» – и сигнал был принят.

Две мины взорвалось недалеко от меня. Я продолжал бежать, ожидая, что судьба вот-вот сыграет со мной убийственную шутку, а затем придет боль. Сердце колотилось в груди, дыхание сбилось, я с хрипом хватал ртом струйки холодного воздуха. Вражеских позиций я не видел. Дальность стрельбы миномета значительно превышает километр, но их обычно располагают ближе. А потом раздались первые очереди их и наших АК-74. Я знал, что враги близко, достаточно близко, чтобы убить нас и чтобы мы убили их.

И вновь я бросил взгляд на неровную землю передо мной в надежде отыскать укрытие – углубление или валун, выбрать самый безопасный путь. Слева, в сотне метров от меня, упал человек. Это был Джалалад, бежавший рядом с Назиром. Мина взорвалась как раз перед ним, разорвав в клочья его юное тело. Глядя под ноги, я прыгал через валуны и камни, спотыкался, но не падал. Я видел, как метрах в пятидесяти впереди меня Сулейман схватился за горло, пробежал несколько шагов, согнувшись вдвое, словно искал что-то на земле, упал лицом вниз и перевалился на бок. Лицо и горло Сулеймана были разорваны и залиты кровью. Я пытался его обежать, но земля была усеяна камнями, и мне пришлось на бегу перепрыгнуть через него.

И тут я увидел первые дульные вспышки вражеских автоматов. До них было далеко, не менее двухсот метров, – гораздо дальше, чем я предполагал. Слева, в каком-то шаге от меня, прошипела трассирующая пуля. «Нам не суждено прорваться. Мы не сможем…»

Их было не так много: только несколько автоматов вели огонь, но у них было достаточно времени, чтобы увидеть и расстрелять нас. «Они убьют нас всех». И вдруг шквал взрывов прокатился по неприятельским позициям. «Идиоты! Они накрыли своих!» – подумал я, и весь мир вокруг заполнился треском автоматов. Стреляли сразу отовсюду – это было похоже на фейерверк. Назир вскинул свой АК и выстрелил на бегу. Справа, впереди меня, там, где раньше был Сулейман, я увидел ведущего огонь Махмуда Мелбафа. Я поднял свое оружие и нажал курок.

Где-то очень близко раздался ужасный, леденящий кровь вопль. Внезапно я понял, что это мой крик, но не мог его остановить. И я бросил взгляд на людей, храбрых и красивых мужчин рядом со мной, бегущих навстречу огню, и да простит меня Бог за такие мысли и такие слова, но это был момент славы, если понимать славу как великолепный, доходящий до экстаза восторг. Такой должна быть любовь, если даже она греховна. Такой должна быть музыка, если она способна тебя убить. И с каждым шагом я взбирался все выше и выше на тюремную стену.

А потом мир внезапно стал беззвучным, как в морской глубине, ноги остановились, и горячая грязная земля вперемешку с песком взорвалась подо мной, забив мне глаза и рот. Что-то ударило меня по ногам – тяжелое, горячее, злое и острое. Я упал лицом вперед, словно, вбежав в темноту, наткнулся на ствол упавшего дерева. Выстрел из миномета. Металлические осколки. Оглушающая, словно удар, тишина. Горящая кожа. Слепящая земля. Яростные попытки вздохнуть. Все мое существо заполнил запах. То был запах моей смерти – пахло кровью, морской водой, сырой землей, золой сгоревшей древесины, – так пахнет твоя смерть за мгновение до того, как ты умрешь. Я ударился о землю с такой силой, что провалился сквозь нее в глубокую тьму, где не бывает снов. Падение было бесконечным. И никакого просвета, никакого просвета.