Глава 5

Длинная плоская лента платформы для поездов дальнего следования протянулась в бесконечность под высокими закругленными металлическими небесами вокзала Виктория. Херувимами этих архитектурных небес были голуби, порхавшие с одного карниза на другой в такой вышине, что разглядеть можно было лишь мельтешение каких-то бесплотных небожителей, сотканных из белого света. Огромный вокзал по праву славился великолепием своих башен и фасадов, украшенных замысловатым узором. Но особой, возвышенной красотой отличался его внутренний зал, напоминавший собор. Функциональность сочеталась здесь с художественной фантазией, и вечные ценности искусства приковывали к себе не меньшее внимание, чем сиюминутные заботы.

Целый час я сидел в куче нашего багажа, наваленного в начале платформы, с которой поезда отправлялись на север. Время шло к вечеру, и вокзал был заполнен людьми, их пожитками и разнообразными живыми или недавно умерщвленными сельскохозяйственными животными.

Прабакер уже в пятый раз оставил меня, бросившись в людскую круговерть между двумя соседними составами. Пять минут спустя он в пятый раз вернулся.

– Ради бога, Прабу, посиди спокойно.

– Мне нельзя сидеть спокойно, Лин.

– Ну, тогда пошли на поезд.

– И на поезд нельзя. Еще не наступило время идти на поезд.

– А когда же оно наступит?

– Я думаю, совсем очень недолго, почти скоро… Слушай, слушай!

Прозвучало какое-то объявление. Возможно, на английском. Оно было похоже на сердитое ворчание не вовремя разбуженного пьяного, многократно усиленное и искаженное конусообразными воронками древних громкоговорителей. Напряженное внимание, с каким Прабакер вслушивался в эти раскаты, сменилось выражением крайней муки.

– Давай, Лин! Скорее! Скорее! Нельзя здесь рассиживаться!

– Послушай, Прабу. Я вот уже час сижу здесь, как изваяние Будды, а теперь вдруг ни с того ни с сего надо нестись сломя голову?

– Да, баба. Оставь изваяние. Не до Будды сейчас – да простит меня его святость! Надо быстро-быстро торопиться. Он идет! Мы должны быть готовы! Видишь его? Он приближается!

– Кто приближается?

Прабакер вглядывался в толпу на платформе. Что бы ни значило прозвучавшее объявление, но оно мгновенно сорвало людей с места, и они ринулись к двум поездам, запихивая свои вещи и самих себя в двери и окна. Из этой суматохи вынырнул какой-то человек, шагавший в нашем направлении. Он был огромен – такие гиганты мне до сих пор почти не встречались, – метра два ростом, мускулистый, с длинной густой бородой, покоящейся на мощной груди. На нем была форма бомбейского носильщика – картуз, рубашка и шорты из грубой ткани цвета хаки с красными полосками.

– Он! – сказал Прабакер, глядя на гиганта с восхищением и ужасом. – Сейчас тебе надо идти с этим человеком, Лин.

Носильщик явно привык иметь дело с иностранцами и сразу взял быка за рога, вытянув ко мне обе руки. Я решил, что он хочет обменяться рукопожатием, и протянул ему свою, но он отпихнул ее с таким видом, который не оставлял сомнений, что он относится к подобным глупостям с крайним отвращением. Сунув руки мне под мышки, он приподнял меня и поставил в сторонку, дабы я не путался среди багажа. Когда ты весишь девяносто килограммов, а тебя вдруг без малейшего усилия поднимают в воздух, это приводит в некоторое замешательство, хотя в то же время и бодрит. В тот же момент я решил беспрекословно подчиняться этому носильщику, по возможности не роняя при этом собственного достоинства.

Гигант одной рукой ухватил мой тяжелый рюкзак, другой – сгреб остальные пожитки, а Прабакер тем временем затолкал меня носильщику в тыл и собрал в кулак его форменную рубашку в виде своего рода хвоста.

– Хватайся, Лин, – велел он мне. – Держись за эту самую рубашку и никогда ни за что не отпускай ее. Дай мне глубокое специальное обещание, что ты не отпустишь рубашку.

У него было настолько необычное для него выражение лица – крайне серьезное и озабоченное, что мне оставалось только кивнуть и взяться за рубашку.

– Нет, Лин! Дай обещание словами. Скажи: «Я никогда больше не отпущу эту рубашку». Скорее!

– О господи! Ну хорошо. Я никогда больше не отпущу эту рубашку. Ты удовлетворен?

– До свидания, Лин! – вскричал вдруг Прабакер и, вклинившись в толпу, затерялся в ней.

– То есть как? Куда ты, Прабу? Прабу!

– Ладно, идем, – пророкотал носильщик голосом, который он раздобыл не иначе как в медвежьей берлоге и долго выдерживал в жерле какого-то ржавого старинного орудия.

Он врезался в толчею, таща меня на буксире, высоко задирая могучие колени и пиная ими окружающих. Люди рассыпа`лись перед его коленями во все стороны. Если они не рассыпа`лись сами, их отбрасывало.

Извергая проклятия, угрозы и оскорбления, носильщик прокладывал путь сквозь людскую массу. Вокруг стоял невообразимый шум – я, казалось, кожей ощущал, как вибрирует воздух. Люди вопили так, будто очутились в центре какого-то ужасного катаклизма. Над их головами ревели что-то невразумительное громкоговорители. Со всех сторон раздавались свистки, гудки и звонки.

Мы остановились перед одним из вагонов, который, подобно всем остальным, был заполнен до отказа. Двери были наглухо забиты человеческими ногами, торсами и головами. В изумлении и немалом смущении я прилепился к носильщику, продолжавшему орудовать своими неутомимыми и несокрушимыми коленями с таким же успехом, как и на платформе.

Наше победное шествие прекратилось лишь в самой середине вагона. Я решил, что человеческая масса оказалась здесь слишком плотной даже для этого Джаггернаута[48], и еще крепче вцепился в его рубашку, страшась отстать от него. Он заворочался, и сквозь несмолкающий рев толпы я вдруг услышал чей-то голос, повторявший, как настойчивое жалобное заклинание: «Сарр… Сарр… Сарр… Сарр…»

Наконец до меня дошло, что голос принадлежит моему носильщику, а слово, которое он повторяет с таким отчаянием, – «сэр». Я не сразу понял это, потому что ко мне давно уже никто так не обращался.

Отпустив его рубашку, я огляделся и увидел Прабакера, распластавшегося на скамейке во всю ее длину. Он с боем прорвался в вагон одним из первых, чтобы занять для нас места, и охранял их всем своим телом. Переплетя ноги вокруг подлокотника со стороны прохода, руками он вцепился в подлокотник с противоположной стороны. С полдюжины мужчин, набившихся в купе, всеми силами старались оторвать его от сиденья. Они тянули и дергали его, таскали за волосы и колотили по лицу. Прабакер не мог защититься от них, но, когда он увидел меня, торжествующая улыбка пробилась на его лице сквозь гримасу боли.

Я в остервенении раскидал мужчин, хватая их за рубашки и отбрасывая в сторону с силой, какую наши руки приобретают в минуты праведного гнева. Прабакер спустил ноги на пол, и я сел рядом с ним. Тут же началась потасовка за третье освободившееся место. Носильщик сгрузил багаж у наших ног. Его лицо, волосы и рубашка были мокрыми от пота. На прощание он кивнул Прабакеру с глубоким уважением. Не менее глубоким было и презрение, сквозившее во взгляде, которым он окинул меня. Затем он стал протискиваться к выходу, понося на чем свет стоит всех, кто попадался на его пути.

– Сколько ты заплатил этому типу?

– Сорок рупий, Лин.

Сорок рупий. Носильщик протащил сквозь толпу весь наш багаж вместе со мной за каких-то два американских доллара.

– Сорок рупий?

– Да, Лин, – вздохнул Прабакер. – Я понимаю, это очень много. Но такие замечательные колени дорого стоят. Они очень хорошо знамениты, его колени. На вокзале был целый конкурс за его колени среди гидов. Но я убедил его помочь нам, потому что я сказал ему, что ты… не знаю, как это правильно будет по-английски… ну, что у тебя не совсем хорошая голова.

– Это называется «умственно отсталый». Ты сказал ему, что я умственно отсталый?

– Нет-нет! – ответил Прабакер, всесторонне обдумав это выражение. – Наверное, надо перевести это как «дурачок».

– Значит, ты сказал ему, что я дурачок, и тогда он согласился перенести наши вещи?

– Да, – ухмыльнулся он. – Но не простой дурачок, а очень, очень-очень большой.

– Понятно…

– Так что он назначил по двадцать рупий за каждое колено, и вот теперь у нас есть хорошие места.

– А с тобой-то все в порядке? – спросил я, сердясь на то, что ему пришлось страдать ради моего удобства.

– Да, баба. Несколько синяков будут у меня на теле, но ничего не сломалось.

– Но какого черта ты затеял всю эту катавасию, скажи на милость? Я дал тебе деньги на билеты. Мы могли бы ехать первым или вторым классом, как цивилизованные люди, а не тесниться здесь.

Прабакер посмотрел на меня с упреком, его большие темно-карие глаза переполняло разочарование. Вытащив из кармана несколько банкнот, он вручил их мне:

– Это сдача за билеты. Любой может купить билеты в первый класс, Лин. Если ты хочешь купить билеты в первый класс, ты можешь сделать это абсолютно сам. Для того чтобы купить билеты в комфортабельный пустой вагон, тебе не нужен бомбейский гид. А вот чтобы достать хорошие места в обычном вагоне, нужен очень отличный бомбейский гид вроде меня, Прабакера Кишана Харре. Это моя работа.

– Ну разумеется, – отозвался я, слегка оттаяв, хотя и не до конца, поскольку чувствовал себя виноватым перед ним. – Но пожалуйста, не надо больше нарываться на избиение ради хороших мест, ладно?

Он сосредоточенно нахмурился, обдумывая мои слова. Наконец обычная широкая улыбка осветила его лицо в полумраке вагона.

– Хорошо, но если избиение будет абсолютно нужно, – выдвинул он свое условие трудового договора, – то я буду кричать очень громко, и ты сможешь быстро спасти меня от синяков. Договорились?

– Договорились, – вздохнул я, и в этот момент состав неожиданно дернулся и стал выползать с вокзала.

Стоило поезду тронуться с места, как все распри и стычки прекратились, и воцарилась атмосфера подчеркнутой любезности и благовоспитанности, сохранявшаяся до самого конца путешествия.

Мужчина, сидевший напротив меня, случайно задел мою ногу своей – самым краешком ступни, я едва заметил это, – но он тут же коснулся рукой моего колена и приставил кончики пальцев правой руки к своей груди – этот индийский жест означает извинение за ненамеренно причиненное неудобство. Точно с таким же уважением, вниманием и заботой обращались друг к другу пассажиры во всем вагоне.

В ту первую вылазку из города я был возмущен столь внезапной показной вежливостью после бешеной драки при посадке. Беспокойство из-за легкого толчка ногой казалось сущим лицемерием после того, как всего несколько минут назад люди были готовы повыбрасывать друг друга из окна.

Но теперь, совершив очень много поездок в переполненных провинциальных поездах, я понимаю, что ожесточенная схватка за место в вагоне и учтивая предупредительность – проявления одной и той же философии, основанной на принципе необходимости. Для посадки на поезд требовалось столько же физических усилий и агрессивности, сколько вежливости и обходительности необходимо было для того, чтобы сделать путешествие в тесноте по возможности приятным. Что необходимо в данный момент? Вот вопрос, который не высказывается, но неизбежно подразумевается в Индии повсюду. Когда я осознал это, мне стали ясны и многие характерные черты индийской общественной жизни, ставившие меня прежде в тупик: и то, что городские власти смотрят сквозь пальцы на неудержимо разрастающиеся трущобы и на обилие попрошаек на улицах; и свобода передвижения, предоставленная коровам на самых оживленных городских магистралях; и необыкновенно сложная бюрократическая система; и откровенный роскошный эскапизм болливудских фильмов; и готовность страны, перегруженной собственными тяготами, принять сотни тысяч тибетских, иранских, афганских, африканских и бангладешских беженцев.

Подлинные лицемеры, понял я, – это те, кто критикует индийские порядки, приехав из благополучной страны, где нет необходимости драться из-за места в вагоне. Даже в ту первую поездку по стране я в глубине души знал, что Дидье был прав, когда сравнивал перенаселенную Индию с Францией. Интуитивно я чувствовал, что если поселить на таком ограниченном пространстве миллиард французов, австралийцев или американцев, то схватка при посадке в поезд будет гораздо ожесточеннее, а отношения между пассажирами в пути – намного прохладнее.

И эта взаимная предупредительность индийских крестьян, коммивояжеров и тех, кто разъезжал в поисках работы или возвращался к своим близким, действительно делала путешествие вполне приемлемым, несмотря на тесноту и все возраставшую жару. Каждый сантиметр свободного пространства, включая большие металлические полки для багажа над нашими головами, был занят сидящими людьми. Те, кто стоял в проходе, по очереди освобождали друг другу место, отведенное на полу для сидения и очищенное от мусора. К каждому пассажиру прижимались по меньшей мере двое других, но никто не жаловался и не ворчал. Я уступил свое место на четыре часа пожилому человеку с копной белых волос. Он был в очках с такими толстыми линзами, какие вставляются в бинокли армейских разведчиков. Мой поступок вызвал возмущенный протест со стороны Прабакера:

– Я так сильно дрался с хорошими людьми за место для тебя, Лин, а ты отдаешь его так запросто, будто выплевываешь пережеванный пан, и стоишь в проходе, да еще прямо на ногах.

– Но послушай, Прабу, это же пожилой человек, я не могу сидеть, когда он стоит рядом.

– Эту проблему очень легко решить, Лин. Ты просто не смотри, как он стоит рядом. Если он стоит – это его дело, а твоего сидячего места это не касается.

– Я так не могу, – возразил я, смущенно посмеиваясь.

Прабакер оглашал свои претензии на весь вагон, с любопытством внимавший ему.

– Шесть синяков и царапин насчитал я на своем туловище, Лин, – хныкал он, взывая не только ко мне, но и ко всей заинтересованной аудитории. Приподняв рубашку и майку, он продемонстрировал нам большую ссадину и наливающийся кровоподтек. – Ради того чтобы этот старик пристроил свою левую ягодицу на сиденье, я приобрел эти серьезные раны. А ради того, чтобы он разместил на скамейке и свою правую ягодицу, я пострадал и с другого бока. Я весь побит и расцарапан ради размещения его двусторонних ягодиц. Это самый позор, Лин, вот что я тебе скажу. Это самый позор.

Он обстоятельно выразил свою горькую мысль на хинди и на английском, пока все без исключения не усвоили ее. Все наши попутчики глядели на меня набычившись и укоризненно качали головой. Но самым негодующим взглядом меня наградил, разумеется, старик, которому я уступил место. Он гневно взирал на меня все четыре часа, пока сидел на моем месте. Когда поезд прибыл на его станцию, он встал и отпустил в мой адрес такое непристойное выражение, что весь вагон покатился от хохота, а двое соседей сочувственно похлопали меня по плечу.

Поезд трясся всю долгую ночь до рассвета, окутавшего нас светом, напоминавшим лепестки роз. Я смотрел и слушал, находясь в полном смысле слова в гуще народных масс, жителей провинциальных городов и деревень. И за эти четырнадцать часов, которые я провел в вагоне для бедных, общаясь с ними без посредства языка, я узнал гораздо больше, чем мог бы узнать за месяц путешествия первым классом.

Больше всего в ту первую поездку меня порадовало, что я наконец-то полностью разобрался во всех нюансах знаменитого индийского покачивания головой. К тому моменту я уже усвоил, что мотание головой из стороны в сторону – самый распространенный жест в Индии – эквивалентно нашему киванию и означает «да». Я научился различать и такие его варианты, как «Я согласен с вами» и «Я не против». В поезде же я узнал, что этот жест повсеместно применяется в качестве приветствия, и это открытие оказалось чрезвычайно полезным.

Большинство людей, входивших в вагон на промежуточных станциях, приветствовали пассажиров покачиванием головы, и неизменно кто-нибудь отвечал им таким же покачиванием. Это не могло быть знаком согласия или подтверждения, потому что ничего еще не было сказано. И я понял, что это был дружелюбный сигнал, означавший «Я мирный человек», «У меня добрые намерения».

Восхищенный этим замечательным жестом, я решил опробовать его. Поезд остановился на какой-то маленькой станции, и к нам присоединился новый пассажир. Когда наши глаза встретились, я улыбнулся ему и слегка покачал головой. Результат превзошел все мои ожидания. Человек расплылся в широчайшей улыбке, которая почти сравнялась с сияющей улыбкой Прабакера, и стал так энергично мотать головой, что я сначала даже испугался, не перестарался ли я. К концу путешествия, однако, я приобрел достаточный опыт и воспроизводил этот жест с такой же непринужденностью, как и другие. Это было первое чисто индийское выражение чувств, которому научилось мое тело, и это путешествие среди тесно сгрудившихся человеческих сердец положило начало постепенному многолетнему преобразованию всей моей жизни.

Мы сошли с поезда в Джалгаоне, окружном центре, гордившемся своими широкими улицами, на которых бурлила городская жизнь и процветала коммерция. Было девять часов, утренний прилив деловой активности сопровождался большим шумом и суетой. С железнодорожных платформ сгружали всевозможные материалы – лес, железо, стекло, пластмассу, ткани. К станции подвозили для отправки в другие города товары местного производства, начиная с гончарных изделий и заканчивая одеждой и сотканными вручную циновками.

Желудок мой заурчал, почувствовав аромат свежей пряной пищи, но Прабакер потащил меня на автобусный вокзал. Вокзал представлял собой большую утрамбованную площадку, на которой столпились десятки автобусов дальнего следования. Мы примерно час мотались от одного автобуса к другому, таская за собой наш объемистый багаж. Я не мог прочитать таблички на хинди и маратхи, прикрепленные на передних и боковых стенках автобусов, а Прабакер, естественно, мог, но почему-то считал необходимым выяснять у каждого водителя лично, куда он направляется.

– Разве ты не можешь просто прочитать, что написано на табличке? – не выдержал я наконец.

– Конечно могу, Лин. На этом автобусе написано «Аурангабад», на том – «Аджанта», на том – «Чалисгаон», на том…

– Ну так почему же надо спрашивать водителя, куда он едет?

– Как «почему»? – изумленно воскликнул он. – Потому что многие надписи неправильные.

– Что значит «неправильные»?

Он положил свой багаж на землю и улыбнулся снисходительно и терпеливо:

– Понимаешь, Лин, некоторые водители ведут свой автобус туда, куда никто не хочет ехать. Это маленькие деревушки, где мало жителей. Поэтому они вывешивают название какого-нибудь более популярного места.

– Ты хочешь сказать, что водитель вывешивает табличку с названием города, куда многие хотят попасть, а на самом деле повезет их совсем в другое место, куда никому не надо?

– Ну да, Лин, – просиял он.

– Но почему?

– Понимаешь, когда к нему сядут люди, которые хотят ехать в популярное место, он постарается уговорить их поехать вместо этого в непопулярное. У него такой бизнес. Это бизнес, Лин.

– Это черт знает что, а не бизнес, – буркнул я.

– Ты должен снизойти к ним симпатией, Лин, к этим водителям. Если они повесят правильную табличку, никто не подойдет к ним поговорить за весь день, и им будет очень одиноко.

– Ну, теперь все понятно, – саркастически бросил я. – Мы болтаемся тут от автобуса к автобусу для того, чтобы водителям не было скучно.

– Я же знал, Лин, что ты поймешь. У тебя очень доброе сердце в твоем туловище.

Наконец мы выбрали один из автобусов, вроде бы направлявшийся в популярное место. Водитель и его помощник расспрашивали всех входящих, куда они едут, и лишь после этого впускали их, позади сажая тех, чей пункт назначения был дальше, остальных ближе к водителю. Проход между сиденьями быстро заполнялся детьми, домашними животными и багажом, который складывался до высоты наших плеч. В конце концов людям пришлось тесниться по трое на скамейках, предназначенных для двоих.

Я сидел у прохода и активно участвовал в воздушной транспортировке грузов поверх загроможденного прохода, передавая спереди назад все, что ехало далеко, – от багажа до детей. Молодой крестьянин, собравшийся было передать мне свои вещи, заколебался, увидев мои серые глаза, но, когда я улыбнулся ему и покачал головой из стороны в сторону, он ухмыльнулся в ответ и доверил мне свой скарб. Вскоре все окружающие улыбались мне и качали головой, и я в ответ мотал и крутил своей, пока автобус не тронулся.

Объявление над головой водителя, написанное большими красными буквами на английском и маратхи, извещало всех, что в автобусе категорически запрещается перевозить больше сорока восьми пассажиров. Но никого, похоже, не беспокоило, что в салон набилось человек семьдесят с двумя или тремя тоннами багажа. Старый «бедфорд» тяжело покачивался на изношенных рессорах, как буксир в штормовую погоду. Его пол, потолок и стены угрожающе скрипели и стонали, а тормоза взвизгивали всякий раз, когда на них нажимала нога водителя. Тем не менее, выехав за город, он ухитрился увеличить скорость до восьмидесяти-девяноста километров в час. Дорога была узкая, с одной стороны она переходила в крутой откос, с другой – постоянно попадались бредущие навстречу нам группы людей и животные; водитель же лихо кидал наш перегруженный ковчег в головокружительную атаку на каждый поворот. Понятно, что скучать по пути было некогда, не говоря уже о том, чтобы соснуть.

За три часа этой рискованной гонки мы взобрались на гребень горного кряжа, за которым простиралось обширное плато, часть Деканского плоскогорья, и спустились с другой стороны в плодородную долину. Возблагодарив Бога за то, что Он сохранил нам жизнь, и в полной мере оценив этот хрупкий дар, мы с Прабакером высадились возле какого-то потрепанного флажка, свисавшего с чахлого деревца. Место было глухое, пыльное и заброшенное. Но не прошло и часа, как появился другой автобус.

– Гора каун хайн? – поинтересовался водитель, когда мы вскарабкались на подножку. – Что это за белый?

– Маза митра ахей, – отвечал Прабакер, тщетно пытаясь скрыть свою гордость под напускным безразличием. – Это мой друг.

Разговор происходил на маратхи, языке штата Махараштра, столицей которого является Бомбей. В тот момент я не многое понял из этого разговора, но в течение следующих месяцев, проведенных в деревне, я так часто слышал те же самые вопросы и ответы, что выучил большинство их наизусть.

– Что он тут делает?

– Он едет ко мне в гости.

– Откуда он?

– Из Новой Зеландии.

– Из Новой Зеландии?

– Да. Это в Европе, – пояснил Прабакер.

– В этой Новой Зеландии много денег?

– Да, полно. Они там купаются в золоте.

– Он говорит на маратхи?

– Нет.

– А на хинди?

– Тоже нет. Только на английском.

– Только на английском?

– Да.

– Почему?

– В его стране не говорят на хинди.

– Они не умеют говорить на хинди?

– Нет.

– Ни на хинди, ни на маратхи?

– Нет. Только на английском.

– Господи помилуй! Вот идиоты несчастные!

– Да.

– Сколько ему лет?

– Тридцать.

– А выглядит старше.

– Они все так выглядят. Все европейцы на вид старше и сердитее, чем на самом деле. У белых всегда так.

– Он женат?

– Нет.

– Тридцать лет, и не женат? Что с ним такое?

– Он из Европы. Там многие женятся только в старости.

– Вот ненормальные!

– Да.

– А какая у него профессия?

– Он учитель.

– Учитель – это хорошо.

– Да.

– У него есть родители?

– Да.

– А где они?

– На его родине. В Новой Зеландии.

– А почему он не с ними?

– Он путешествует. Знакомится с миром.

– Зачем?

– Все европейцы так делают. Они немного работают, а потом немного ездят в одиночестве, без семьи, пока не состарятся. А тогда они женятся и становятся очень серьезными.

– Вот ненормальные!

– Да.

– Ему, наверно, одиноко без мамы с папой, без жены и детей.

– Да. Но европейцев это не огорчает. Они привыкли быть одинокими.

– Он большой и сильный.

– Да.

– Очень сильный.

– Да.

– Корми его как следует и не забывай давать побольше молока.

– Да.

– Буйволова молока.

– Ну да.

– И следи, чтобы он не научился каким-нибудь нехорошим словам. Не учи его ругательствам. Вокруг полно долбаных засранцев, которые захотят научить его всякому дерьму. Не давай ему водиться с этими долбогрёбами.

– Не дам.

– И не позволяй никому обмануть его. Он на вид не очень-то смышленый. Присматривай за ним.

– Он умнее, чем кажется, но я все равно буду присматривать за ним.

Никого из пассажиров не волновало, что водитель, вместо того чтобы продолжить путь, вот уже минут десять болтает с Прабакером. Возможно, потому, что они говорили громко и все до одного в автобусе могли их слышать. Мало того, водитель и по пути старался поставить всех встречных в известность о необычном пассажире. Завидев на дороге пешехода, он гудком привлекал его внимание и указывал ему пальцем на эту диковину, а затем замедлял ход, чтобы человек мог ее разглядеть и полностью удовлетворить свое любопытство.

Из-за того, что водитель делился удивительной новостью со всеми встречными, путь, который можно было проделать за час, занял целых два, и лишь к вечеру мы достигли пыльного проселка, ведущего к деревушке Сундер. Когда автобус, натужно стеная, укатил, наступила такая тишина, что слышно было ветерок, шелестевший в ушах, подобно сонному шепоту ребенка. Весь последний час мы ехали по необъятным просторам, засаженным кукурузой, среди которой попадались банановые рощи; теперь же мы тащились пешком по грязи меж нескончаемых зарослей просяных культур. Растения уже поднялись во весь свой рост и были выше нашей головы, небо сжалось в узенькую полоску, а дорога впереди и позади нас терялась в сплошной золотисто-зеленой массе, так что мы пробирались словно по лабиринту, отгороженные этой живой стеной от остального мира.

Мне довольно долго не давало покоя какое-то смутное ощущение, никак не поддававшееся осмыслению. Наконец до меня дошло. Нигде не было видно никаких столбов – ни телеграфных, ни высоковольтных, – даже вдали.

– Прабу, в вашей деревне есть электричество?

– Нет, – ухмыльнулся он.

– Совсем нет электричества?

– Нет, ни капельки.

Некоторое время я молчал, отбрасывая мысленно одно за другим все полезные устройства. Электрического освещения нет. Электрического чайника нет. Телевизора, радио, стереосистемы тоже нет. Никакой музыки. А я даже кассетника с собой не захватил. Как же я буду жить без музыки?

– Как же я буду жить без музыки? – посетовал я вслух, не в силах сдержать разочарования, хоть и понимал, что выгляжу довольно смешно.

– Музыки будет полно, баба! – жизнерадостно откликнулся Прабакер. – Я буду петь. И все остальные будут петь. Петь и петь, без конца.

– Ну, ты меня успокоил.

– И ты тоже будешь петь.

– Нет уж, на меня, пожалуйста, не рассчитывай.

– В деревне все поют, – подчеркнул он, неожиданно посерьезнев.

– Угу.

– Да-да, все.

– Давай решим хоровые проблемы, когда они возникнут. Нам еще далеко до деревни?

– О, совсем почти не очень далеко. А знаешь, теперь у нас в деревне есть вода.

– Что значит «теперь есть вода»?

– Ну, теперь в деревне есть кран.

– Один кран на всю деревню?

– Да, и вода из него идет целый час, с двух до трех каждый день.

– Один час в день?!.

– Да. Обычно. Иногда она идет полчаса, а иногда совсем не идет. Тогда мы лезем в колодец, убираем зелень, которая там выросла, и вода снова без проблем. А! Смотри, вон мой папа.

Впереди нас на неровной, заросшей сорняками дорожке показалась высокая повозка в форме корзины на двух деревянных колесах с металлическими ободами, в которую был впряжен огромный светло-коричневый буйвол с изогнутыми рогами. Колеса были узкими, но высокими и доходили мне до плеч. На упряжной дуге восседал, болтая ногами и покуривая биди[49], отец Прабакера.

Кишан Манго Харре уступал в росте даже своему сыну, его седые волосы и усы были очень коротко подстрижены, а на худенькой фигуре заметно выделялся круглый животик. На нем были белый картуз, хлопчатобумажная рубашка и крестьянская набедренная повязка. Хотя ее принято называть повязкой, но это слово не передает естественного и подкупающего изящества этого одеяния. Его можно подобрать кверху, превратив в рабочие шорты, или распустить, и тогда оно становится панталонами, доходящими до лодыжек. Набедренная повязка очень подвижна и повторяет контуры человеческого тела, бежит ли он или сидит спокойно. В жаркий полдень она улавливает малейшее дуновение ветерка, а ночью защищает от предрассветного холода. Она непритязательна и практична и в то же время привлекательна и приятна. Ганди прославил набедренную повязку на весь мир, когда ездил в Европу с целью добиться независимости Индии от Англии. При всем уважении к Ганди, однако, следует отметить, что, лишь пожив и поработав бок о бок с индийскими крестьянами, ты можешь в полной мере оценить неназойливую и благородную красоту этого простого куска ткани.

Прабакер выпустил из рук поклажу и кинулся к отцу. Отец спрыгнул со своего насеста, и они застенчиво обнялись. Кишан был единственным человеком, чью улыбку можно было сравнить с улыбкой его сына. Она занимала все его лицо от уха до уха, словно навсегда застыв в тот момент, когда человека охватил гомерический хохот. Оба Харре обернулись ко мне, и две гигантские улыбки – отцовская и ее генетическая копия – представляли настолько ошеломляющее зрелище, что я в ответ смог лишь беспомощно ухмыльнуться.

– Лин, это мой отец Кишан Манго Харре. Папа, это мистер Лин. Я так счастлив, так счастлив, что две ваши личности встретились.

Мы обменялись рукопожатием и посмотрели друг другу в глаза. У старшего Харре было такое же абсолютно круглое лицо и такой же вздернутый нос пуговкой, как и у младшего. Но если гладкая и открытая физиономия Прабакера была абсолютно бесхитростной, то лицо его отца было изборождено глубокими морщинами, и на него набегала тень усталости, когда Кишан не улыбался. Он как будто закрывал какие-то двери в свой внутренний мир, оставляя на страже лишь глаза. В нем чувствовалась гордость, но также и печаль, усталость, беспокойство. Мне потребовалось много времени, чтобы понять, что крестьяне повсюду так же горды, печальны, усталы и обеспокоены, потому что все, что есть у тех, кто живет на земле, – это почва и семена для посева. И порой – слишком часто – они не получают от жизни ничего, кроме молчаливой, таинственной и волнующей радости, которой Господь наделяет все, что цветет и растет, дабы помочь человеку преодолеть страх перед угрозой голода и несчастья.

– Мой папа очень удачный человек, – заявил Прабакер гордо, обнимая отца за плечи.

Поскольку я практически не говорил на маратхи, а Кишан совсем не говорил по-английски, Прабакеру приходилось быть переводчиком. Услышав слова сына, Кишан абсолютно естественным грациозным жестом поднял рубашку и, похлопав себя по волосатому животику, произнес какую-то фразу. Глаза его при этом блестели, а улыбка была, на мой взгляд, призывной и плотоядной.

– Что он сказал?

– Он хочет, чтобы ты пошлепал его по животу, – ухмыльнулся Прабакер.

Кишан выжидательно улыбался.

– Ты сочиняешь.

– Нет-нет, Лин, он вправду хочет, чтобы ты пошлепал его по животу.

– Нет.

– Но он действительно этого хочет!

– Скажи ему, что я польщен и что животик у него замечательный, но от пошлепывания я воздержусь.

– Ну совсем немножко, Лин!

– Нет, – сказал я твердо.

Улыбка Кишана стала еще шире; он несколько раз призывно приподнял брови, продолжая держать подол рубашки под мышками.

– Давай, Лин! Всего несколько шлепков. Его животик не кусается.

«В Индии надо иногда уступить, чтобы добиться своего», – сказала Карла. И она была права. Постоянными уступками проникнута вся жизнь в этой стране. Я сдался. Оглянувшись на пустынную дорожку, я протянул руку и пошлепал теплый волосатый животик.

И разумеется, в ту же секунду высокие зеленые колосья рядом с нами раздвинулись и из них высунулись четыре смуглые юные физиономии. Юнцы таращились на нас в изумлении, к которому примешивались испуг и презрение, а также несомненный восторг.

Я медленно, с подчеркнутым достоинством убрал руку. Кишан посмотрел на меня, на зрителей, приподнял одну бровь, и уголки его рта растянулись в самодовольной улыбке прокурора, закончившего свою обвинительную речь.

– Не хочется мешать твоему папе наслаждаться моментом, Прабу, но не пора ли нам двигаться дальше?

– Чало! – объявил Кишан, отгадав смысл произнесенной мною фразы. – В путь!

Когда мы забросили в корзину свои пожитки и забрались туда сами, Кишан опять взгромоздился на дугу, приподнял длинную бамбуковую палку с гвоздем на конце и изо всей силы ударил ею буйвола по бедрам.

Повинуясь удару, буйвол напрягся и тяжело тронулся с места. Мы так медленно продвигались вперед, что у меня невольно возник вопрос, почему в повозку решили запрячь именно это животное? Похоже, индийские буйволы, известные как баиле, были самыми медленными тягловыми животными в мире. Пешком, даже нога за ногу, я шел бы вдвое быстрее. Молодежь, глазевшая на нас из зарослей, успела убежать далеко вперед, чтобы предупредить деревню о нашем прибытии.

Заросли проса стали перемежаться посадками кукурузы и других злаков, и среди всех этих растений то и дело появлялись все новые лица, одинаково таращившие глаза в полном и откровенном изумлении. Вряд ли оно было бы больше, если бы Прабакер со своим родителем привезли в деревню пойманного ими в лесу и обученного грамоте медведя.

– Они так счастливы! – смеялся Прабакер. – Ты первый человек из заграницы, который совершил визит в нашу деревню за последний двадцать один год. Перед тобой приезжал только один иностранец из Бельгии, двадцать один год назад. Все жители, кому меньше двадцати одного года, никогда не видели живого иностранца. Тот иностранец из Бельгии был хорошим парнем. А ты очень, очень хороший парень, Лин. Люди будут тебя слишком много любить. Ты будешь здесь так счастлив, просто вне себя. Вот увидишь.

Однако у тех, кто наблюдал за мной, прячась среди сельскохозяйственных культур, вид был скорее встревоженный, нежели счастливый. Дабы развеять их тревоги, я решил попрактиковаться в недавно освоенном мною искусстве покачивания головой. Все тут же стали улыбаться, хохотать, мотать головой и послали гонцов вперед рассказать односельчанам о забавном клоуне, который медленно приближается к ним по дороге.

Чтобы буйволу не вздумалось остановиться по пути, отец Прабакера то и дело колошматил его. Каждые несколько минут палка поднималась и звонко хлопала животное по крупу острым гвоздем, выдиравшим из него пучки светло-коричневой шерсти.

Бык никак не реагировал на эти удары и продолжал медленно волочить повозку по тропе. Тем не менее мне было очень жалко его. С каждым ударом мое сочувствие к животному возрастало, и наконец я не выдержал:

– Прабу, сделай одолжение, скажи своему отцу, чтобы он перестал бить быка.

– Чтобы он… перестал бить?!

– Да, пожалуйста, попроси его, чтобы он не бил буйвола.

– Нет, Лин, это невозможно, – рассмеялся Прабакер.

В этот момент палка с гвоздем опять взметнулась в воздух и опустилась со шлепком.

– Я говорю серьезно, Прабу. Пожалуйста, попроси его.

Очередной удар заставил меня передернуться, и страдальческое выражение на моем лице возымело свое действие.

Прабакер неохотно передал мою просьбу отцу. Кишан внимательно выслушал его и разразился неудержимым смехом. Однако, видя, что сын расстроен, он умерил свое хихиканье, а затем совсем его прекратил и засыпал Прабакера вопросами. Тот старался как мог объяснить отцу ситуацию, все больше мрачнея при этом, и наконец обратился ко мне:

– Лин, папа спрашивает, почему ты хочешь, чтобы он перестал бить буйвола?

– Я не хочу, чтобы он причинял ему боль.

Прабакер рассмеялся, а когда он перевел мои слова отцу, тот присоединился к нему. Между приступами смеха они переговаривались, после чего Прабакер снова повернулся ко мне:

– Папа спрашивает, правда ли, что в вашей стране люди едят коров?

– Да, конечно, но…

– Сколько коров вы едите?

– Ну… Мы не всех их съедаем сами, часть мы экспортируем в другие страны.

– Сколько?

– Ну сколько-сколько… Да сотни тысяч, а вместе с овцами – миллионы. Но мы стараемся обходиться с ними гуманно и не мучим их напрасно.

– Папа думает, что нельзя съесть такое большое животное, не причинив ему боли.

После этого он стал объяснять отцу, что я за человек, и рассказал ему о том, как я уступил свое место в поезде старику, как я делился с соседями фруктами и другой едой и как я постоянно раздаю милостыню нищим на улицах.

При этих словах Кишан неожиданно остановил буйвола и, соскочив на землю, разразился серией каких-то команд. Прабакер перевел их мне:

– Папа спросил, везем ли мы подарки для него и для всей семьи? Я сказал ему, что мы везем подарки, и он хочет, чтобы мы отдали ему подарки здесь и сейчас.

– Он хочет, чтобы мы распаковали свой багаж прямо здесь, на дороге?

– Да. Он боится, что, когда мы приедем в Сундер, у тебя будет слишком доброе сердце и ты раздашь подарки всей деревне, а ему ничего не останется. Поэтому он хочет получить их сейчас.

Пришлось подчиниться. Под покровом темнеющего синего неба мы расцветили прогалину меж колышущихся нив излюбленными индийскими красками, разложив желтые, красные и переливчато-синие рубашки, сари и набедренные повязки. После этого мы уложили все в одну сумку вместе с благоухающими кусками мыла, шампунями, духами, благовониями и массажными маслами, а также швейными иглами и английскими булавками. Когда сумка была надежно пристроена рядом с Кишаном Манго Харре среди упряжи, он повез нас дальше, причем колотил безропотного буйвола еще сильнее и чаще, чем до моей попытки вступиться за животное.

Наконец послышались голоса женщин и детей, смех и возбужденные крики, и, сделав последний поворот, мы выехали на широкую и единственную в деревне улицу, усыпанную утрамбованным и чисто подметенным золотистым речным песком. По обеим сторонам улицы тянулись дома, при этом ни один из них не стоял прямо против другого. Сооруженные из бледно-коричневой глины, дома имели круглую форму, круглые окна и изогнутые двери. На крышах высились небольшие купола из переплетенных стеблей трав.

Весть о приезде иностранца распространилась по всей округе, и к двум сотням жителей Сундера присоединилось еще несколько сотен из окрестных деревень. Кишан провез нас сквозь толпу до дверей своего дома. На лице его светилась такая широкая улыбка, что люди при виде ее невольно смеялись в ответ.

Спустившись с повозки и сгрузив свой багаж, мы оказались посреди целого моря шепотов и устремленных на нас взглядов. Затем воцарилась тишина, наполненная лишь дыханием сотен людей, вплотную прижатых друг к другу. Они были так близко, что я чувствовал их дыхание у себя на лице. Шестьсот пар глаз зачарованно глядели на меня. Все молчали. Прабакер, стоявший рядом со мной, наслаждался выпавшей на его долю популярностью, но тоже не без трепета взирал на окружавшую нас завесу изумления и выжидания.

– Вы, наверное, удивляетесь, зачем я созвал вас всех сюда? – произнес я серьезным тоном.

Однако мою шутку не поняли, и тишина еще больше сгустилась; даже шепот стих.

Что можно сказать безбрежной толпе незнакомцев, ожидающих, что ты произнесешь речь, но не способных понять ни слова на твоем языке?

У моих ног лежал вещмешок, в котором я хранил подарок от одного из новозеландских друзей – черно-белый шутовской колпак, снабженный, как полагается, тремя матерчатыми рогами с бубенчиками на конце. Друг был актером и сам изготовил этот колпак для выступления. Он подарил мне его в качестве сувенира, приносящего удачу, в аэропорту, перед самым моим вылетом в Индию, и я сунул его в верхний карман рюкзака.

Иногда поймать удачу – значит оказаться в нужном месте в нужный момент и сделать по наитию именно то, что нужно, и именно так, как нужно. Но для этого необходимо забыть свои амбиции, честолюбивые помыслы и планы и целиком отдаться волшебному судьбоносному моменту.

Вытащив колпак из мешка, я натянул его на голову, завязал тесемки под подбородком и выпрямил руками рога. Люди в первых рядах отпрянули, с испугом втянув воздух. Я улыбнулся и тряхнул головой. Бубенчики зазвенели.

– Почтенная публика! – крикнул я. – Представление начинается!

Эффект был молниеносный. Все как один разразились хохотом. Все женщины, дети и мужчины весело завопили. Один из крестьян робко прикоснулся к моему плечу. Стоящие рядом ребятишки стали хватать меня за руки. Вслед за ними и остальные, кто мог дотянуться, начали похлопывать меня, щупать и гладить. Я поймал взгляд Прабакера. На лице его было такое гордое и радостное выражение, словно Господь услышал его молитвы.

Дав односельчанам вволю насладиться новым аттракционом, он решил утвердить свои хозяйские права на него и стал отгонять наиболее назойливых зрителей. Наконец ему удалось освободить проход к отцовскому дому. Когда мы вошли в темное круглое помещение, толпа стала расходиться, смеясь и болтая.

– Тебе надо помыться, Лин. После такого длинного путешествия ты, наверно, пахнешь очень безрадостно. Пойдем, мои сестры разогрели для тебя воду, и кувшины стоят в ожидании.

Я прошел вслед за ним через низкую арку в маленький дворик позади дома, занавешенный с трех сторон соломенными циновками. Дворик был вымощен плоскими речными камнями, от душевой площадки отходила аккуратная канавка для стока воды. Три больших кувшина с водой выжидательно смотрели на меня. Прабакер дал мне мыльницу и маленький медный ковшик, чтобы поливать себя водой.

Пока он объяснял мне, как пользоваться этим душем, я снял ботинки и рубашку и стянул джинсы.

– Лин!!!

Прабакер одним прыжком преодолел двухметровое расстояние, разделявшее нас, и стал прикрывать меня руками, но, увидев лежавшее на вещмешке полотенце, прыгнул за ним, а затем обратно, издавая при каждом прыжке горестно-испуганный вопль «Ай-ай!». Обмотав меня полотенцем, он в ужасе стал озираться:

– Лин, что ты делаешь?! Ты сошел с ума?

– Как, что делаю? Собираюсь мыться.

– Но не так же! Не так же!

– Что значит «не так же»? Ты велел мне вымыться и привел для этого сюда. А когда я хочу вымыться, ты начинаешь прыгать вокруг, как испуганный кролик. В чем дело?

– Но ты же был голым! На тебе ничего не было!

– Ну да, я всегда так моюсь, – ответил я устало, удивляясь этой непонятной панике. Прабакер между тем метался от одной циновки к другой, заглядывая в щели между ними. – И все так моются.

– Нет-нет! Только не в Индии! – обернулся он ко мне. На лице его было написано полнейшее отчаяние.

– Вы что, моетесь одетыми?

– Да, Лин! В Индии никто никогда не раздевается, даже чтобы помыться. В Индии нельзя быть голым. И тем более совсем без одежды.

– Но как же вы моетесь в таком случае?

– Мы моемся в трусах.

– Ну так в чем же дело? На мне трусы, как видишь.

Я скинул полотенце, чтобы показать ему мои черные жокейские трусики.

– Ай-ай! – опять завопил Прабакер, кидаясь за полотенцем и возвращая его на место. – Вот эта маленькая тряпочка? Это не настоящие трусы, Лин. Это только нижние трусы. Надо, чтобы были верхние трусы.

– Верхние трусы?

– Ну да, такие, как у меня.

Он расстегнул брюки и продемонстрировал мне свои зеленые трусы.

– В Индии мужчины всегда и во всех ситуациях носят под одеждой верхние трусы. Даже в тех ситуациях, когда на них надеты нижние трусы, они надевают сверху верхние. Понимаешь?

– Нет.

– Вот что, ты подожди меня, я принесу тебе верхние трусы для мытья. Но ни за что не снимай полотенца. Пожалуйста! Дай мне слово! Если люди увидят тебя в твоих крошечных трусах, они будут просто буйствовать. Подожди меня!

Он исчез и через несколько минут вернулся с двумя парами красных футбольных трусов.

– Вот, Лин, – сказал он, отдуваясь. – Надеюсь, ты войдешь в эти трусы. Ты такой большой. Это трусы Толстяка Сатиша. Он такой толстый, что, я думаю, трусы тебе подойдут. Я рассказал ему историю, и тогда он дал тебе две штуки. Я сказал ему, что в поезде у тебя был понос и твои верхние трусы пришли в такую неподходящесть, что нам пришлось их выбросить.

– Ты сказал ему, что я обосрался в поезде?

– Ну да, Лин. Не мог же я ему сказать, что у тебя нет верхних трусов!

– Ах, ну да, разумеется.

– Что бы он о тебе подумал?

– Ну спасибо, Прабу, – процедил я сквозь зубы таким сухим тоном, что мог бы, пожалуй, обойтись без полотенца.

– Ну что ты, Лин! Не стоит благодарности. Я твой очень хороший друг и рад тебе помочь. Но обещай мне, что ты не будешь ходить голым по Индии, тем более без всякой одежды.

– Обещаю.

– Я очень рад, что ты обещаешь это. Ты ведь тоже мой хороший друг, правда? Я помоюсь вместе с тобой, будто мы два брата, и покажу тебе, как это надо делать в индийском стиле.

Так что мы помылись вдвоем в душевой его родительского дома. Повторяя все действия вслед за Прабакером, я сначала окатил себя водой из ковшика, затем намылил все тело, в том числе и под трусами. Когда мы вымылись и вытерлись полотенцами, Прабакер показал мне, как надеть набедренную повязку поверх мокрых трусов. Повязка представляла собой большой кусок ткани наподобие индонезийского саронга, который обвязывался вокруг талии и свисал до пят. Прикрывшись таким образом, я снял мокрые трусы и надел вместо них сухие. Именно так, сказал Прабакер, следует принимать ванну, не оскорбляя соседских глаз.

После ванны и роскошного ужина из гороховой похлебки, риса и лепешек домашнего приготовления мы с Прабакером наблюдали, как его родители и сестры распаковывают привезенные нами подарки. Затем мы выпили чая, и я в течение двух часов отвечал на вопросы о себе, о моем доме и семье. Я старался говорить по возможности правдиво, но, понятно, кое-что пришлось опустить, включая тот факт, что я не рассчитывал увидеть когда-либо свой дом и семью снова. Наконец Прабакер объявил, что у него больше нет сил переводить и что мне надо дать отдых тоже.

Во дворе рядом с домом для меня была установлена кровать, изготовленная из кокосовой пальмы и покрытая матрасом из волокон того же дерева. Прабакер сказал, что это кровать его отца и что потребуется не меньше двух дней, чтобы сделать для него такую, которая удовлетворит его. А до тех пор Кишан будет спать на полу рядом с постелью своего сына. Я попытался протестовать, однако мои протесты были пресечены их мягкими, но настойчивыми уговорами. Так что мне пришлось лечь в постель бедного крестьянина, и мой первый день в индийской деревне закончился, как и начался, уступками.

Прабакер сказал, что, по мнению его семьи и соседей, я буду чувствовать себя одиноко в чужом месте, вдали от своих близких и потому они все будут сидеть рядом со мной в темноте, пока я не усну. Ведь люди в моей родной деревне, добавил он, наверняка поступили бы так же, если бы он сам оказался там и скучал по своему дому, разве нет?

Так что все они – Прабакер, его родные и соседи – заняли возле меня круговую оборону в теплой темноте, пахшей корицей. Я думал, что не смогу уснуть, находясь в центре всеобщего внимания, но уже через несколько минут стал уплывать куда-то вдаль на волнах их приглушенных голосов, на мягких и ритмичных волнах, сливавшихся с бездонным морем ярких, шепчущих о чем-то звезд.

Я уже совсем засыпал, когда вдруг почувствовал чью-то руку у себя на плече. Это отец Прабакера по доброте душевной решил успокоить меня и усыпить. Я немедленно и полностью проснулся и погрузился в воспоминания и размышления о моей дочери, о родителях и о брате, о совершенных мною преступлениях и о любви, которую я предал и навсегда потерял.

Наверное, это странно и даже невозможно понять, но вплоть до этого момента я, по существу, не сознавал всей непоправимости того, что я совершил, и безвозвратности той жизни, которую я потерял. Когда я участвовал в вооруженных ограблениях, все мои мысли, чувства и действия были окутаны героиновым туманом, и даже воспоминания о том времени вязнут в нем. Впоследствии, во время суда и трех лет заключения, наркотический дурман развеялся, и я должен был бы, кажется, осознать, что означали мои преступления и мое наказание для меня, для моих близких и для тех, кого я грабил с оружием в руках. Но нет, я ни о чем не мог думать, кроме самого наказания. Даже после побега из тюрьмы, когда я прятался и спасался от преследования, – даже тогда у меня не было полного, окончательного, всеобъемлющего понимания всех действий, событий и их последствий, которые положили начало новой печальной истории моей жизни.

И только там, в ту первую ночь в глухой индийской деревушке, где я плыл на волнах тихого бормотания голосов, видя над собой сияние звезд, только тогда, когда грубая, мозолистая крестьянская рука успокаивающе коснулась моего плеча, я наконец полностью осознал, чтó я сделал и кем я стал, и почувствовал боль, страх и горечь оттого, что я так глупо, так непростительно исковеркал свою жизнь. Мое сердце разрывалось от стыда и от горя. И я вдруг увидел, как много во мне невыплаканных слез и как мало любви. И я понял, как я одинок.

Я не мог, не умел ответить на этот дружеский жест. Моя культура преподала мне уроки неправильного поведения слишком хорошо. Поэтому я лежал не шевелясь, не зная, что мне делать. Но душа не является продуктом культуры. Душа не имеет национальности. Она не различается ни по цвету, ни по акценту, ни по образу жизни. Она вечна и едина. И когда наступает момент истины и печали, душу нельзя успокоить.

Лежа под глядевшими на меня звездами, я стиснул зубы. Я закрыл глаза и отдался во власть сна. Одна из причин, почему мы так жаждем любви и так отчаянно ищем ее, заключается в том, что любовь – единственное лекарство от одиночества, от чувства стыда и печали. Но некоторые чувства так глубоко запрятаны в сердце, что только в полном одиночестве ты и можешь их обнаружить. Некоторые открывающиеся тебе истины о тебе самом настолько болезненны, что, лишь испытывая чувство стыда, ты можешь жить с ними. А некоторые вещи настолько печальны, что только твоя душа может оплакать их.