13 ноября 1866 г. Ясная Поляна
13-го ноября.
Воскресенье вечер.
Мне следовало бы тебе писать по утрам, милый мой Лёвочка, потому что утром, когда я встану, я и энергична, и бодра, и на что-нибудь способна, а по вечерам я чувствую себя до того усталой, бесполезной и одинокой, что не могу весело писать тебе. От англичанки у меня остается то впечатление, что, взяв помощницу, у меня никогда не было так много дела и никогда так мало времени, как, например, весь нынешний день. Объясняюсь я с ней довольно хорошо и с помощью диксионера, когда не знаю слова, но с детьми беда, они всё сидят со мной, Таня даже не отходит от меня; конечно, всё это и может быть, образуется, но как? И не потеряем ли мы с этой молоденькой Ханной терпение? Она всё болтает по-английски, а иногда, видно, ей станет грустно, и она замолчит. Я даю ей книгу читать, книга ее очень заинтересовала, но зато она детей совсем уже предоставила мне. Гораздо лучше будет, если дети совсем перейдут в ее комнату, она сама этого очень желает. А теперь всё так еще неопределенно, так трудно это переходное время, и детей жалко почему-то, а верно, жалеть нечего, и им ничуть не тяжело. Я думала нынче, что только третий день как ты уехал, а мне уже так давно, давно кажется, и просто сил в себе не чувствую, как я проживу еще эти 4 или 5 дней, это просто ужас. Я не не в духе, ни на кого не сержусь, ни к чему не придираюсь, я думаю, оттого что если б я хоть одним словом дала высказаться своей тоске, то я сейчас бы расплакалась, как и теперь, жалуясь тебе. Во мне всё так сжалось, и так я не живу, а только боюсь всё чего-то и жду всё ночи, потому что тогда, слава Богу, день прошел. Вот что значит, без тебя, милый мой Лёвочка. И нельзя этого изменить, и опять ты будешь уезжать, а я оставаться и опять буду проживать такие мучительные дни, как теперь. Мне кажется, если б ты написал мне, что пробудешь еще несколько дней в Москве, я бы сейчас уложилась и поехала бы со всем семейством в Москву. Не надо, не надо тебе уезжать от меня. От тебя еще письма не было, оттого еще скучней, верно, завтра получу. Я всё пишу тебе о себе, а это менее всего интересно в настоящую минуту. — Дети здоровы, только Таня всё ничего не ест, а Илюша по утрам кашляет. Я слышу сейчас, как Сережа рассказывает Ханне, что «папаша меня называет Сергулевич, а Таню — Чурка, плаво!» А Таня такая прелесть, нынче всё за англичанкой повторяла слова, а та приходила в восторг. Таня до того считала своей обязанностью повторять английские слова, что уже русские стала повторять за мной. Теперь ей это надоело, и она всё гоняет от себя Ханну. Пожалуйста, не забудь привезти детям книги с картинками, они с утра до вечера об этом толкуют и очень огорчатся, если ты не привезешь. Они часто о тебе спрашивают, и Таня вдруг, юродствуя, стала глядеть под скамейку и искать тебя: «Папаша, папаша!» Вообрази, сижу у своего письменного стола. И мою свечку задувает, так дует из балконной двери. У нас холод страшный, я целый день из пледа не выхожу, дрова — какой-то мелкий хворост, а морозы и особенно ветер очень сильны. Ты, когда приедешь, верно, изменишь это. А рамы твои еще не полированы и без стекол, я видела нынче. У тебя там такой холод, что там и думать нечего жить и сидеть, пока не будут рамы и хорошие дрова. — Переписываю я тебе мало, всё время нет. Но авось до твоего приезда перепишу всё, что ты оставил. Поиграла нынче «Дон-Жуана», но ничего не весело. Я даже дохожу до такой слабости, что думаю — зачем я выписала эту англичанку, не зная языка. Потом я начну бранить себя за такой нравственный упадок, а потом начну плакать. Ты меня, Лёвочка, пожалуйста, прости за мое малодушие, я при тебе буду опять нравственно воскресшая из мертвых, а теперь не могу, хотя вижу всё безобразие своего состояния. Всё-таки как будто дело делаешь, да и занят благодаря неразборчивости твоего писания. Будешь ли ты в состоянии заниматься, писать. Я думаю, если тебе будут вправлять руку, то не сделалось бы с тобою общего физического расстройства. Лёвочка, милый, я ужасно тебя люблю, и теперь без тебя я ни хорошая мать, ни хозяйка, ничего, ничего. Мне кажется, что без тебя ничего не нужно, и если я на что и способна, только благодаря твоему нравственному влиянию. |
|
13 November 1866. Yasnaya Polyana
13 November.
Sunday evening.
It would actually be better for me to write you in the mornings, my dear Lëvochka, since when I get up in the morning I feel both sprightly and full of energy and capable of doing anything, while in the evenings I feel weary, useless and alone, to the point where I cannot write you a cheerful letter. I got the impression from the Englishwoman that, after hiring an assistant, I never had so much to do and never so little time to do it as, for example, this whole day today. We understand each other quite well — and with the help of a dictionary, when I don’t know a word — but it’s a disaster with the children, they still stay close to me, Tanja will not leave my side; of course, all this will possibly work itself out, but how? And won’t we lose patience with this young Hanna? She keeps chattering away in English, though sometimes, apparently, she will become sad and fall silent. I gave her a book to read; the book very much interested her, but now she’s left the children completely up to me. It would be better if the children moved into her room; she herself would like that very much. Right now this transition time is still all so uncertain, and for some reason I feel sorry for the children but, on the other hand, there is nothing to be sorry about, and they are not inconvenienced at all. I was thinking today that it’s only been three days since you left, but to me it seems so long, long ago, and I simply haven’t any strength left in me to get through these next four or five days — it is simply a fright! It’s not that I feel out of sorts, I’m not angry at anybody, and I don’t find fault with anything — I think, for the reason that if I were to express my melancholy even in a single word I would break into tears right away, as [I’m doing] at the moment, complaining to you. Everything feels so tight in me, and I’m not really living, but am only afraid of something all the time, and keep waiting for the night-time since then, thank God, the day is over. That’s what [life] without you means [for me], my dear Lëvochka. And there’s no way of changing this, and once again you’ll leave, and I’ll stay behind and once again live out days of torment, like right now. It seems that if you were to tell me you’ll be spending several more days in Moscow, I’d right off pack up everything and go with the whole family to Moscow. You shouldn’t, you shouldn’t leave me [at all]. There haven’t been any letters from you yet, and this makes me miss you even more: I’ll probably get a letter tomorrow. I am writing you about myself, though that is what is the least interesting at the moment. — The children are healthy, only Tanja still isn’t eating anything, while Iljusha coughs every morning. At the moment I can hear Serëzha telling Hanna that “Papasha calls me Sergulevich, and Tanja [he calls] Churka [Poppet], [I’m telling the] tluth!” And Tanja is such a charmer — today she keeps repeating words after the Englishwoman, and [Hanna] has been going into ecstasy! Tanja felt so obliged to repeat English words that she’s now started to repeat Russian words after me. Now she’s got tired of that and keeps shooing Hanna away. Please don’t forget to bring picture books for the children; from morning to night they constantly talk about this and get very upset if you don’t bring them [any]. They often ask about you, and one time Tanja began clowning around, and started looking for you under a bench, [calling out:] “Papasha, Papasha!” Imagine, I’m sitting at my desk, and my candle goes out in a gust of wind blowing from the balcony door. It’s frightfully cold here; I don’t come out from under the blanket the whole day; we have only light brushwood for firewood, and the frosts and especially the wind are extremely severe. When you come, you will no doubt adjust that. But your frames are not polished and have no glass in them — I noticed that today. It’s so cold there in your [study] that there is no way you can live or even spend time there until you’ve got windows and some good firewood. I’ve not been doing much transcribing for you [of late] — there’s been no time. But hopefully before you come I shall manage to transcribe everything you left. Today I played a little of Don Juan, but nothing can cheer me up. I’m even reaching the point of weakness where I’m starting to wonder why I sent for that Englishwoman, not knowing the language. Then I’ll start cursing myself for such moral decay, and then I’ll start to cry. Please, Lëvochka, you’ll have to forgive me for my [spiritual] weakness. Once I am with you again I shall be again morally raised from the dead, but right now I can’t, although I see the whole ugliness of my condition. While doing [the transcribing, I] at least can feel that I am doing something useful, and it also keeps me busy — thanks to the utter illegibility of your handwriting. Will you be in a condition to do any work, to write? I worry that if you decide to get your arm straightened, it might cause you some general physical disruption. Lëvochka, dear, I love you terribly, and right now when you’re not here I am neither a good mother nor a housekeeper; I’m nothing, [just] nothing. It seems that, without you around, nothing has any point to it, and if I am capable of anything, it is only thanks to your moral influence. |
У нас всё то же. Наверху ужинают, тетенька всё говорит: «Поешь, поешь», а я всё отвечаю: «Merci, ma tante». Машенька и дети скучны, а я в душе бодрюсь и только буду говорить: «Ну вот, еще день прошел, слава Богу». Прощай, Лёва, мне не надо писать тебе по вечерам, я слишком усталая и сонная, и мысли путаются. Целую тебя, милый, будь здоров и бодр. Всякий день писать не буду, потому что в Тулу посылать нельзя же всякий день.
Твоя Соня
Напиши, что [???] хотя и просить нечего, сам, верно, напишешь. Целую их всех. |
|
Everything’s going along here as usual. Upstairs they’re having supper, and Auntie keeps saying: “Eat! Eat!”, and I keep replying: “Merci, ma tante.” Mashen’ka and the children are bored, while I am trying to cheer myself in my heart and can only repeat: “Well, another day’s gone by, thank God.” Farewell, Lëva, I shouldn’t be writing you in the evenings; I’m too tired and sleepy, and my thoughts get muddled. Hugs and kisses, dear, be healthy and cheery. I shan’t write every day, since I can’t send [mail] to Tula every day.
Yours, Sonja
Write [me at least] something, though there is no need [for me] to ask — you’ll probably write in any case. Hugs and kisses to all [the Behrs family]. |